– О, тяжела ты, Шапка Мономаха!
Пушкин, современник и едва не участник 14 декабря понял это. Мы не поняли. Мало, плохо понимаем и теперь.
…За всех и за вся. За наш грех, во искупление всего греха всего народа рассеянного, пролилась жертвенная кровь последнего Самодержца.
Тягота Мономаховой Шапки, подвижничество Самодержавного служения отражены гр. А. Толстым и в двух других пьесах трилогии. Источник понимания поэтом этой основной черты Русской Монархии, резко отграничивающей ее от западного абсолютизма с его формулой «государство – это я», легко найти в биографии А. К. Толстого. В детстве он был одним из мальчиков, постоянно приглашаемых во дворец для игр с наследником Александром Николаевичем. В юности – его личным другом. Им он оставался и в зрелом возрасте и не занял не раз предложенного ему места в кружке ближайших сотрудников Великого Освободителя только потому, что, будучи прирожденным «милостью Божией» художником, он не считал себя способным к большой административной работе. Но его моральное влияние в этом кружке неоспоримо.
Будучи всю жизнь человеком близким к интимнейшей жизни дворца, восприняв через эту призму и 14 декабря, и всю тридцатилетнюю «службу» императора Николая, и непреклонную самодержавную волю к добру Александра Второго, поэт уяснил себе многое, скрытое от иных глаз. Отсюда – его правда.
Но стены дворца не заслоняют от его взора и самой почвы, на которой они воздвигнуты, – русского народа. Этот народ не «безмолвствует» в его трагедиях. Он смело идет во дворец, требуя царского справедливого суда в тяжкой для него боярской распре, выдвигает, возвеличивает своего героя в песне бродячего гусляра и стеной становится в его защиту на Яузском мосту…
В сатирической песне А. Толстого он, собравшись «у приказных ворот», натыкается в них на глухую преграду средостения. В балладах, в лице выразителя мощи своей – богатыря Ильи Муромца – досадливо отмахивается от чуждых ему иноземных веяний.
«От царьградских от курений голова болит…»
Уходит от Красного Солнышка к своей необъятной «государыне – пустыне», но знает, что вернется, что одному без другого – не жить!
«Вот, без старого Ильи-то, как ты проживешь?»
Историческая жизнь нации глубинно воспринята А. К. Толстым и художественно отражена во всей многогранности его песенного дара: в трагедии, в лирике и в сатире, к которой был склонен его острый пытливый ум. Но и в этом «обличительном» жанре он не треплет своей веры е неиссякаемую силу «почвы».
Казалося, что нижеНельзя сидеть в дыре,Ан, глядь, уж мы в Париже…Дар поэзии таинственно близок к дару пророчества. Разве не были поэмами, боговдохновенными песнопениями и плач Иеремии, и проникновения Исайи, и сверхчеловеческое озарение Творца Апокалипсиса? И, с другой стороны, как мог шестнадцатилетний Мишель Лермонтов так ясно, вплоть до колхоза и лица Сталина провидеть «России черный год»?[18]
В лирике А. К. Толстого есть одно широко известное стихотворение, которое никогда и никем не трактовалось вне сферы его личных переживаний. Я беру на себя смелость сделать это и напоминаю читателям «Колокольчики».
Конь несет меня лихой,а куда – не знаю…Не созвучно ли это пророческой «Тройке-птице» Гоголя и мчащейся сквозь тьму «степной кобылице» Блока?
Разве не слышим мы звона растоптанных колокольчиков наших родных полей, лугов? Но «уздой не удержать бег неукротимый»…
И всё же, тот же поэт, озаренный, окрыленный верой в благость Единого, автор «Грешницы» и «Иоанна Дамаскина», властью своего боговдохновенного дара приказывает нам из своей забытой могилы, могилы в родной ему и нам русской, российской земле:
Смело гребите во имя ПрекрасногоПротив течения!«Наша страна», Буэнос-Айрес,
9 августа 1952 года, № 134. С. 4
Игрок «на понижение»
В шуме торжественно проведенных и в СССР и в Зарубежье Гоголевских дней незаметно промелькнула годовщина смерти Н. А. Некрасова, а между тем 75 лет назад на его похоронах стриженная нигилистка истерически кричала:
– Он выше Пушкина![19]
Прошлое свободно от страстей, бушующих в современном, и это дает возможность рассмотреть лица ушедших более объективно и точно, чем это могли сделать их современники, освободить, очистить их от вольно или невольно надетых личин.
