– Девчонка, – коротко ответила другая. – Она вернулась. Операция продолжается.
Немез кивнула.
Мужчина – тот, что спас Немез, – положил руку на ее костлявое плечо.
– И учти: четыре года в камне – ничто по сравнению с тем, что тебя ждет в случае повторного провала.
Мгновение Немез молча смотрела на него. Потом, синхронно – как в балете – повернувшись спиной к шипящей лаве и ревущему пламени, все четверо, шагая в ногу, двинулись к челноку.
На пустынной планете Мадре-де-Диос, на высокогорном плато Льяно-Эстакадо,[4] названном так из-за колонн атмосферных генераторов, понатыканных через каждые десять километров, отец Федерико де Сойя готовился к ранней мессе.
Нуэво-Атлан – небольшой городок (сотни две шахтеров работают по контракту, несколько десятков обращенных мариан пасут коргоров на ядовитых свалках), и отец де Сойя точно знал, сколько прихожан будет на утренней мессе: четверо. Старая вдова Санчес, которая, если верить слухам, шестьдесят два года назад во время песчаной бури убила своего мужа; близнецы Перелл – они почему-то ходили именно сюда, в эту старую полуразрушенную церковь, хотя в поселке шахтеров была новая, с кондиционерами; и загадочный старик с безобразными шрамами на лице – он всегда молился на самой дальней скамье и ни разу не подошел к причастию.
Бушевала песчаная буря – здесь всегда бушевала песчаная буря, – и последние тридцать метров от своей глинобитной хижины до ризницы отец де Сойя бежал бегом, накинув на голову прозрачный фибропластовый капюшон. Требник он засунул поглубже в карман, чтобы не засыпало песком. Впрочем, это не помогало. Каждый вечер, когда он снимал сутану и вешал на крючок шапочку, на пол красным водопадом сыпался песок, словно крупинки засохшей крови из разбитых песочных часов. И каждое утро, когда он открывал требник, песок скрипел между страницами и оседал на пальцах.
Священник вбежал в ризницу и задраил за собой герметичную переборку.
– Доброе утро, отец, – поздоровался Пабло.
– Доброе утро, Пабло, мой самый верный министрант.
На самом-то деле, как мысленно поправил себя священник, Пабло – его единственный министрант. Простой мальчуган – «простой» в старинном смысле слова: честный, недалекий, открытый, преданный, дружелюбный. Пабло помогал де Сойе служить мессу: в обычные дни – в шесть тридцать утра и по воскресеньям дважды, хотя в воскресенье на утреннюю мессу приходили все те же четверо, а на вечернюю – полдюжины шахтеров.
Мальчик кивнул и заулыбался – улыбка на мгновение исчезла, пока он просовывал голову в свеженакрахмаленный стихарь, а затем появилась вновь.
Отец де Сойя пригладил свои темные волосы и подошел к высокому шкафу, где хранилось облачение. Песчаная буря пожирала рассветные лучи, и утро было темное, как ночь в горах. В пустой холодной комнате светила только одна тусклая лампа. Де Сойя преклонил колени, помолился – привычно, но горячо, – и начал одеваться.
Двадцать лет отец капитан де Сойя – Федерико де Сойя, командир факельщика «Бальтазар», – носил мундир. Тогда единственными символами его священнического служения были крест и жесткий белый воротничок. Ему доводилось надевать боевую пластокевларовую броню, скафандр, тактический шлем – все, что положено капитану факельщика, но ничто не было ему внутренне ближе, чем это скромное облачение приходского священника. Четыре года назад отца капитана де Сойю разжаловали и списали из Флота. За эти годы он вновь обрел свое истинное призвание.
За его спиной в маленькой комнате суетился Пабло: мальчик снял свои грязные грубые башмаки и переобулся в дешевые фибропластовые туфли – мать велела ему надевать их только на мессу.
Отец де Сойя поправил облачение. Сегодня, вознося молитву над дарами, он принесет бескровную жертву во искупление грехов вдовы… или убийцы… и старика со шрамами на последней скамье.
