banner banner banner
Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991
Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991
Оценить:
 Рейтинг: 0

Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991

Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991
Наталия Лебина

Новая книга известного историка Наталии Лебиной состоит из исследований-этюдов, на микро- и макроуровне описывающих все стороны повседневности советского горожанина: от питания до развлечений, от выбора одежды до интимной жизни, от заключения брака до похоронных обрядов. Лейтмотив книги – специфическое развитие общецивилизационного процесса модернизации в советских условиях. Лебина пишет не только как исследователь, но и как свидетель эпохи: эпизоды из истории ее семьи выступают как примеры типичных ситуаций, в которые попадали советские обыватели.

Наталия Лебина

Пассажиры колбасного поезда Этюды к картине быта российского города: 1917—1991

Внукам Тиме и Ване посвящается.

Может быть, когда-нибудь прочтут…

Историк и антропологический поворот: общее и сугубо частное

Сравнительно недавно я прочитала в LiveJournal следующие строки: «Суть в том, что никаких специфических „колбасных электричек“ в том СССР <…> не было. Миф о колбасных электричках в СССР возник уже после разгрома всего советского, он следствие специальной работы институтов пропаганды с человеческой памятью. Идеологи берут некоторый кусочек реальности из воспоминаний и навязчиво толкуют его в своих интересах… „Колбасные электрички“ – миф, их никогда не было в том виде, в котором нам их подают. Даже сам термин и знаменитый анекдот я в СССР никогда не слышал до перестройки»[1 - https://aloban75.livejournal.com/ 1470409.html. Дата обращения: 02.05.2018.]. А когда высказывания подобного рода я услышала и в публичных псевдопатриотических выступлениях, идея, структура и, главное, название новой книги о советском быте стали для меня очевидными.

Я попытаюсь представить обыденную жизнь как историко-социальное полотно, написанное, если так можно выразиться, в манере пуантилизма. Конечно, это метафора. Ведь «отдельными точечными мазками» (технический прием пуантилизма) будут являться небольшие самостоятельные тексты, которые я называю «этюдами». Их совокупность должна представить целостное изображение быта российского города в советскую эпоху. В качестве названий этюдов выступят возникшие в советской действительности или видоизменившиеся под ее влиянием слова и словосочетания. Это названия вещей, продуктов, социальных типажей, явлений и институтов, существовавших в бытовом пространстве.

На первый взгляд может показаться, что моя новая книга, в которой материал – 27 этюдов – расположен в алфавитном порядке, – это вариант словаря[2 - Отсутствуют в книге по вполне понятным причинам слова и выражения на буквы Й, Ъ, Ь, Ы. Не привлекла мое внимание и буква Щ, так как знаковых лексических единиц, начинающихся с нее, мне обнаружить не удалось. Одновременно не захотелось приписывать «советскость» словам «щековина», «щелок», «щетка», «щи», «щипцы» и др., как это делают некоторые исследователи. Подробнее см.: Беловинский; Борисов.]. Но это не так. Мне представляется, что написание тематических словарных справочников, претендующих на воссоздание картины обыденной жизни конкретной исторической эпохи, – задача, которую можно осуществить лишь совместными усилиями профессионалов: историков и лингвистов. Именно поэтому я предпочла ныне написать по сути дела сборник статей (этюдов) о советском быте.

Выбор тематики в первую очередь определяется авторским дискурсом. Право на составление текстов по такому принципу в остроумной форме изложил известный лингвист и философ Вадим Руднев. Он считает, что даже в словари можно включать «те слова и словосочетания, которые понятны и интересны нам самим»[3 - Руднев 5.]. Конечно, мне, имеющей в своем научном арсенале достаточное количество исследовательских работ, посвященных разнообразным проблемам истории обыденности в рамках советской системы, нелегко представить читателю нечто совершенно новое. Некоторые сюжеты моей новой книги были частично затронуты в статьях и монографиях, опубликованных в 1982–2015 годах. Но в нынешнем тексте я попыталась показать необычные ракурсы изучения проблем повседневности. Так, в качестве знакового для жизни в СССР слова на букву «А» я выбрала не «аборт» – явление, над которым много размышляла и как исследователь, и как публикатор[4 - Подробнее см.: Лебина 1999a; Лебина 1999; Лебина 2007а; Лебина 2014a; Лебина 2014b; Лебина 2015b.], а «акваланг». Эта лексическая единица, появившаяся в русском языке в 1960?х годах, у меня ассоциируется с процессом изменения роли спорта в жизни советских людей. Интересным мне представилось и рассмотрение через оптику социальной истории существительного «шуба» в сочетании с прилагательным «искусственная». В этом понятии можно разглядеть вестиментарный код распада установок «сталинского гламура» – бытовой составляющей большого стиля. Он, как известно, был основан на принципах навязчивой презентации роскоши и респектабельности, как в архитектуре, так и в одежде.

Анализ социально-бытового смысла аббревиатуры ЖАКТ позволяет с неожиданной стороны раскрыть проблематику обеспечения советских граждан жильем. В научном и общественном дискурсах сегодня превалирует точка зрения о преднамеренном закабалении городского населения посредством жилищной политики в СССР[5 - Подробнее см.: Утехин; Меерович.]. Отрицать это бессмысленно, тем более что разворачивающаяся ныне спешная реновация хрущевок в Москве – лишнее доказательство того, что власть манипулирует бытовыми проблемами населения в своих интересах. И тем не менее для понимания противоречивости характеристик советской повседневности следует знать, что в 1920–1980?х годах государство неоднократно предлагало способы решения «квартирного вопроса» за счет личной инициативы населения. Правда, контуры российской обыденности 1917–1991 годов, сформированные при отсутствии частной собственности и в идеологических тисках господства единой коммунистической идеологии, тормозили развитие индивидуальных начинаний.