Для интеллигента конца XIX века Некрасов был поэтом-«народником», певцом крестьянского горя, проникшись тенденциями которого, этот интеллигент и формировал свое представление об очень мало ему известном народе, искренне и порой даже жертвенно стремился помочь ему, но неизменно впадал в роль басенного медведя, сгонявшего муху со лба пустынника. Началась эта помощь комедийной пасторалью «хождения в народ», а окончилась колхозной трагедией… Да и окончилась ли еще?…
Некрасов дал огромную галерею портретов и портретиков русского крестьянина: стариков, детей, старух, молодух и среди них мы не найдем ни одного положительного образа творческой, созидающей натуры.
«Русь не шелохнется. Русь, как убитая», писал он почти тотчас после 19 февраля 1861 года, когда весь могучий организм тысячелетней Империи напрягался, переходя на новые рельсы своего исторического пути. Но для Некрасова этот колоссальный этап в жизни народа был всего лишь неудачным правительственным мероприятием, которое «ударило одним концом по барину, другим – по мужику».
Глаза Некрасова были устроены так, что он прежде всего и главным образом видел в окружаемом лишь темное, отрицательное, и не мог или не хотел видеть светлого, положительного, творческого. В своей поэме «Кому на Руси жить хорошо» он не показывает не только ни одного светлого уголка в России, но и не дает ни одного ярко положительного образа. Спорящие мужики, поставленные им в стержень этой псевдонародной «сказки», вырисованы не правдоискателями, а какими то упрямыми самодурами, которым «блажь втемяшилась»; солдат, участник двадцати сражений – дубленой барабанной шкурой; на сельской ярмарке Некрасов видит и показывает «лишь пьяную ночь» и даже, казалось бы правдолюбивый, умудренный долгою жизнью дед оказывается в прошлом преступником, участвовавшим в убийстве по низменным, материальным причинам…
Рассмотрим другие, менее значительные его зарисовки. Вот, неудачник Калистратушка, парень крепкий, здоровый, а «дожидается урожаю с незасеянной полосыньки». Почему она не засеяна в России, снабжавшей тогда хлебом чуть не всю Европу? Вот «намалеван верный мой Иван» – предтеча российского служилого и производственного пролетария. Он «не умыт, не чесан и вечно пьян». Фигура более чем отвратительная. Даже у Власа, носителя народной духовности, в прошлом находятся темные пятна, и его служение Богу обусловлено и вызвано не любовью, но страхом «загробной кары».
Призывая сеять «разумное, доброе, вечное» в народной толще, Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо» ни одним штрихом не показывает наличие этого «доброго, вечного» в душе самого народа. Все его попытки в этом направлении не идут дальше шаблонной мелодрамы. Набросок какого-то якобы положительного образа в конце поэмы «Кому на Руси жить хорошо» абсолютно неясен и расплывчат, как пресловутое «Дело» Чернышевского.
Картошка, которой угощает каторжник княгиню Волконскую также – только грубая попытка создать внешний эффект, далекая от реальности: картофель, редкий в то время в Сибири, вряд ли имелся в шахтах. Сергей Волконский, ко времени приезда жены, в рудниках уже не работал и оковы с него были сняты, да и сама княгиня, даже чудесным образом попав в подземную галерею, вряд ли уж была так голодна. Ведь с нею прибыло в Сибирь 25 человек крепостной прислуги!.. Мелодраматичность и искусственность всей поэмы «Русские женщины» сливается с явным вымыслом ради тенденции: княгиня Е. Трубецкая была француженкой, урожденной графиней де Лаваль, чего Некрасов не мог не знать.
Но только ли крестьянин, главный «подзащитный» Некрасова, лишен им положительных черт творца и созидателя? Быть может, лишь сострадание закрыло от взора поэта эти стороны его образа, заставив видеть только тупой, подневольный его труд – «мы до смерти работаем, до полусмерти пьем»?