Пабло, улыбаясь, подскочил к священнику. Де Сойя положил руку ему на голову, пытаясь пригладить волосы и заодно передать мальчику свое спокойствие. Затем обеими руками взял чашу и тихо сказал: «Пора». Пабло, чувствуя торжественность момента, перестал улыбаться и первым шагнул к двери в алтарную часть.
Де Сойя сразу заметил, что сегодня в часовне пять человек. Не четыре. Прихожане стояли, преклонив колени, на своих привычных местах, но был и еще кто-то, пятый, – его высокая фигура едва виднелась в глубине маленького нефа сбоку от двери.
Присутствие незнакомца беспокоило отца де Сойю, мешало сосредоточиться полностью на таинстве, частью которого был он сам.
– Dominus vobiscum,[5] – произнес отец де Сойя.
Вот уже более трех тысяч лет – он верил – Господь действительно был с ними… с ними со всеми.
– Et cum spiritu tuo…[6]
Пабло эхом повторил его слова, а священник слегка повернул голову: вдруг пламя свечей выхватит высокую, худощавую фигуру из мрака нефа? Нет. Безнадежно.
Во время евхаристической молитвы отец де Сойя забыл о таинственном незнакомце, сейчас он видел только гостию, которую, держа в негнущихся пальцах, возносил над алтарем.
– Hoc est enim corpus meum,[7] – отчетливо произнес иезуит, ощущая всю силу этих слов и моля – в десятитысячный раз, – чтобы его Господь и Спаситель в милосердии Своем омыл его от тех беззаконий, что совершил он, капитан Флота.[8]
К причастию пошли только близнецы Переллы. Как всегда.
– Corpus Christi,[9] – произнес де Сойя, протягивая им гостию. Он боролся с желанием бросить взгляд на таинственную фигуру в тени.
Месса закончилась почти в полной темноте. Вой ветра заглушил завершающую молитву и ответное «аминь». Электричества в часовне не было – здесь никогда не было электричества, – и десяток мерцающих свечей не мог разогнать мрак. Отец де Сойя благословил паству, отнес чашу в темную ризницу и поставил ее на малый алтарь. Пабло вбежал следом, скинул стихарь и натянул анорак.
– До завтра, отец.
– Да, спасибо, Пабло. Не забудь…
Поздно. Мальчишка уже выскочил из церкви и помчался к мельнице – он работал там вместе с отцом и дядьями. В неплотно прикрытую дверь мгновенно просочился красный песок.
Будь все, как обычно, отец де Сойя должен был сейчас снять облачение и убрать его в шкаф. Позже, днем, он отнес бы одежду домой и привел в порядок. Но сейчас он медлил. Почему-то ему казалось, что облачение еще пригодится, будто это – пластокевларовая боевая броня и он сейчас не на Мадре-де-Диос, а на борту факельщика, в битве в Угольном Мешке.
Высокая фигура остановилась у входа в ризницу. Отец де Сойя молча ждал, борясь с желанием осенить себя крестным знамением, схватить святые дары и выставить их перед собой как щит – от вампира или от дьявола. Ветер за стенами церкви застонал, как баньши.
Незнакомец шагнул вперед, и свет лампы упал на его лицо. И де Сойя узнал капитана Марджет Ву, адъютанта адмирала Марусина, командующего Имперским Флотом. И второй раз за это утро де Сойя мысленно поправил себя – не капитана, теперь уже адмирала Марджет Ву: на ее воротнике поблескивали адмиральские шевроны.
– Отец капитан де Сойя? – спросила Марджет Ву.
Иезуит медленно покачал головой. На этой планете, где в сутках всего двадцать три часа, было только семь тридцать утра, но он уже чувствовал себя безмерно усталым.
– Просто отец де Сойя, – ответил он.