Еще больше проблем в реконструкции картины советского быта, как в сфере науки, так и в области общественного сознания, позволяет выявить словосочетание «колбасный(ая) поезд (электричка)». Его существование в пространстве русского подцензурного языка зафиксировано филологами, отслеживавшими появление новых слов и выражений в 1990?х годах: «колбасными» назывались электропоезда, «на которых в период продовольственного дефицита в 1970–1980?е годы совершались поездки из провинции в Москву и другие крупные города за продуктами и за бывшей тогда дефицитной колбасой (публ. ирон.)»[6 - НСИЗ 2014 105.]. «Колбасные электрички» фигурируют и в ряде словарей советской повседневности[7 - Мокиенко, Никитина 252; Беловинский 285; Борисов 2:35.]. Однако ни филологи, ни антропологи, ни даже историки не осмеливаются датировать возникновение на первый взгляд забавного вида транспорта для перевозки мясных изделий. Подобная ситуация и наводит на мысль о том, что «колбасные поезда» как некий символ товарного дефицита в СССР в 1970–1980?х годах – миф, созданный журналистами для очернения советской повседневности. Об этом и писал блогер в своем «Живом журнале». Конечно, в СССР никто умышленно не формировал спецсоставы для массовых закупок колбасных изделий в Москве и доставки их на периферию. Во всяком случае, пока документального подтверждения этих фактов, в отличие от существования в 1970–1980?х годах «лыжных стрел» – электричек для любителей зимнего спорта, – обнаружить не удалось[8 -

]. Но реальностью можно считать саму идиому «колбасный(ая) поезд (электричка)», что легко подтвердить с помощью целого комплекса исторических источников. Например, фольклор эпохи Брежнева зафиксировал датированный 1979 годом анекдот, который вполне мог породить словосочетание, соединяющее продукт питания и средство передвижения: «Что такое: длинное, зеленое и пахнет колбасой? – Электричка из Москвы»[9 - Штурман, Тиктин 76.].

Изыскания фольклористов являются хотя и косвенным, но впечатляющим подтверждением целого ряда процессов, стремительно развивавшихся в советском быту 1970–1980?х годов. В первую очередь это продуктовый дефицит, связанный с деструктивными тенденциями в сельском хозяйстве. Информация о проблемах с продовольствием в городах СССР в эпоху брежневского застоя ныне не секрет[10 - Подробнее см.: Шубин.]. Конечно, в это время голод советским людям не угрожал, но многих продуктов, и прежде всего мяса, явно не хватало. Не случайно ЦК КПСС и Совет министров СССР разработали в мае 1982 года «Продовольственную программу». Цель документа – в возможно короткие сроки, к 1990 году, решить проблему бесперебойного снабжения населения продуктами[11 - Подробнее см.: Продовольственная программа.]. Программа сразу стала предметом фольклорного творчества. Уже в 1982 году появились анекдоты: «Что будет в СССР после выполнения „Продовольственной программы“? – Всеобщая перепись оставшегося населения», «Новый лозунг: „Умрем с голоду, но ‚Продовольственную программу‘ выполним“» и др.[12 - Мельниченко 551–552.] Эти тексты – вполне надежное свидетельство дефицита продуктов питания в СССР уже в предперестроечное время. В 2002 году писатель Леонид Жуховицкий опубликовал в «Литературной газете» статью «Анекдот против статистики», где настоятельно рекомендовал «будущим историкам, специализирующимся на советской жизни, изучать не статистические таблицы, а анекдоты». «Истина – там!» – утверждал литератор[13 - ЛГ 2002 6.]. Осмелюсь добавить – а нередко и в идиоматических выражениях.

Знаковым в контексте советских бытовых реалий является и то, что в названии «продуктовых» поездов фигурирует прилагательное «колбасный(ая)», а не «мясной(ая)». Объяснить это можно переменами в структуре питания в результате увеличения численности городского населения. У горожан традиционно отличные от селян пищевые ориентиры, но в СССР к специфике городской культуры еды уже в 1960?х годах прибавился феномен некоего «извращенного вкуса», порожденный нарастающим дефицитом. Определенные продукты превратились в неофициальные, но устойчивые маркеры положения человека в системе социальных связей. Касалось это и мясных деликатесов. Искусствоведа Михаила Германа уже в начале 1960?х годов поразило «невиданное барство» его московских родственников – партийных чиновников среднего уровня. В их доме в избытке были уже малодоступные обычным людям продукты. При этом за столом, по воспоминаниям Германа, все «накладывали себе на тарелку толстые ломти карбоната, ветчины, дорогих колбас, сыра и лопали их, заедая тонкими ломтями хлеба с маслом»[14 - Герман 2001 339.]. Такая еда не соответствовала принципам здорового питания, но демонстрировала принадлежность либо к номенклатуре, либо к клану торговых работников. На рубеже 1970–1980?х годов «престижность» потребления колбасы – не слишком полезного продукта – достигла апогея. И это аккумулировала в себе идиома «колбасная электричка».