Вот Шкурин, выбившийся из мальчика-пастушка в крупного промышленника. Фигура очень характерная для русского прошлого. Такие энергичные, смелые и трудоспособные организаторы создавали русскую промышленность, но Некрасов, рисуя его, тотчас же вспоминает, что он мальчишкой драл щетину с живых свиней, «а теперь ты тянешь жилы из живых людей»… Без пасквиля Некрасову не обойтись.
Строятся железные дороги, но Некрасову нет дела до их прогрессивно-экономического значения в жизни России. Он иллюстрирует эту стройку лишь образами хапуги-подрядчика, свиноподобных рабочих, готовых на всё за стакан водки, тупицы-чиновника и «косточек русских», на которых построена эта дорога… Снова мелодраматическая фальшь, – как известно, железнодорожные работы в России высоко оплачивались в интересах самих строителей и были выгодны для рабочих.
Итак, «сея разумное, доброе», по Некрасову не нужно ни крестьянской реформы 1861 года, бьющей «по мужику», ни железных дорог, ни промышленности, «тянущей жилы»! Не нужно и армии, где «подмоченный звук барабанный, словно издали, жидко гремит»… Сибирь – «проклятая страна», на беду «найденная Ермаком».
Но что же, собственно говоря, нужно? Где же «разумное, доброе»? Ответа Некрасов не дает.
Тургенев назвал Некрасова «поэтом с натугой и штучками», Л. Толстой – «холодным и жестоким». Владимир Соловьев страстно отринул его, Никитин, хлебнувший подлинного, а не литературного народного горя, бросил ему в лицо негодующее обличение, «лжешь», закричал Герцен, Хомяков и Фет повторили этот крик и всё же…
– Он выше Пушкина! – вопила на его похоронах какая-то «бабушка русской революции» в дни своей юности.
В чем же дело?
И. Тхоржевский в своей интересной работе «Русская литература» отмечает удачливое «предпринимательство» Некрасова. Умиравшие журналы, попав за бесценок в его руки, оживали и давали крупный доход. Вступив в литературу буквально нищим, Некрасов вырос в ней в большого барина, изумлявшего Петербург своими обедами и роскошью охот. Его литературные спекуляции шли очень удачно, и главную ставку в них он делал на революционного демократа, на озлобленных, завистливых разночинцев – Чернышевского, Добролюбова, Решетникова, «отрицателей», «обличителей» и т. д. Тургенев, Л. Толстой были неуместны в его журналах. Они показывали свет, а нужна была тьма. Спекуляция на темных инстинктах человеческой психики давала верный и немалый доход.
Точно тот же метод «предпринимательства» был применен Некрасовым и в поэзии. Требуя устремлений к неопределенному «доброму, вечному», он всею силою своего пера определял, подчеркивал, форсировал, шаржировал всё темное, говоря биржевым языком «играл на понижение».
Среди хаявших и плевавших в лицо России и ее народа ему, бесспорно, принадлежит одно из первых мест. Мудрено ли, что при такой информации о русском народе «Кюстины»[20] не переводятся и в наши дни?
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
3 мая 1952 года, № 120. С. 4
Лишенный Господней милости
(75 лет со дня рождения А. Блока)
Много напечатано об Александре Блоке и как о поэте, и как о человеке[21]. Много пишут о нем и теперь и, по всей вероятности, будут писать и в дальнейшем.
Это понятно: крупной, большой фигурой выступает А. Блок на фоне жизни, мышления и творчества русской интеллигенции предреволюционного периода. Но в том, что написано о нем критиками, литературоведами, его современниками и даже друзьями, столько противоречивого, что читателю, не пережившему тех лет, трудно составить себе представление об этом исключительном по высоте таланта поэте, на много превышавшем всех своих современников, работавших на одной с ним ниве. Эти противоречия тоже объяснимы: их корни скрыты в противоречиях природы самого Александра Блока, как поэта, как русского интеллигента и как человека.
Был ли Блок верующим? И да, и нет. Порыв к Богу сливался в нем с кощунством. Это случалось нередко, и сам он признается в том в своих стихах.
