– Продашь котейку, добрый хозяин? – тут же отозвался молодой воевода. – Вишь, мальцу глянулся моему.
– Куда в поход без кота, – вздохнул Сеггар.
– Забота твоя, Потыка, – по праву старшего витязя добавил Гуляй. – Но, по мне, поселил бы ты жёнку с дитём у добрых людей…
– Я хотел. В ноги пала, дурёха, умолила не покидать.
– Почему?
– А забоялась, другую увижу, к ней не вернусь. Так продашь котейку, Путила?
– Отчего нет? Продавал уже. Дважды. Да мой рыжий у покупщиков не живёт, назад прибегает. Перед людьми срам! Плаченное за него в божнице храню, ни грошика не растратил…
– Третий раз счастливый, – засмеялся Потыка. – Сколько просишь, друже?
Светела между тем качнуло от тёмного страха к немедленному подвигу. Пронёсшаяся тень породила жажду огня.
«Будет то, что будет, даже если будет наоборот!»
Девушки поднесли Веселу тёмного шипучего кваса, дали пирожок. Стали шептать в ушко, косясь на милостивых вождей:
– «Как девица во тереме гадала» умеешь?
– А «Сам собою он черноусый»?
– Вот кончится ваш воинский пир, уж ты про нас не забудь. А и мы, вестимо, отблагодарим…
Весел жевал, улыбался красавицам. Выбирал, какой бы песней потешить разом и воинскую удаль, и девичье нежное сердце.
Пора, решил Светел. Руки вмиг утвердили на колене Обидные, подвернули три шпенёчка из девяти.
Гусли, звенитеСами собой,В битву зовите,На последний смертный бой!Этой песни никто здесь никогда не слыхал, потому что Светел сплёл её сам. То есть как сам? Не вполне. Взял подхваченную голосницу, кое-где направил по-своему, приодел в иные созвучья. Слова – те были не заёмные. Совсем свои.
«Вот вам правский сказ о гибели и судьбе! Кто перед боем заботится, как бы живу остаться, – не победит…» И пел Светел, будто накануне сражения. Когда по ту сторону – не вагашата с пращами, не дядька Мешай сам-пятый, а Ялмак. Или кто ещё пострашней.
Гибнуть бесславноНе захотим!В битве неравнойНаши плечи мы сплотим…– Рот закрой, – смела́ всё его вдохновение Ильгра. Стяговнице не пришлось ни повторять, ни повышать голос.
Светел поперхнулся, прижал струны ладонью.
– Нос не дорос ещё про такое нам петь, – прогудел Гуляй.
«А Веселу, значит, можно?!»
– А Веселу можно, – сказала Ильгра. – Ему его воевода позволил. Тебе кто разрешал?
– Ты пой, Ве́селко.
– В кои веки снасть го́жую послушать. А то всё корытце, на коленке долблённое.
Светел обречённо поискал взглядом заменков. Где поношения? Не дождался. Брат и сестра сидели отчего-то тихие, пришибленные. Жались к старшим воинам, словно перед вечной разлукой.
– Не велите за бесчиние казнить, государи витязи, – повинился Светел. Про себя же захлебнулся: «Гусли изломаю. Сожгу. Всё одно убогие родились. Обидные. Вдругорядь прикажут играть, как на Ярилиной Плеши, а не дождутся. У меня же голос-корябка, руки-сковородники, на ухо оботур наступил. Где хотите, там берите другого. Один дальше пойду…»
Гусли жалобно звякнули, исчезая под скамьёй. Пока Светел гадал, не перетолкуют ли этот звяк раздражением против старших, – отворилась дверь из сеней. Вошла ещё гостья.
В растворённом печном горниле заметались зелёные языки. Впрочем, Светел сидел слишком далеко. Может, померещилось.
Путила забыл могучих воевод, кинулся принимать вошедшую, словно царицу какую. Светел посмотрел, отвернулся. Седенькая старуха с андархскими вдовьими прядями по плечам, глаз под платом не разглядишь. Путилины лепёшки из болотника, благоухавшие утиным жирком, не стоили маминого сухаря. Светелу не было дела до лакомств, что подносили Веселу красёнушки-девки. Всё, что было на общей плошке, он честно поделил надвое. Нам чужого не надо!
– Садись, матушка пророчица. Чем угоститься желаешь?
Воеводы оглянулись, стали двигаться за столом, давая место старухе, но работники бегом вынесли большое кресло, сплетённое – Светел да не подметил бы! – из соснового корня. Застлали пушистым волчьим одеялом. Сухонькая бабка в нём утонула.