Забавное выражение, благодаря наличию в нем существительного, означающего название транспортного средства, свидетельствовало и об особой стратегии выживания советских людей. Она основывалась на идее самообеспечения, которое можно было реализовать, в частности, посредством поездок. В эпоху Гражданской войны появился феномен «мешочничества». Тогда горожане в теплушках выезжали на периферию менять вещи на продукты. Советские курортники всегда везли с юга недоступные горожанам средней полосы и Севера фрукты и овощи. Помогали выживать в условиях дефицита и поезда, перевозившие «челноков» эпохи горбачевской перестройки. Кроме Москвы и Ленинграда, а также столиц союзных республик «заповедными» местами, где относительно свободно продавалось прежде всего мясо, были и города закрытого типа. Такие научно-производственные поселения вошли в советскую послевоенную историю под названием ЗАТО (закрытое административно-территориальное образование). Наукограды, где исследовательские лаборатории входили в крупные производственные структуры, представляли собой модель идеальной жизни в государстве Советов[15 - О жизни в ЗАТО подробнее см.: Мельникова.]. Жительница одного из таких уральских ЗАТО свидетельствовала: «Нам казалось, что мы живем уже при коммунизме. В магазинах было все – от крабов до черной икры»[16 - Раскрывая первые страницы 27.]. Кроме постоянных жителей «отовариться» в ЗАТО могли люди, командированные на секретные объекты. Горьковский инженер, начальник расчетного бюро тогдашнего секретного научно-конструкторского учреждения ПНО ГАЗ Владилен Денисов рассказывал о внезапном «счастье», свалившемся на него в одной из командировок на Урал. Попав в годы застоя в закрытый город – Новоуральск, он смог привезти домой, в Горький, 2 кг шашлыка[17 - Нетрадиционная продукция 81.]! В данном случае дефицит был доставлен самолетом, а не «колбасной электричкой».

Эпизод из воспоминаний нижегородца подчеркивает идиоматический характер выражения «колбасный поезд», запечатлевшего специфику снабжения и шопинга в последние 20–25 лет существования советской власти. В стране не хватало не только продовольствия, но промышленных товаров, что усугублялось нелепостями системы планирования. В небольшие городки и поселки городского типа часто завозили совершенно не востребованные там предметы одежды и обуви. Эту диспропорцию зафиксировала художественная литература 1970?х годов, например роман Виля Липатова «И это все о нем» (1974). Небольшой полудеревенский магазинчик в сибирской глубинке поразил героя липатовской книги небывалым изобилием: «В Сосновском орсовском магазине на нестроганых прилавках лежит весь мир <…> Коричневая кофточка <…> была изготовлена во Франции, голубая курточка с восхитительными замками и висюльками приплыла в поселок из Японии, нейлоновые рубашки были упакованы в Югославии, мужские плащи были с чешскими этикетками; чулки лежали итальянские, термосы – индийские, детские гольфы – болгарские <…> В Сосновку, в Сосновку, городские модницы! За <…> лаковыми высокими сапогами, для которых в Сосновке нет асфальта <…> Здесь носят отечественные резиновые и кирзовые сапоги, курткам с замками и висюльками пока предпочитают телогрейки»[18 - Липатов 1976 150.]. Неудивительно, что жители крупных городов из командировок на периферию везли разные вещи, которые, конечно, поступали в торговые сети мегаполисов, но очень быстро там раскупались <…> Так, самолеты и поезда дальнего следования становились разновидностью «колбасных электричек». В общем, если назвать один из этюдов к картине советского быта «Колбасный поезд», я бы дала этой части книги следующий подзаголовок: «Идиомы и анекдоты как источник по истории эпохи застоя». Исследователя не должно пугать отсутствие понятия «колбасная(ый) электричка (поезд)» в словарях неологизмов брежневского периода истории СССР. Экзотическое словосочетание намекало на странности советской повседневности и, конечно, не встречалось в подцензурной лексике.

Сюжет с «колбасной электричкой» введен мною в предисловие не только потому, что я хочу прояснить смысл ряда мифов о специфике советского быта и не слишком скучно рассказать читателям об использовании фольклора в качестве исторического источника. Есть у моего нового текста и «сквозная задача». Вернее сказать, следуя алгоритму, предложенному когда-то Константином Станиславским, я должна осуществить некое «сквозное действие», чтобы решить главную задачу текста и ответить на вопрос, каким все же было советское общество: традиционным или современным (модерным). Сквозным же действием будет приобщение историка-традиционалиста к «антропологическому повороту» в гуманитарном знании.

Сам термин «антропологический поворот» пока еще остается в российском интеллектуальном пространстве предметом научных споров. Именно так я расцениваю дискуссию на страницах 113?го номера журнала «Новое литературное обозрение». На моей памяти исследователя-историка, начавшего свой профессиональный путь на рубеже 1960–1970?х годов, проходили бурные дискуссии – правда, в рамках единой и единственной на то время методологии, – о том, каково историческое наполнение понятия «культурно-технический уровень рабочего класса». Историки изо всех сил пытались найти инструменты влияния рабочих на создание произведений литературы и искусства. Теоретики продуцировали слоганы, которые с трудом увязывались с жизненными реалиями и прошлого, и текущего момента. В качестве примера приведу идеи «развитого социализма» и «союза труда и науки». В 1980–1990?х годах отечественные гуманитарии темпераментно обсуждали проблемы ментальности, активно генерируя разнообразные определения этого термина. Затем дискуссия развернулась по поводу общего и особенного в понятиях «история ментальности» и «историческая антропология»[19 - Подробнее см.: Кром 2006.]. Однако понятийные споры не приносят должного результата. Не антропологизуют прошлое и новые, не совсем обычные для отечественных историков темы исследования. Так произошло с книгой Сергея Журавлева и Юкки Гронова «Мода по плану»[20 - Журавлев, Гронов.].