В своей молитве суевернойИщу защиты у Христа,Но из-под маски лицемернойСмеются лживые уста.В юности, в своей первой книге «О Прекрасной Даме», он подобен средневековому рыцарю-менестрелю. Образ вечной женственности сливается в его душе с ликом Пречистой Царицы Небесной. Он неудержимо стремится к ней всей своей душой, но не находит пути, блуждает, мучится этим, но всё же еще молится Ей:
О, исторгни ржавую душу,Со святыми меня упокой.Ты, держащая море и сушуНеподвижною, тонкой рукой.Но снова «красные копья заката» вонзаются в его уже успевшую заржаветь душу, и Прекрасная Дама его юности превращается в Незнакомку, загадочной тенью блуждающую по ночным кабакам, где
Пьяницы с глазами кроликов«In vino veritas» кричат…Но до конца своей жизни Блок не расстается с маленьким образом Спасителя и в одном из своих писем к матери пишет: «Я знаю, что на небесах о нас плачут».
Другой аспект: Блок – утонченный эстет, цветок интеллигенции своего поколения, властитель дум своих современников, кость от кости, плоть от плоти передовой предреволюционной интеллигенции. И вместе с тем эту самую передовую предреволюционную интеллигенцию Блок осуждает, ненавидит и клеймит в своих статьях о ней. В 1909 году он пишет в журнале «Золотое руно» в статье «Россия и интеллигенция»: «Требуется какое-то иное, высшее, новое начало. Раз нет его, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного богоборчества декадентов и кончая откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех родов». Не самого ли себя судит он столь нелицеприятно и строго?
А любил ли он современную ему и историческую Россию? Был ли он, несмотря на иностранную фамилию, подлинно русским поэтом, неразрывно связанным незримыми нитями со своей родиной? И здесь снова наталкиваемся на блуждания, метания, противоречия… Перечтем цикл его стихов «На Куликовом поле». Они полны любовью, преклонением перед великим прошлым своего отечества; вместе с тем в них же мы найдем мерцание интуитивного предвидения нависшего над родиной неотвратимого рока.
Я не первый воин, не последнийБудет долго родина больна.Помяни ж за раннею обеднейМила друга верная жена.Так молятся в его стихах ратники Земли Русской. Не молитва ли это самого Блока, вырвавшая из его сердца в мучительный час?..
Заглянем снова в его письма к матери.
«Или надо совсем не жить в России и плюнуть в ее пьяную харю, или изолироваться от унижений политики, да и общественности…» – пишет он матери в 1909 году и через месяц ей же в другом письме:
«Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством и ребячьей интеллигенцией я бы презирал, если бы сам не был русским».
Трудно, очень трудно разобраться в сложной, обуреваемой веянием каких-то темных крыльев, душе поэта Александра Блока.
Так же противоречив его внешний облик. А. В. Тыркова-Вильямс[22] так описывает свою первую встречу с ним: «Блоку тогда еще не было тридцати лет. Нас поразила его красота. Его лицо светилось… Магическое обаяние хлынуло на нас от самого поэта. Перед нами стояло живое воплощение баяна, скальда, ведуна, волшебника… Разгул еще не навел на него свои страшные тени». Как несовместимо это описание с циничным, грубым разгулом в грязных кабаках, стремлением к этой грязи, овладевшим Блоком в последние годы его жизни. Свидетельства видевших это его падение дают нам образ этого же скальда и волшебника, превращенного роком в подобие Свидригайлова.
Наконец, Блок в политике. В первые месяцы революции он примкнул клевым эсерам-интернационалистам и постепенно сближался с большевиками. Но та же А. В. Тыркова-Вильямс в своих «Тенях минувшего» рассказывает о том, что, будучи редактором газеты «Русская Молва», она получила от Блока статью, полную резких выпадов против евреев, столь резких, что, несмотря на всю популярность имени Блока, она не могла поместить ее в этой газете. Интернационализм и космополитизм, с одной стороны, резкий антисемитизм – с другой. Словно два различных человека, а может быть, даже не два, значительно больше жили и боролись в этой смятенной, заблудшейся душе, искавшей, но не нашедшей пути к милости Господней.
Эта смятенность проходит красной чертой по всему творчеству Александра Блока, по всей его личной недолгой человеческой жизни и ею же полны тайны его исключительной интуиции, сливающейся с даром предвидения. «Возмездие» названа его неоконченная большая поэма. Перед этим возмездием трепещет душа поэта, содрогается в ужасе перед ним и вместе с тем не может отрешиться от уверенности в неотвратимости этого возмездия. Черная, мрачная мгла закрывает от нее светлые пути к всепрощающей милости Господней.