– Отец капитан де Сойя, – повторила адмирал Ву, и на этот раз в ее голосе не было вопроса. – Вы вновь призваны на действительную военную службу. У вас десять минут на сборы.
Федерико де Сойя вздохнул и закрыл глаза. Он чуть не плакал. «Прошу тебя, Господи, Отче, да минует меня чаша сия». Когда он открыл глаза, чаша по-прежнему стояла на алтаре, а адмирал Ву по-прежнему выжидающе смотрела на него.
– Есть, – тихо ответил он и медленно, бережно начал снимать с себя облачение.
На третий день после смерти и погребения Папы Юлия Четырнадцатого в саркофаге началось движение. Тончайшие пуповины и чуткие зонды скользнули в сторону и исчезли. Сначала человек, лежавший на каменной плите, казался безжизненным, только поднималась и опадала грудная клетка, затем он вздрогнул, застонал и – долгие, томительные минуты спустя – приподнялся на локте и осторожно сел. Богато расшитый льняной покров соскользнул с него, обнажив до пояса.
Несколько минут человек сидел на краю мраморной плиты, обхватив голову дрожащими руками. Потом поднял взгляд и посмотрел на панель, скрывавшую потайной ход в стене часовни. Панель с еле слышным шипением сдвинулась с места. Кардинал в пурпурном облачении шагнул в сумрак зала. Тихо шелестел шелк. Постукивали четки. Следом за кардиналом вошел высокий стройный мужчина с пепельными волосами и серыми глазами. На нем был простой элегантный костюм из серой – под цвет волос и глаз – фланели. В трех шагах позади кардинала и мужчины в сером вышагивали два швейцарских гвардейца в оранжево-черных мундирах эпохи Возрождения. Оружия при них не было.
Обнаженный человек на мраморной плите моргнул, словно его глазам был невыносим даже приглушенный свет, проникавший в сумрак часовни. Наконец взгляд его сфокусировался.
– Кардинал Лурдзамийский, – прошептал воскресший.
– Да, отец Дюре, – сказал кардинал. Он бережно держал в руках огромную серебряную чашу.
Обнаженный человек поморщился и облизнул губы, словно проснулся с ощущением неприятного вкуса во рту. Он был стар – худое, изможденное лицо, печальные глаза, испещренное шрамами тело. На груди, как две опухоли, мерцали лилово-красным два крестоформа.
– Какой нынче год? – спросил он после долгого молчания.
– 3131 от Рождества Христова, – ответил кардинал.
Отец Поль Дюре закрыл глаза.
– Пятьдесят семь лет с моего последнего воскрешения. Двести семьдесят девять лет с Падения порталов… – Он открыл глаза и посмотрел на кардинала. – Двести семьдесят лет с тех пор, как вы отравили меня, убив Папу Тейяра Первого.
Кардинал Лурдзамийский издал смешок.
– Хорошо считаете. Быстро вы восстановились после воскрешения.
Поль Дюре перевел взгляд на человека в сером.
– Альбедо. Посмотреть пришли? Или ручных иуд приходится подбадривать?
Высокий человек ничего не ответил. Кардинал Лурдзамийский побагровел, поджал свои и без того тонкие губы – теперь их уже невозможно стало различить в багровых складках щек.
– Может, хочешь еще что-нибудь сказать напоследок, антипапа проклятый?
– Не тебе, – прошептал Поль Дюре и закрыл глаза в молитве.
Два швейцарских гвардейца схватили отца Дюре за руки. Иезуит не сопротивлялся. Гвардеец резко запрокинул ему голову, и на тощей старческой шее выступил кадык.
Кардинал Лурдзамийский осторожно подошел поближе. Из складок алого шелкового рукава выскользнул острый кинжал с роговой рукоятью. Кардинал взмахнул рукой – легко и небрежно. Из перерезанной артерии Поля Дюре хлынула кровь.