Журавлев – сотрудник Института Российской истории РАН – совершил научный подвиг. Известно, что академическая тяжеловесность не позволяет отечественным ученым, специализирующимся, в частности, в области гражданской истории России ХХ века, выходить за рамки традиционных представлений об «истинно научных темах» и заниматься изучением социального феномена моды в историческом контексте. Журавлеву и Гронову удалось выстроить академическую модель развития советской модной индустрии. Их книга – аналитическое, хорошо фундированное повествование об административно-организационной стороне моделирования одежды в СССР. Но «антропологический след» в тексте отсутствует, что во многом объясняется спецификой источниковой базы исследования: обилием нормативных и делопроизводственных документов моделирующих организаций.

Конечно, и источники такого рода можно при желании «очеловечить». В моей исследовательской практике было достаточно подобных ситуаций. Так, ценные сведения именно антропологического, связанного с поведением и эмоциями людей, характера удалось обнаружить в сугубо официальных бумагах – протоколах заседаний комиссии при подотделе благоустройства отдела коммунального хозяйства Ленсовета в конце 1924 – середине 1925 года. Члены комиссии, в том числе представители научной и художественной интеллигенции, вынужденно обсуждали бредовую идею постановки на Александровскую колонну в центре Дворцовой площади фигуры Ленина[21 - Подробнее см.: Лебина 2017.]. Стенограммы заседаний комиссии – внешне формальные документы государственной организации (Ленсовета) – дают представление о практиках выживания «спецов» в условиях идеологического диктата большевиков. Иронические предложения интеллектуалов обрядить фигуру Ленина в тогу, а красноармейцев «в ампирные одежды» – документальное свидетельство накала эмоций в сфере культуры в середине 1920?х годов.

Антропологический след можно обнаружить и в официальных, поддающихся формализации документах. Пример – так называемые «мебельные дела». Они формировались в 1918–1922 годах в ходе «квартирного или жилищного передела» (подробнее см. «Уплотнение»). Сочетание четких анкет с сугубо индивидуализированными заявлениями и жалобами позволяет понять, что чувствовали люди, терявшие и обретавшие материальные знаки социального благополучия – квартиры и мебель. «Мебельные дела» – репрезентативные материалы для изучения антропологии классовой ненависти.

И все же традиционно считается, что детали быта лучше всего отражены в текстах личного происхождения, с характерной для них повествовательностью. Они не только констатируют факты, но и передают индивидуальный подход автора к событиям и явлениям, а также разнообразные эмоции. Эти качества во многом присущи произведениям художественной литературы, написанным во время или сразу после определенных исторических событий. Историки давно и многократно обсуждали ценность такого нарратива для реконструкции прошлого. Лев Гумилев, например, отмечал: «Каждое великое и даже малое произведение литературы может быть историческим источником, но не в смысле буквального восприятия его фабулы, а само по себе, как факт, знаменующий идеи и мотивы эпохи. Содержанием такого факта являются его смысл, направленность и настроенность, причем вымысел играет роль обязательного приема»[22 - Гумилев 76.].

Я буду часто использовать художественные произведения, прозу и поэзию, созданные в советское время представителями разных литературных направлений. Писатели – современники описываемых событий, придерживавшиеся реалистического метода, – «по умолчанию» были точны в передаче именно деталей быта. Достоверность художественной литературы подтверждается и тем, что одни и те же бытовые факты зафиксированы и у явных апологетов коммунистической власти, и у литераторов-диссидентов, и у тех, кто смог найти золотую середину в изображении советской действительности. Одновременно в книге будут встречаться и отсылки к привычным эгодокументам: дневникам, письмам, воспоминаниям, как опубликованным, так и извлеченным из архивов.

Целенаправленное аналитическое чтение разнообразных исторических источников сформировало авторский дискурс. Однако не меньшее влияние на него оказал и опыт собственной обычной жизни человека, «рожденного в СССР». Мои родственники и я много чего повидали за 74 года советской власти. Среди нас были люди, создавшие свой капитал и потерявшие его после революции, были те, кого «сажали», и те, кто «сажал», были ушедшие в мир иной в почтенном возрасте и благополучии, и те, кто в разочаровании выбрал путь физического самоуничтожения. Предки поселились в Петербурге на рубеже XIX–XX веков. В семье уже пять коренных городских поколений. Представители трех из них родились и выросли в советской действительности. Перемены, которые принесла революция 1917 года, выпали и на долю моих родных. Они познали горечь несбывшихся надежд эпохи нэпа, испытали трудности довоенных пятилеток, Финской кампании, блокады и Ленинградского фронта. Вместе с ними я соприкоснулась с нуждой обыденной жизни «воинов-победителей», восторгами и разочарованиями времени десталинизации. И старшее, и среднее, и молодое поколение нашей среднекультурной питерской семьи не впали в психоз «вещизма», в искус диссидентства и в соблазн «исхода» в годы брежневско-романовского застоя. Мы преодолели проблемы перестроечного времени и нашли смысл существования в новых реалиях развития российского общества. Я не стыжусь обыкновенности моей семьи. Мы действительно питерские обыватели.