«Пророчица?» Светел с новым любопытством разглядывал гостью. Вот, значит, какие они, знаменитые провидицы Андархайны! Вроде всё тот же снег под лыжами, а и не заметишь, как из Левобережья в коренные земли вбежишь…
– Завтра бы пораньше в путь двинуться, – наклонился к Сеггару Потыка. – Замша-купец, сказывают, причудлив. Других бы не нанял, если к сроку промешкаем.
– Мне гонца ждать, – медленно проговорил Неуступ. – Думал, он уже здесь.
– Так оставь, может, их у Путилы, а сам…
– Нет. Где один из нас, там и знамя. Мой первый долг – им.
– Тогда я со своими вперёд побегу, пока Замша не переметнулся.
– Если в Пролётищи метишь, друже Коготок, северную дорогу возьми, – посоветовал подошедший Путила.
– А Уразищами не ближе? Напрямки? Вона, гряду с порога видать.
Путила замялся. Посмотрел в дальний конец повалуши, где дикообразный раб клянчил подачку у отрока Незамайки. Воеводы с первыми витязями тоже повернулись в ту сторону. Раб испугался, крикнул про Острахиль-птицу, удрал на четвереньках под стол. Отрок на всякий случай нахмурился, упрямо свёл брови. У Сеггара чуть дрогнул под усами уголок рта, но этого никто не заметил.
– Не ходят у нас по холмам последние годы…
– Почему?
– Духовую щелью знаешь?
– Проходил не однажды. Там ветер ниоткуда берётся.
– Здесь тоже щелья есть. Туманная. Туман плавает в скалах, ветром не уносимый. С горки поглядеть – стрелой перестрелишь. А люди войдут – и ни слуху больше, ни духу.
– Что ж там за погибель?
– Не знаю, – сказал харчевник. Поискал взглядом раба. – Вон, захребетник мой тамошних чудес насмотрелся, разум обронил, не рассказывает. А мне что? Меня это диво с перепутья выжить не норовит, мне и ладно.
Старуха-провидица, отведав Путилиного угощения, подрёмывала в тепле. Но некрепок старческий сон. Если к ней подходили или начинали упорно смотреть – тотчас просыпалась.
Коготок, щедрый, как все достойные воеводы, застегнул на иссохшем запястье серебряный обруч:
– Что зришь для моего сына, почтенная?
– О… – был ответ. – Сын переживёт тебя на долгие-долгие годы…
– Ты, бабушка, хитрей всех в ремесле, – рассмеялся Потыка. – Как велишь толковать: малец до почтенной бороды доживёт или я рано сгину?
Вещунья обратила к нему лицо, перехваченное тёмным платком. Закрытые глаза улавливали иной свет, озарявший для неё все тайные тропы.
– В твоём будущем я не вижу проигранных битв…
Ве́села старуха подозвала сама. Юнец приблизился, робея.
– Знаешь ли ты, – спросила она, – что кокору для твоей песницы в былые годы выращивали? Брали молоденький клён и направляли ствол с ветками, придавая должный изгиб. Для корытца ствол клиньями распирали…
Юнец тосковал, глядел в сторону.
– Это сколько ждать, пока вырастет…
– А прежде вечностью жили, не одним сегодняшним днём. Зато те звуки вправду звёзд достигали.
Светел навострил уши. У него всё не было случая подержать в руках чудесный сосудец. Заглянуть внутрь сквозь голоснички. «Ну ничего. Догоним в Пролётище, дальше вместе пойдём. Улучу время…»
– Твой ковчежец, дитя, что хилый потомок некогда могучего рода, – продолжала вещунья. – Дай руку.
Светел сразу вспомнил Арелу, умевшую читать по ладони, но старуха лишь быстро ощупала кончики пальцев:
– Вот о чём я толкую. Ты даже не ведаешь, что эти струны просят крепких ногтей.
Весел разглядывал ложку, засевшую черенком в трещине потолочной доски. Ты, бабка, старая, говорил его вид. На что мне додревние сказки, я молодой! Гадалка улыбнулась:
– Хочешь, я загляну сквозь время ради тебя?
Весел ожил, подмигнул спешившей мимо блюднице:
– Напророчь, бабушка, чтобы в смертный час меня самая пригожая обняла.
– О! Ты зришь суть, – словно того и ждала, вздохнула вещунья. – Это сбудется. Ты выронишь душу, обнимая красавицу.
Коготкович победно выпятил грудь, но тотчас задумался. Это, значит, его до старости красные девки будут любить? Или ему теперь объятий бояться, вдруг душа вон? Светелу показалось, Весел даже на свой ковчежец посмотрел неприязненно, будто тот ему загадку угрозную загадал. Однако живой нрав взял своё. Весел вновь оседлал скамеечку… и вдруг повёл памятное:
Как подружки собирались……Лапотное ристалище, Торожиха, Крыло!.. Светел ждал, чтобы Неуступ оборвал легкомысленного певца, но Сеггар ухом не вёл. Вот перемигнулся с Ильгрой. Воевница понятливо кивнула, подошла к гадалке. Вложила ей в ладонь подношение, выслушала ответ. Вернулась недовольная.