Отступив, чтобы не запачкать одежды, Симон Августино спрятал нож в складки рукава, поднял огромную чашу и подставил ее под пульсирующую струю. Когда чаша наполнилась почти до краев, а струя иссякла, он кивнул швейцарским гвардейцам, и те тут же отпустили голову отца Дюре.
Воскресший снова был мертв. Голова его запрокинулась, глаза были закрыты, рот разинут в немом крике, края раны разошлись, словно губы в зловещей ухмылке. Швейцарские гвардейцы уложили тело на плиту и сдернули с него покров. Обнаженный мертвец был жалок – перерезанное горло, испещренная шрамами грудь, длинные белые пальцы, впалый живот, дряблые гениталии, костлявые ноги… Смерть и в эпоху воскрешения лишает достоинства всех, даже тех, кто всю жизнь прожил в суровой аскезе.
Гвардейцы держали роскошный покров на безопасном расстоянии. Кардинал Лурдзамийский плеснул кровью из чаши в мертвые глаза, в открытый рот, в ровную ножевую рану на горле, на грудь, на живот, в пах – и все покрылось алыми, в тон кардинальской мантии, брызгами.
– Sie aber seid nicht Fleischlich, sondern Geistlich, – произнес кардинал. – Не плотью, но духом ты сотворен.
Высокий человек в сером поднял бровь:
– Бах?
– Разумеется. – Кардинал поставил опустевшую чашу на мраморную плиту, кивнул швейцарским гвардейцам, и те накрыли тело сложенным вдвое покровом. Роскошная ткань мгновенно пропиталась кровью. – Jesu meine Freunde,[10] – добавил кардинал.
– Именно. – Человек в сером вопросительно поглядел на Симона Августино.
– Да, – кивнул кардинал Лурдзамийский. – Пора.
Человек в сером обошел саркофаг и встал позади гвардейцев, всецело поглощенных своей работой. Когда, тщательно расправив покров, они выпрямились и отошли от саркофага, человек в сером поднял руки и приложил ладони к их шеям. Гвардейцы широко распахнули глаза, открыли рты – но не успели даже закричать: глаза их вспыхнули, кожа сделалась прозрачной, и сквозь нее проступило оранжевое пламя. Еще мгновение – и они исчезли, испарились, разлетелись на мельчайшие частицы.
Человек в сером вытер ладони, стряхивая тончайший слой пепла.
– Какая жалость, советник Альбедо, – густым басом пророкотал кардинал.
Человек в сером посмотрел, как оседает в воздухе пыль, перевел взгляд на кардинала и вновь вопросительно поднял бровь.
– Нет-нет-нет, – пробасил кардинал. – Я о покрове. Эти пятна не выведешь ничем. После воскрешения придется ткать новый. – Он повернулся и, шелестя одеждами, направился к потайной двери. – Пойдемте, Альбедо. Нам нужно поговорить, а мне еще мессу служить.
Дверь скользнула на место, и в полумраке часовни осталось лишь накрытое дорогим покровом тело. Легкий серый дымок таял, поднимаясь к куполу, словно отходили души тех, кто был убит здесь несколько минут назад.
2
В ту неделю, когда Папа Юлий умер в девятый раз и в пятый раз был убит отец Поль Дюре, мы с Энеей находились в 160 000 световых лет от Пасема, на похищенной планете Земля – на Старой Земле, настоящей Земле, – вращавшейся вокруг чужой звезды класса G в чужой галактике – Малом Магеллановом Облаке.
Для нас это была необычная неделя. Мы, конечно, не знали, что Папа умер, – между похищенной Землей и планетами Империи не существовало никакой связи, кроме разве что бездействующих порталов. На самом-то деле – теперь я это знаю – до Энеи известие о кончине Папы дошло, и дошло таким способом, о котором мы тогда даже не подозревали, но она никогда не говорила о том, что происходит в Священной Империи (чаще мы называли ее между собой Орденом), а нам и в голову не приходило об этом расспрашивать. Все годы изгнания на Земле наша жизнь была настолько простой, спокойной и полноценной, что сейчас это даже трудно понять, а вспоминать – почти что больно. Ту неделю мы прожили весьма полноценно, хоть и не сказать, чтобы спокойно: в понедельник умер Старый Архитектор (Энея училась у него последние четыре года). Во вторник, холодным зимним вечером, его похоронили в пустыне – похоронили печально и поспешно. В среду Энее исполнилось шестнадцать. На Талиесин опустился покров беды и смятения, и только А.Беттик и я постарались отпраздновать с ней день рождения.