Несмотря на превратности судьбы, революции и войны, в нашем доме сохранился некий «фонд» личных документов. Это трудовые книжки и удостоверения личности, всякого рода благодарственные грамоты 1920–1940?х годов, принадлежавшие моим бабушкам и дедушкам; это семейные письма Великой Отечественной войны и мирного времени; это даже детские записки, которые отправлял мой сын из пионерского лагеря во второй половине 1980?х, и, конечно, фотографии. Но до настоящего времени никто из моих близких не посчитал возможным использовать неоспоримое преимущество старости – право писать мемуары, что стало особенно популярно в контексте всеобщей компьютеризации населения. Профессор Университета Тампере Ирина Савкина справедливо охарактеризовала эту ситуацию сегодняшнего времени: «Вопрос о том, кто имеет право на автобиографию и другие формы публичной саморепрезентации, который в былые времена так смущал бравшихся за перо, уходит в вечность вместе с этим самым „вечным пером“. Во времена, когда „наш бог – блог“, ответ на этот вопрос очевиден: таким правом и возможностью наделен каждый»[23 - Савкина 137.].

Действительно, вспоминают ныне многие, но… Как профессиональный историк я прекрасно понимаю, что ценность материалов персонального происхождения зависит или от масштаба личности, решившей поведать о себе в потоке времени, или от причастности мемуариста к неординарным событиям. В моем случае нет ни того ни другого, и все же я хочу включить в эту книгу мои личные впечатления о советском быте. Однако, чтобы не погрязнуть в мелочах, интересных лишь для себя и узкого круга знакомых, я буду комментировать исследовательский текст об истории повседневности личными и семейными воспоминаниями. Кстати сказать, это позволит приблизиться к методикам антропологического исследования повседневности, в числе которых – так называемая микроистория. Отчасти причиной включения в исследовательский текст собственных мемуаров стала позиция некоторых специалистов по социальной истории, которые неоднократно отмечали, что необходимо писать об истории повседневности с позиций собственного эмоционального восприятия предметного мира прошлого[24 - Подробнее см.: Пушкарева.]. Воспоминания – самая удобная и в то же время безопасная форма реализации этой идеи, хотя для создания серьезной мемуаристики прежде всего необходим талант. А он как деньги: есть – есть, а нет – значит, нет. Впрочем, и здесь могут прийти на помощь профессиональные навыки и знания. В 1930?х годах работники Истпарта (научно-исследовательского учреждения) провели несколько вечеров воспоминаний участников обороны Петрограда в годы Гражданской войны. Это были мемуарные выступления на заданную тему и по определенным опросникам, подготовленным историками[25 - Подробнее см.: Смолин.]. Конечно, стенограммы вечеров необходимо подвергать верификации, как любые другие источники, но заданность темы явно дисциплинировала мысль мемуаристов. Так будет и в моем случае. А конкретность предмета воспоминаний провоцирует, казалось бы, совершенно неожиданные ассоциации. Но ведь они, как подчеркивал Константин Паустовский, «теснейшим образом участвуют в творчестве»[26 - Паустовский 1957 2:634.]. Осмелюсь уточнить – как в литературном, так и в научном.

Написанная в двух жанрах – исторического исследования и воспоминаний, – моя новая книга представляется достаточно рискованным экспериментом. Однако надеюсь, что обилие в этюдах фактического материала, извлеченного из самых разнообразных и достаточно традиционных источников, защитит меня от агрессивных критиков. А присутствие личных сюжетов позволит парировать нападки тех оппонентов, которые по поводу исследований сравнительно недавнего прошлого всегда заявляют: «Обычные люди так не жили!» Жили! И выражение «колбасный поезд» вполне может быть метафорой для описания реалий быта среднего советского горожанина.

Акваланг

Любительский спорт: от гражданской обязанности к модному стилю поведения

Слово «акваланг» – название торговой марки, фирмы по производству оборудования и снаряжения для подводного плавания. Вероятно, именно поэтому оно отсутствует в «Энциклопедическом словаре российской повседневности ХХ века», составленном Сергеем Борисовым. Леонид Беловинский, по-видимому желая избежать претензий, связанных с некорректностью использования понятия «акваланг» в русском языке, включил в лексикон советской повседневности лишь термин «аквалангисты». Так он именует подводных пловцов, использующих «ласты и специальные аппараты для дыхания под водой»[27 - Беловинский 21.]. Человечество и до изобретения аквалангов, и параллельно с ними имело приспособления для относительно длительного нахождения в подводном пространстве. Однако скафандр, например, для использования требует коллективных усилий. Конструкция же акваланга изначально подразумевала некую автономность в применении. Неудивительно, что именно этот аппарат, а не традиционное снаряжение водолазов, стал фигурировать в сфере быта и досуга.