Только семьдесят пять лет отделяют от нашей современности дату рождения А. Блока, и он мог бы дожить и до нашего времени. Странно и трудно умирал он сравнительно еще молодым от непонятной лечившим его врачам болезни. Словно что-то душило, что-то давило его, словно он задыхался в сгустившейся атмосфере тления.
Не сходна ли его личная судьба, как поэта и как человека, с судьбою современного ему поколения русской интеллигенции, отвернувшегося и задохнувшегося в окутавшей родину мгле?
«Знамя России», Нью-Йорк,
5 октября 1955 года, № 131. С. 4–6
Пророк возмездия и искупления
(75 лет со дня рождения А. А. Блока)
Странен и непонятен таинственный творческий процесс созидательной работы, происходящей в душах поэтов, в глубинах их подсознания, как скажут фрейдисты-психоаналитики, или их сверхсознания, их озарения милостью Божией лучом Его разума, как скажем мы, верующие в Него люди. Мне думается, что создавая ту или иную крупную, боговдохновенную поэму, творец ее сам не уясняет вполне ее значения, всей глубины и охвата, вкладываемых в нее выраженных словесными образами мыслей, а поет их как птица, восхваляющая солнечным утром радость дарованного Господом светлого дня, не имея в своем ограниченном (птичьем или человечьем – не всё ли равно?) физическом мозгу точных представлений о ее окружающем и тем более о предстоящем ей в грядущем дне… О ведре или ненастье его, которое она, однако, предчувствует.
Отсюда дар предвидения, сопутствующий творчеству многих глубоких и больших поэтов и тесно связанный невидимыми нам нитями с чисто поэтической внешностью их произведений, но насыщающий и одухотворяющий их. Мог ли, например, 16-летний Михаил Лермонтов в 1830 году с такой точностью и ясностью представить себе логическим, рациональным путем российскую трагедию, которой предстояло произойти через сто лет и которую он с поразительной четкостью выразил в своем стихотворении:
Настанет год, России черный год,Когда царей корона упадет…,или свою собственную смерть в стихотворении «В полдневный жар в долине Дагестана…».
Этот дар предчувствия, предвидения с особенной силой сказывается именно в русской поэзии, и недаром И. Л. Солоневич считал, что и ней во много раз больше глубинного содержания, чем в русской же прозаической, публицистической и философской литературе. Проявление пророческого предвидения мы найдем в прошлом во многих стихах Лермонтова, Тютчева, Вл. Соловьева, а в наши дни в стихах Гумилева, Есенина и особенно Александра Александровича Блока.
С другой стороны, разве не были огромными по своей литературной силе библейские провидцы и пророки? Разве не был поэтом трагический Исаия, с его огненными, прожигающими сердце образами? Или объятый дивными, мало понятными видениями Иезекииль? Или плачущий кровавыми слезами над участью своего народа глубочайший патриот Иеремия?
Следовательно, дар провидения будущего неясно для нашего человеческого разума, но тем не менее крепко связан с поэтическим дарованием. Но попутно оговоримся, что дар предвидения будущего (в документально зафиксированных его проявлениях) далеко не всегда сопровождается праведностью, направленной к добру жизнью самого предсказателя. Ведь предсказывала и Аэндорская волшебница, и феодальная властительница, жена Бертрана Дюгесклена, и Ленорман, и де Теб, и ряд других лиц, земная жизнь которых была очень далека от христианского идеала[23].
Пророком именно этой категории и был поэт А. А. Блок, всё творчество которого, начиная с первых его почти юношеских произведений, проникнуто предчувствием чего-то страшного, мрачного, неотвратимо нависшего над Россией и над его собственной судьбой. Оно сквозит даже в его юношеских, чисто лирических стихах о «Прекрасной Даме», таинственно влекущей его к себе, но вместе с тем сулящей ему не радость, а страдание. Его душа блуждает в «темных храмах», где мерцают огни догорающих лампад, по «изломанным путям» греховного и вместе с тем мученического земного бытия… Ее поражают смертельным ударом «красные копья заката», излучаемые Той, что «ушла в поля без возврата», но он всё же благословляет ее словами величайшей из молитв:
Да святится имя Твое!потому что интуитивно предвидит в этой неотвратимой трагедии волю Господню, возмездие за свершенный «общий грех», и именно теме возмездия посвящена поэма того же названия – работа, которую он пытался выполнить в течение всей своей жизни, но так и не закончил. Провидеть завершение возмездия, искупление греха и преодоление его в самих себе было ему не дано. Господь приподнял перед его духовными глазами лишь самую малую часть завесы, закрывающей от его духовного взора будущее, и он смог сказать лишь то, что сказал в своем заключительное замечательном произведении – поэме «Двенадцать».