Андроид испек шоколадный торт – любимое лакомство Энеи, а я подарил ей для прогулок изящную резную трость. Я сам вырезал ее из необычайно твердой ветки, которую мы нашли во время очередной вылазки в горы, устроенной Старым Архитектором. В тот вечер в уютной маленькой хижине Энеи мы ели торт и пили шампанское. Энея казалась подавленной – смерть старика и всеобщее смятение выбили ее из колеи. Сейчас мне понятна истинная причина: Энея уже знала о смерти Папы, знала о тех бурных событиях, что ждут нас, и о том, что четыре самых безмятежных года нашей жизни подошли к концу.
Помню наш разговор в тот вечер, в день ее шестнадцатилетия. Стемнело рано и тут же похолодало. За стенами уютной хижины бушевала песчаная буря, кусты полыни и юкки скрипели и гнулись к земле. Мы уже выпили шампанское и теперь сидели у чадящей лампы, держа в руках кружки с горячим чаем, и тихонько беседовали под завывания ветра.
– Странно, – сказал я. – Мы знали, что он старый и больной, но никто, похоже, не верил, что он умрет. – Я, конечно, говорил о Старом Архитекторе, а не о каком-то абстрактном Папе. И – как и все мы, изгнанники на Земле, – наставник Энеи не принял крестоформ. Он в отличие от Папы умер раз и навсегда.
– Похоже, он знал, – тихо проговорила Энея. – За последний месяц он побеседовал с каждым из своих учеников. Своего рода передача последней крупицы мудрости.
– И какой же последней крупицей мудрости он поделился с тобой? – спросил я. – Ну, то есть если это не секрет… или не что-то такое, слишком личное.
Энея улыбнулась:
– Напомнил, что заказчик непременно заплатит вдвое больше, если сообщать о дополнительных расходах постепенно и только после того, как будет заложен фундамент и конструкция начнет обретать форму. Он сказал, что тогда отступать уже некуда, и клиент не сорвется с крючка.
Мы с А.Беттиком рассмеялись. В нашем смехе не было ничего оскорбительного – Старый Архитектор принадлежал к числу тех редких созданий, в которых истинный гений сочетается с очень сильной личностью, – но, даже вспоминая его с грустью и любовью, мы вынуждены были признать: хитрость и эгоизм тоже были частью его натуры. Старый Архитектор был кибридом Фрэнка Ллойда Райта – человека, жившего еще до Хиджры, в двадцатом веке от Рождества Христова. И хотя в Талиесинском братстве все – даже самые старшие ученики, его ровесники, – уважительно называли его «мистер Райт», я всегда думал о нем только как о Старом Архитекторе: ведь именно так назвала своего будущего наставника Энея, когда еще только собиралась отправиться к нему на Старую Землю. А.Беттик, видимо, думал о том же, что и я.
– Забавно, – проговорил он.
– Ты о чем? – спросила Энея.
Андроид улыбнулся и потер культю. Эта привычка появилась у него в последние несколько лет. Автохирург катера, на котором мы улетели сквозь портал с Рощи Богов, спас А.Беттику жизнь, но руку вырастить не сумел – метаболизм андроида слишком отличен от человеческого.
– Да вот… Церковь обладает огромной властью во всех делах человечества, но на вопрос, есть ли у человека душа, которая покидает тело после смерти, до сих пор нет однозначного ответа. Однако в случае мистера Райта мы знаем, что его личность кибрида все еще существует отдельно от его тела – или по крайней мере существовала какое-то время после его смерти.