– Старая ведьма из ума выжила, – сказала она Нерыжени. – Я ей: как, мол, наши ребятишки успеют?.. А у омёхи то ли уши плесенью заросли, то ли ум за разум запрыгнул. Дочери, говорит, твоих дочерей спустя много поколений будут править могущественной страной! Ха! Мои! Дочери!.. Это она мне!.. Светлый сребреник зазря отдала!
Злая буря хлещет градом,Рвёт черёмухи убранство…Светел, поникнув, гладил пальцем непристойную наготу столешницы. Следил древесные письмена. Радуйся, отрок, что отдыхаешь в сытости и тепле. Даже подаёшь бедолаге, ввергнутому в ещё худшее ничтожество. И песню Крыло сложил благозвучную. Только всё равно слишком сладкую. Как бы голосницу подправить…
Голова стала незаметно клониться.
Его тряхнули за плечо. Светел взвился, покачнув скамью.
– Лежебока! – сказал Косохлёст. – Гостья засобиралась, выдь проводи!
– Иду, дяденька.
Он до того привык величать сверстника, что уже не чувствовал унижения. Ну… почти…
Старуха возилась во дворе – по-прежнему с платком на глазах. Сидела на колоде, охала, привязывая лапки к ногам. Светел наклонился помочь. Снегоступы были ветхие, не однажды латанные, да так неумело, что латальщику руки бы оборвать. Дома в подобном дранье стеснялись к морозному амбару выбежать, какое гулять по людным местам.
– Погоди, бабушка, – сказал Светел. – Лапки у тебя совсем изорвались. Ты посиди, новые принесу.
Бросился к своим саням, вытащил плетёные лыжи. Очень удачные, нарядные, маленькие, как раз для женского нетяжёлого тела. Затевал он их, вообще-то, в подарок Ильгре либо милой белянушке, но Нерыжень могла бы и не безобразничать с его гуслями, а Ильгра за такое подношение, пожалуй, высмеяла бы.
– Знакомый узор, – одобрила гадалка, пробежав пальцами по тугим ремням, как по струнам. – Не Пенькова ли знаменитого дела?
– Ну…
– Что «ну»? Спрашивай уже, о чём при всех постеснялся. Ты ведь ради этого мне подарочком поклонился?
Светел вскинул глаза:
– Не, я… я так просто…
И замолк. Мгновение назад был уверен, что вовсе не собирается ни о чём вопрошать, но вдруг понял – если не спросит, умрёт прямо на месте.
– Только помни, – зловеще добавила провидица, – слово, сказанное в урочный час, рождает долгое эхо…
– Бабушка! – выпалил он. – Ты всё знаешь! Скажи, будет ли спета песня о братьях, разлучённых, но отыскавших друг друга?
Вещунья вздохнула. Дотянулась, взъерошила ему волосы. Ощущение было – студёный вихорь с бедовников. Светел едва не шарахнулся. От старухи веяло ледяной жутью. Наверно, как от всякого, кто лишь притворяется человеком.
– Дитятко глупое… Ты спрашиваешь о песне, а сам ещё гуслей не выдолбил, способных её сыграть…
«Я… Как не выдолбил?!»
– Наш путь, – продолжала гадалка, – вправду ведёт к порогу времён, чреватых множеством сказаний и песен… Однако ты убедишься, маленький огонь: иным легендам лучше таковыми и оставаться. Ну, пошла я.
Маленький огонь!.. Никто его так не называл со времён дяди Кербоги. Светел сглотнул, глупо ляпнул:
– Куда же ты, почтенная, в ночь одна собралась? Повременила бы… поезда попутного обождала…
Гадалка слезла с колоды. Потопала новенькими лапками по дворовому снегу. Запасливо убрала старые в наплечный кузовок.
– Недосуг временить. Ждут меня.
Светел вышел с ней за ворота. Подал заплечный кузов. Постоял, глядя, как она уходит через широкую луговину, некогда, верно, заливную и травостойную. Перейдя на ту сторону заметённого русла, путница как будто стала меняться. Распрямилась, стала выше ростом, величественней… Вот подняла руку, сдёрнула надоевший платок. Светел немедля возжелал, чтобы женщина обернулась, хотя какое лицо, какие глаза, когда сама едва различима?.. Он даже не моргал, боясь прозевать, в то же время отчётливо понимая: это может оказаться самым страшным, что он в своей жизни видал. Исчезая за далёким изволоком, пророчица оглянулась. Между небом и землёй на миг вспыхнули два синеватых огня.