Научно-популярную информацию об аквалангистах советский человек смог получить почти одновременно с разоблачением культа личности Сталина: в 1956 году в журнале «Юность» был опубликован перевод книги французских исследователей мирового океана Жак-Ива Кусто и Фредерика Дюма «В мире безмолвия». Текст книги по причине нежного возраста (восемь лет) я осилить не смогла. Но в 1957 году на советских киноэкранах появился снятый годом раньше документальный фильм Кусто «В мире безмолвия». Его я смотрела три раза. Впечатление было ошеломляющим. Мне кажется, что основные знания о подводном мире, во всяком случае о гигантских скатах мантах и о страшной рыбе мурене, я получила из фильма Кусто. Но пока это выглядело как чудо – свободный человек в подводном мире. К середине же 1960?х ситуация изменилась. Реалии «мира безмолвия» стали частью советской повседневности. Это произошло отчасти и благодаря советскому кино. Сильное впечатление на советских людей произвели блестящие подводные съемки в фильме Геннадия Казанского и Владимира Чеботарева «Человек-амфибия», снятом по одноименному роману Александра Беляева. В 1961 году кинокартина вышла на экраны кинотеатров СССР. Роль Ихтиандра сыграл артист Владимир Коренев, а главную женскую роль, Гуттиэре, – совсем юная Анастасия Вертинская. Фильм имел огромный успех. Девушки стали носить широкие юбки а-ля Гуттиэре. Но наибольшую известность «Человеку-амфибии» принесла песня композитора Андрея Петрова на слова Соломона Фогельсона «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно…». Под нее танцевали и дома, и на танцплощадках модный тогда чарльстон, ее распевали в поездах под гитару. И, как ни странно, идеологические структуры относились к этому довольно спокойно. Ведь в фильме с помощью этой песенки показывали «буржуазный мир». В середине 1960?х годов под влиянием обаяния киногероя Коренева первых советских аквалангистов стали «ихтиандровцами»[28 - НСИЗ 1971 195.]. Это совсем забытое ныне слово использовалось для обозначения людей, увлекавшихся подводным плаванием, которое именно в это время стало прочно входить в досуг советских людей. Журнал «Наука и жизнь» в 1965 году отмечал: «Всего восемь лет назад появились в нашей стране первые аквалангисты, а сейчас подводников можно встретить в любом море, реке, водохранилище»[29 - Наука и жизнь 1965 8.]. Подводным плаванием, как писали советские газеты, уже занимались 13-летние подростки. Правда, использовали они не акваланг, а так называемый «комплект № 1 для ныряния и подводной охоты»: ласты, маску и трубку[30 - Советский спорт.].

Юный «аквалангист». 1960?е. Личный архив Н. Г. Снетковой

И все же можно констатировать, что в годы оттепели советские люди приобщились к ранее малоизвестному виду спорта. И это было не просто соревнование на выносливость при погружении в воду, как в годы сталинизма, у спортсменов-водолазов. Это было еще и любование причудливым подводным миром, некий прорыв в неизвестность. Изначально советские «ихтиандровцы» пытались в условиях «дикого» отдыха с помощью новых технических средств обеспечить себя едой. Академик Евгений Велихов вспоминал о лете, которое они с женой провели на рубеже 1950–1960?х годов в Судаке: «Мы <…> приехали с палаткой, снаряжением для подводной охоты и ограниченными финансами <…> Палатку бросали на целый день. Пили в основном очень дешевое шампанское „брют“ с завода (завод шампанских вин в Новом Свете. – Н. Л.). <…> Варили лапшу и охотились. Вожделенной была кефаль, но охота на нее была нелегким делом <…> Большая рыба прячется в пещерах на дне. Нужно было нырнуть метров на 10–12 и заглянуть в пещеру»[31 - Велихов 88.]. С той же «продовольственной» целью ныряли на Рижском взморье и другие юные бунтари начала 1960?х годов, герои повести Василия Аксенова «Звездный билет» (1961):

Юрка плыл под водой. Он дышал через трубку и смотрел вниз – песчаное и словно гофрированное дно. <…> Внизу шмыгнула стайка мелочи покрупнее.

«Тюлька, – подумал Юрка. – Четыре рубля килограмм».

Но постепенно красота непривычного мира завораживала:

Дно было совершенно чистое: ни кустика, ни камушка. Черта с два подстрелишь на таком дне! <…> Юрка посмотрел наверх. Там все сияло ярко и вызывающе. Здесь был другой, мягкий и вкрадчивый, мир. Юрка чувствовал все свое тело, легко проникшее в этот чужой мир. Он чувствовал себя гордым и мощным, как никогда, представителем воздуха и земли в этой иной стихии[32 - Аксенов 2005 243.].

Советский кинематограф 1960?х годов также зафиксировал новшество. В кинокомедии «Три плюс два», снятой в 1963 году по мотивам пьесы Сергея Михалкова «Дикари», три убежденных холостяка, отдыхая на Черноморском побережье, тоже плавают с маской и ластами. Итак, технические приспособления для дыхания под водой, ранее профессиональные, становятся частью повседневности. Одновременно снижается характерный для советского общества 1920–1950?х годов социальный пафос спортивных занятий: постепенно они превращаются из гражданской обязанности в форму модного поведения, что было нереально в эпоху сталинизма.

Ко времени смерти Сталина в советском культурно-бытовом пространстве завершилось формирование большого стиля. Его визуальные репрезентации нашли отражение в архитектуре, а также в живописи и скульптуре, пропагандировавших особую агрессивно-монументальную стилистику телесности. Ее развитию способствовал официальный спорт. Власть рассматривала его как инструмент целенаправленного воспитания нового человека, готового к созидательному, чаще всего тяжелому физическому труду и, как отмечалось уже в 1919 году, в решениях II съезда комсомола, к «вооруженной защите революции»[33 - Товарищ комсомол 26.]. Конечно, спортизация в первую очередь молодежи (особенно в 1920?х годах) составляла часть социальной политики по оздоровлению населения, и прежде всего молодежи. В октябре 1922 года СНК РСФСР принял декрет о систематическом надзоре за здоровьем рабочих-подростков, согласно которому раз в год в стране повсеместно проводились профилактические медицинские осмотры. По их результатам юношей и девушек отправляли на лечение в санатории. Уже в 1924 году в СССР бесплатно воспользовались путевками 200 000 человек[34 - ИСРК 101.]. В большинстве случаев «лечение на курортах» сопровождалось физкультурными занятиями. Как правило, это были малобюджетные мероприятия, не требовавшие специфических условий, особых костюмов и инвентаря.