– Можем ли мы утверждать это с полной уверенностью? – усомнился я.
Чай был горячий и вкусный. Мы с Энеей купили его – точнее, выменяли – на индейском рынке, в пустыне, там, где когда-то стоял город Скоттсдейл.
На мой вопрос ответила Энея:
– Да. Личность моего отца пережила смерть тела и хранилась в петле Шрюна, вживленной в голову матери. Более того, нам известно, что затем она самостоятельно существовала в мегасфере, после чего на время перешла в бортовой компьютер корабля Консула. Личность кибрида продолжает свое существование в виде волнового пакета, который распространяется вдоль матриц данных инфосферы – или в мегасфере, – пока не достигнет ИскИна-источника в Техно-Центре.
Я знал это, но никогда не понимал.
– Хорошо, – сказал я, – но к какому ИскИну отправился волновой пакет мистера Райта? Магелланово Облако никак не связано с Техно-Центром. И инфосферы тут тоже нет.
Энея отставила пустую чашку.
– Связь должна быть, иначе ни мистер Райт, ни другие кибриды, которые бывали на Земле, не смогли бы здесь существовать. Вспомни, пока умирающая Гегемония не уничтожила нуль-порталы, Техно-Центр втайне использовал планково пространство как среду-носитель.
– Связующая Бездна, – повторил я слова из «Песней» старого поэта.
– Именно, – кивнула Энея. – Мне всегда казалось, что это название ни о чем не говорит.
– Как бы она там ни называлась, я все равно не понимаю, как это ей удалось добраться сюда… в другую галактику.
– Среда-носитель Техно-Центра распространяется повсюду, она проходит сквозь время и пространство. – Энея нахмурилась. – Нет, не так… Пространство и время вплетены в нее… Связующая Бездна – выше пространства и времени.
Я огляделся. Лампа освещала маленькую комнату, но за ее стенами царил непроглядный мрак и завывал ветер.
– Значит, Центр может и до нас добраться?
Энея покачала головой. Мы это уже обсуждали. Тогда я не понял, в чем дело. Не понимал я этого и сейчас.
– Эти кибриды связаны с ИскИнами, которые на самом деле не являются частью Техно-Центра. Мистер Райт… Мой отец… второй кибрид Китса… они с Техно-Центром не связаны.
Я окончательно перестал что-либо понимать.
– В «Песнях» сказано, что кибриды Китса – и твой отец в том числе – созданы Уммоном, ИскИном Техно-Центра. Уммон рассказал твоему отцу, что кибриды – результат их экспериментов.
Энея встала и подошла к выходу. Брезент трепетал под напором ветра, но держался, не пропуская песок. Да, она выстроила надежный дом.
– «Песни» написал дядя Мартин. Он хотел честно изложить истину и сделал все, что мог. Но были там моменты, которых он не понимал.
– Я тоже. – Я подошел к Энее, обнял ее за плечи и почувствовал, насколько она повзрослела за эти четыре года. – С днем рождения, детка!
Она оглянулась и положила голову мне на грудь.
– Спасибо, Рауль.
Да, сильно она изменилась с тех пор, как мы увиделись впервые – ей тогда только-только исполнилось двенадцать. Я мог бы сказать, что за эти годы она выросла и обрела женское естество, но, хоть бедра ее и округлились, а грудь отчетливо проступала под старым свитером, я по-прежнему не воспринимал ее как женщину. Да, она уже не ребенок, но еще не женщина. Она… Энея. Блестящие темные глаза были все те же – умные, вопросительные, немного печальные от некоего тайного знания, – и ощущение физического прикосновения, возникающее, когда она обращала на вас свой пристальный, понимающий взгляд, было таким же сильным, как и всегда. Русые волосы за эти годы чуть потемнели, она их остригла прошлой весной, теперь они были короче, чем у меня десять лет назад, когда я служил в гиперионских силах самообороны. Я положил руку ей на голову, взлохматил короткие-короткие волосы и отыскал взглядом такие знакомые светлые пряди, выгоревшие под безжалостным солнцем Аризоны.