Каждого пророка и каждого поэта можно трактовать по-разному, порою даже диаметрально противоположно. Мы знаем, например, что к Откровению св. Иоанна созданы не десятки, и не сотни, а, вероятно, тысячи всевозможных толкований, разъяснений и комментариев, вплоть до «звериного числа», якобы обозначавшего имя Наполеона, или чисто рационалистического разъяснения Апокалипсиса на основе астрономических изысканий, сделанного с соблюдением астрономически научных основ Николаем Морозовым в его книге «Откровение в грозе и буре», в свое время, в 1906–1907 годах поражавшей и увлекавшей многих, но вместе с тем абсолютно не обоснованной с исторической точки зрения, а тем более с точки зрения религиозной, т. к. в результате он приписывает авторство «Откровения» не Иоанну Богослову, а Иоанну Златоусту, что просто нелепо, т. к. эта боговдохновенная книга не раз упоминаема в творениях самого ее, по Морозову, автора – Иоанна Златоуста. Поэтов и пророков по-разному разъясняли, разъясняют и будут разъяснять.
То же самое произошло и длится то сих пор с поэмой А. А. Блока «Двенадцать», которую, например, большевики и крайне правые элементы нашей эмиграции трактуют, как «революционную», причем первые делают это с довольно кислой улыбкой, оговариваясь, что, конечно, А. А. Блок был «тепличным интеллигентом», «чуждым классовому самосознанию» и допустил поверхностный взгляд на проходивший перед его глазами «процесс массовых революционных сдвигов», а вторые в яростном негодовании обвиняют поэта в том, что он «Христа зачислил в большевики». Трудно, конечно, очень трудно сопоставить обе эти трактовки даже при их одинаковом конечном выводе.
Это разноречие комментаторов «Двенадцати» началось с первого дня появления этой поэмы в печати и вылилось в целую бурю, когда Блок впервые читал ее в Доме ученых в Петрограде, через несколько дней после напечатания. Тогда этот, сдержанный обычно, зал перед выходом общепризнанного поэта сотрясался грохотом аплодисментов, с одной стороны и топотом ног и свистом – с другой. Сам Блок стоял в артистической комнате бледный, как смерть.
– Ну, Александр Александрович, написали, так надо выходить и читать, – сказал ему один из распорядителей вечера, смелый, волевой поэт-монархист Н. С. Гумилев, – а лучше было бы… если бы совсем не писали ее…
Рассказывают и о том, что в предсмертном бреду Блок требовал полного уничтожения «Двенадцати» и был глубоко мучим тем, что в минуты просветления сознавал невозможность выполнения этого требования. Возможно, хотя достоверных подтверждений не имеем, но только косвенные, говорящие об отрицательном отношении Блока к революции в целом, о внутреннем его протесте против нее и страхе перед ней. Так, например, довольно достоверно то, что весь последний год своей жизни (год революции) Блок слышал какие-то глухие подземные раскаты, приводившие его в смертельный ужас.
Однако, подтверждение его – Блока – отрицательного отношения к революции мы находим в самой поэме.
В зубах цыгарка,Примят картуз.На спину надоБубновый туз…Вот каким видит А. А. Блок революционного героя, «красу и гордость революции». Ведь это прямой Ванька Каин, а не «буревестник» и не «сокол» Горького и уж ни в какой мере не «творец новой жизни» Маяковского.
Товарищ, винтовку держи, не трусь, Пальнем-ка пулей в Святую Русь!
Да, в Святую\ Святой она была для Блока, что твердо сказано им в цикле стихов «На Куликовом поле», святой она и осталась для него, ибо он в глубинах своей души, в сумраке истоков своего поэтического дара видел не только ее падение в бездну, ее путь на Голгофу истории, но и ее искупление, и ее очищение!