Более того, одежда первых советских спортсменов (как правило, примитивная и дешевая) на первых порах превратилась в элемент официально поощряемой советской моды рубежа 1920–1930?х годов, где старательно и стереотипно демонстрировалась принадлежность к эпохе индустриализации и технологизации. Как писал Юрий Олеша, это была некая специфическая красота, возникающая «от частого общения с водой, машинами и гимнастическими приборами»[35 - Цит. по: Кирсанова 1997 45.]. Популярностью пользовались «соколки» – трикотажные футболки с цветными шнуровками. Именно в такой футболке запечатлена девушка на картине Александра Самохвалова «ГТО» (1931). Американский исследователь М. О’Махоуни отмечает, что скромные «соколки» оказались модными среди советской молодежи «намного раньше, чем футболка стала частью повседневной одежды на Западе»[36 - О’Махоуни 11.]. Однако по мере упрочения большого стиля в советской повседневности все отчетливее проявлялись две тенденции: гламуризация моды и военизация физической культуры.

Властные структуры, формируя нормы облика хорошо одетого советского человека, создали в середине 1930?х целый ряд симулякров, своеобразных ложных знаков. С их помощью укреплялась мифология повседневности большого стиля, нашедшая выражение и в модных трендах эпохи сталинизма. Элементы и мужского, и женского костюма были дорогими, монументальными и доступными элитным слоям общества сталинского социализма. Конечно, в обыденной жизни эпохи большого стиля существовали дешевые вещи спортивного духа. Реально модными, доступными многим, хотя и совершенно непрактичными, оказались летние парусиновые мужские и женские туфли на резиновой подошве, копирующие теннисную обувь. Верх мужских и женских туфель делался из некрашеной льняной ткани – парусины. Молодые люди натирали ее для белизны зубным порошком. Неудивительно, что на танцплощадках предвоенного времени часто можно было видеть белые следы, оставленные слишком рьяными, но скромно обеспеченными модниками[37 - Подробнее см.: Лебина 1983; Цендровская.]. Но такие примеры немногочисленны. Советская высокая мода была не только нарочито гламурной, она обладала утрированно выраженными характеристиками маскулинности и женственности, что не могло способствовать формированию унисексуальной телесности спортивного характера.

Одновременно физическая культура отдалялась от повседневности. Следует согласиться со следующим утверждением Майка О’Махоуни: «В середине и конце 1930?х годов над Советским Союзом нависла угроза мировой войны… и физкультура стала опять рассматриваться как часть военной подготовки»[38 - О’Махоуни 23.]. В подобной ситуации физические упражнения были скорее гражданской обязанностью, а не досуговыми практиками и выражением стилистики бытового поведения. Рядовой советский человек занимался теми видами спорта, которые в данный момент соответствовали государственным задачам, а главное – могли быть презентованы в публичном пространстве улиц или официальных стадионов. Последние стали активно возводиться в стране после постановления СНК РСФСР от 28 октября 1931 года «О строительстве физкультурных сооружений». Их появление способствовало утверждению идеи общедоступности спорта. Наряду со стадионами для этих же целей использовались и улицы больших городов СССР, где в 1930?х проводились грандиозные спортивные парады. Одновременно значимость индивидуальности личности явно принижалась: личность превращалась в послушный механизм для государственных манипуляций.

В результате десталинизации 1950–1960?х годов социальный статус и смысловое наполнение понятия «спортивное тело» были скорректированы, а физкультура переместилась в сферу досуга и потребления. Конечно, в официальных документах массовый спорт по-прежнему рассматривался как часть воспитательной работы. Третья Программа КПСС, принятая в 1961 году и нацеливавшая население на построение коммунизма за 20 лет, предусматривала вовлечение «в физкультурное движение все более широких слоев населения, особенно молодежи»[39 - Программа КПСС 206–208.]. Но в реальности наблюдалась демилитаризация массового спорта: все меньше людей стремились выполнить нормы БГТО, ГТО и ГЗР. Эти аббревиатуры, появившиеся в эпоху большого стиля, расшифровывались так: «Будь готов к труду и обороне», «Готов к труду и обороне», «Готов к защите Родины». С 1950 по 1965 год количество обладателей престижных до войны значков в массе физкультурников Ленинграда, например, сократилось с 35,9 до 14,3%[40 - Подсчитано по: Ленинград за 50 лет 134.]. В сталинском обществе массовый спорт носил сугубо военизированный характер. Для получения значка БГТО, например, надо было не просто сдать нормы по легкой атлетике, лыжам и т. д., а продемонстрировать умения пользоваться противогазом и стрелковым оружием. Даже подъем тяжестей – традиционный показатель физической подготовки – в отношении юношей толковался как переноска «патронного ящика», а девушек – как перетаскивание вдвоем «раненого»[41 - Справочник физкультурника 1938 72–74.]. В ходе десталинизации, сопровождавшейся потеплением международных отношений, физкультурные занятия начали явно демилитаризировать. Так, вместо гранаты в школе стали метать теннисный мяч. Петр Вайль и Александр Генис – одни из первых исследователей эпохи 1960?х годов в СССР – справедливо отмечают, что «идея мирного соревнования с Западом смягчила суровые нравы военизированного советского спорта»[42 - Вайль, Генис 207.]. Более того, в 1960 году власти разрешили занятия регби, запрещенные в 1949 году в ходе борьбы «с низкопоклонством перед Западом»[43 - Очерки истории Ленинграда 1970 288.].