Пока мы стояли и слушали, как бьется о брезент песок, а А.Беттик молчаливой тенью сидел позади нас, Энея взяла мою руку в свои. Сегодня ей исполнилось шестнадцать, и она уже не девочка, скорее молодая женщина, но ее руки все равно казались крошечными в моей огромной ладони.
– Рауль?..
Я молча смотрел на нее и ждал.
– Сделаешь для меня кое-что? – Она сказала это нежно, очень нежно.
– Да. – Я не колебался ни секунды.
Она сжала мою руку и посмотрела мне в глаза. Нет, точнее, заглянула мне в душу.
– Сделаешь для меня кое-что завтра?
– Да.
Она все так же пристально смотрела на меня и все так же сжимала мою руку.
– Ты сделаешь для меня что угодно?
На этот раз я ответил не сразу. Я знал, что влекут за собой такие клятвы, пусть даже это странное, удивительное дитя ни разу еще не просило меня что-нибудь для нее сделать – не просила, чтобы я отправился с ней в эту безумную одиссею. Я обещал это старому поэту, Мартину Силену, еще до того, как познакомился с Энеей. Я знал, что есть вещи, которые я не смог бы – ни в здравом уме, ни в помутнении рассудка – заставить себя сделать. Но чего я не мог бы сделать никогда – это хоть в чем-то отказать Энее.
– Да, – сказал я. – Я сделаю все, о чем ты попросишь.
В это мгновение я понял, что умер, – и воскрес.
Энея больше ничего не сказала, только кивнула, сжала в последний раз мою ладонь и вернулась к свету, к торту, к ожидавшему нас другу-андроиду. Прошло несколько дней – и я узнал, о чем она просила и как трудно остаться верным клятве.
Я прервусь ненадолго. Я понимаю, что вы ничего обо мне не знаете, если вы не читали первую часть моего повествования, а первая часть моего повествования существует только в памяти скрайбера, ведь я пишу на микровеленовых страницах, которые каждый день очищаю заново. На этих уничтоженных страницах я рассказал всю правду. Или по крайней мере ту правду, которую я знаю. Или по крайней мере старался говорить правду. Большей частью.
Итак, микровеленовые страницы очищены, скрайбер – здесь, рядом со мной, и значит, первую часть не читал никто. Тот факт, что она была написана в «кошачьем ящике» Шредингера на орбите Армагаста («кошачий ящик» – маленькая сверхнепроницаемая энергетическая оболочка, эллипсоид, удерживающий атмосферу, в нем есть система рециркуляции воздуха и воды, синтезатор пищи, койка, стол, скрайбер и капсула с цианидом, которая разобьется, когда будет зарегистрирован определенный случайный изотоп), практически гарантирует, что вы не читали первых страниц.
Но я не уверен.
Странные вещи происходили тогда. Странные вещи происходят с тех пор. Я не берусь судить о том, читал ли кто-нибудь (и прочтет ли кто-нибудь) те – или эти – страницы.
Так или иначе, но лучше я еще раз представлюсь. Я – Рауль Эндимион. Моя фамилия происходит от «покинутого» университетского города на забытой Богом планете Гиперион. Я специально взял в кавычки слово «покинутый», потому что именно в этом всеми забытом городе я познакомился со старым поэтом – Мартином Силеном, древним автором запрещенной эпической поэмы, «Песней», – и там-то начались мои приключения. Слово «приключения» я употребил с долей иронии и еще в том смысле, что сама наша жизнь – уже приключение. И хотя мое странствие началось как настоящее приключение – с попытки (причем успешной) спасти двенадцатилетнюю Энею от всей мощи Священной Империи и доставить ее живой и невредимой на далекую Старую Землю, – оно растянулось на целую жизнь, и в этой жизни была любовь, была утрата и было чудо.