В годы оттепели, как утверждает О’Махоуни, «характерный для предшествующей эпохи акцент на оптимизме, массовом участии и великих возможностях физкультуры в деле формирования новых людей начал таять»[44 - О’Махоуни 218.]. Одновременно то, что ранее выглядело лишь как тренировка тела и гражданская обязанность, становилось средством коллективного, но неформального и не контролируемого властью досуга[45 - Смирнов 354; Тюпа 2008 19.]. Это проявилось в росте популярности лыжных прогулок. Если конькобежцы зависели от властей, которые организовывали катки, то лыжные вылазки можно было совершать вполне самостоятельно, просто в хорошей компании, что придавало им аромат свободы. На фотографиях начала 1950-х строгость одежды лыжников еще напоминает униформу. Вскоре и одежда и поведение станут более раскрепощенными.

Лыжники эпохи «большого стиля». Начало 1950-х. Личный архив Н. Б. Лебиной

Именно в годы оттепели любительские занятия лыжами стали одним из знаков принадлежности к людям нового поколения, для которых более гармоничным казалось проведение досуга в лесу, вдали от городской суеты. Неслучайно герои повести Василия Аксенова «Коллеги» (1959) – все заядлые лыжники. Во фразу «поехать покататься на лыжах» они вкладывают не только спортивный, но и коммуникативный смысл. Именно под этим предлогом к молодому врачу Саше Зеленину неожиданно приезжает погостить его знакомая Инна: «К нему едет незнакомая девушка по имени Инна. Совершенно незнакомая. Чужая. Образ, надуманный при помощи писем и телефонных разговоров, исчез. Словно к спасательному кругу, Зеленин протянул руку к письму. „…я измучилась. Ты стал уплывать от меня, стираться в памяти. Может быть, я сумасшедшая и нахалка, но я твердо решила: сдаю последний экзамен досрочно и выезжаю к тебе. Учти – просто кататься на лыжах (курсив мой. – Н. Л.). Не выгонишь?“»[46 - Аксенов 2005 110–111.] Спорт, таким образом, становится средством прояснения непростых любовных отношений.

Идеал телесности эпохи оттепели – это не лыжник-разрядник 1930–1940?х годов, участник военизированных походов, а затем и боевых действий – и Финской, и Великой Отечественной войн, а скорее любитель-спортсмен, сочетающий физическое и интеллектуальное совершенство. Модность внешнего облика играла здесь не последнюю роль. Тот же Аксенов пишет: «Двое людей с лыжами на плечах двигались по льду берега. <…> Это молодые люди: они идут легко. Это веселые люди: один хлопнул другого по спине, тот на мгновение присел, будто корчась от смеха. Это не местные люди: слишком „мастерский“ у них вид (узкие брюки, кепки с длинными козырьками, канадки)»[47 - Аксенов 2005 172.].

Спрос на лыжи рос: в 1957 году в Ленинграде, например, продали 45 тысяч пар лыж, а в 1958 году – уже 60. Однако покупателей не устраивал ограниченный ассортимент спортивного инвентаря[48 - ЛП 1958b.]. В 1959 году в одном из ленинградских магазинов системы «Спортторга» прошла выставка-продажа, на которой были представлены уже беговые, прыжковые и туристские лыжи[49 - ЛП 1959b.]. К середине 1960?х любительское катание на лыжах превратилось в модный тренд советской повседневности. Об этом свидетельствует и официальная статистика. Среди ленинградцев, по данным 1965 года, в лыжных спортивных секциях занималось 88 000 человек, тогда как в секциях баскетбола – всего 52 000[50 - Лебина, Чистиков 247.]. Для непрофессионалов в 1960?х годах на уже существовавшие лыжные базы стали продаваться однодневные путевки. Газета «Ленинградская правда» сообщала в январе 1964 года: «Обладателям путевок выдается туристское снаряжение, даются консультации по организации походов и лыжной техники, двухразовое питание». Но советская легкая промышленность не успевала за новыми потребностями населения: купить приличную одежду для зимнего спорта было довольно сложно. Не случайно журнал «Работница» периодически публиковал в качестве бесплатных приложений выкройки лыжных костюмов[51 - Работница 1961d 30.]. Эта одежда шилась из фланели с начесом и быстро теряла форму. Во второй половине 1960?х благодаря активному внедрению в жизнь синтетики советские люди стали с удовольствием приобретать для спортивных занятий брюки из эластика, на самом деле не предназначенные для зимних прогулок. Они были, как правило, без подкладки. На помощь здесь приходила новинка эпохи десталинизации – утепленные мужские кальсоны. Их в СССР стали поставлять китайцы. Голубое исподнее «с внутренним начесом… с двумя пуговицами на гульфике» и неизменной биркой «Дружба» считалось престижной и дефицитной вещью[52 - Память тела 93.]. Но трудности с одеждой, как правило, не останавливали заядлых лыжников-любителей, которые исправно заполняли по выходным дням поезда под названием «лыжные стрелы». Они появились одновременно с введением пятидневной рабочей недели с двумя выходными днями. Произошло это во второй половине 1960?х, но не повсеместно. Для организации нормального производственного процесса необходимо было сохранить общее количество рабочих дней в году, исходя из ранее существовавшей 42-часовой трудовой недели (шесть дней по семь часов). На большинстве предприятий это сделали за счет укорачивания обеда на четверть часа. Однако в ряде городов, в том числе и в Ленинграде, первоначально избрали другой способ. Раз в месяц суббота объявлялась рабочей, и это время неким образом распределялось в объеме всего года. Такие субботы получили название «черных». Ситуация мгновенно отразилась в фольклоре. Популярным стал анекдот: «Чем Москва отличается от Ленинграда? Здесь нет белых ночей и черных суббот».