Возвращение с орудья
– Все в юности свежи да хороши, – скупо делилась Шерёшка. – Я-то не столь красовалась. Вот Кимиде́я, та солнышко была среди нас. Войдёт – хоромина озарится, волосы пламенами. А как песни играла!
Смелый Ирша спросил недоверчиво:
– Как дяденька Ворон?
Он натягивал на круглое донце берестяной сколотень, распаренный в кипуне. Разноцветные грязи умножались не по дням, горшочки, привезённые из крепости, давно были полны.
– Равнять вздумал, – фыркнула бобылка. – Ворон твой охаверник, бабьей свистулькой балуется, а там песни царские пелись. И воевали за Кимидеюшку небось не безродные с беспортошными, а царственноравный с царевичем!
Тихий Гойчин вкруговую возил плоским голышом по чёрной каменной плитке. Истирал битый желвачок в текучую пыль. Скрип и шорох сперва гневили хозяйку. Потом стали привычны, как дождик по крыше. Однажды минуются, вздохнёт.
– Правда царевич спорился, тётенька? – подала голос Надейка. Она мешала щепоти тёртой вапы с желтком утиных яиц. Испытывала на проклеенных дощечках. Мазать просто так было скучно. Под самодельной кисточкой возникали то окованный уголок скрыни, то печной горб, то Шерёшкина нога в шептуне. Девушка любопытно спросила: – Неужто из высших?
Хозяйка пристукнула по полу клюкой:
– Так я вам, верещагам, все дела праведных и открыла!
Кошка, говорят, не поворчав, не съест, вот и у неё на одно слово сказки выходило по семь слов буркотни.
– Правда твоя, тётенька, – подхватил игру Ирша. – Толку ли открывать! Всё равно Беда унесла.
Шерёшка отмолвила с торжеством:
– А вот не унесла! Доныне славится в Коряжине могучий Гайдияр, Меч Державы, украшение мужества!
Надейка осторожно заметила:
– Только про Кимидею прекрасную мы ничего не слыхали.
– Потому и не слыхали, дурачьё, что она от доблестного царевича лицо отвернула. С царственноравным в покой брачный вошла.
– Да почему же?
– А он песни складывал, что она любила играть.
Ирша поставил сушиться слаженный бурачок. Побежал на кипун за новым сколотнем. Но едва выскочил вон – вернулся с пустыми руками:
– Идут! Дяденька Ворон идёт!
– Чем с дороги потчевать? – всполошилась Шерёшка.
Надейка бросила кисточку, потянулась за костылями.
В сенцах уже топали, обметали валенки вернувшиеся орудники. Ирша вновь бросился вместе с Гойчином в дверь. Налетел прямо на Лыкаша, перелезавшего высокий порог.
– Здорово в избу, государыня Шерёшка!
Вторым вошёл Ворон. За руку втащил перепуганную девчонку. Выставил перед собой. Малявка шарахнулась, он придержал. Некуда деваться, кощеевна съёжилась, заслонилась локтями.
– Можешь ли гораздо, тётя Шерёшка! Вот… принимай детище. Я во имя Владычицы сиротке кров обещал.
– Ты, авосьник беззаботный, по губам ей помазал, а я исполняй? – вскипела бобылка. Слезла с лавки и, хромая, обошла Ворона. – Ещё что кому от худобы моей насулил?
У него шелушилась под глазами тонкая кожа, накусанная морозом, в волосах таяли последние звёздочки куржи. Глаза смеялись, но ответил Ворон смиренно:
– Больше ничего, тётенька.
Шерёшка встала на цыпочки, дотянулась, строго взлохматила подзатыльником чёрно-свинцовые пряди:
– Где страшливую такую добыл?
А сама глаз не сводила с бронзовых кудрей на детской макушке.
– Где добыл, там больше нету, – улыбнулся Ворон. – А робеть она сейчас только робеет. Доро́гой два раза сбега́ла месть мстить. Погодь, отогреется – замаешься укрощать.
– Братик, блюдо добыл ли? – обрела голос Надейка.
«Братик?» Между острыми локтями блеснул любопытный глаз. Ворон оставил подопечную, сгрёб в охапку наглядышей, сел к Надейке, обнял и её тоже. Стал рассказывать. Скоро начался смех.
Лыкаш поставил на хло́пот принесённый коробок, поднял крышку.
– Мы, государыня, путём в кружало зашли. Я чёрной соли для тебя прикупил…
Цыпля, оставленная общим вниманием, уже двумя глазами обводила избу. Невеличка-девушка всё гладила Ворона по плечам, забывала утирать счастливые слёзы: жив вернулся! Два подлётка наперебой выпытывали про орудье. Ворон то загадочно отмалчивался, то страшным шёпотом поверял тайны – одна другой забавнее.
Про его орудье Цыпля и так всё знала, потому рассказа не слушала. Её больше занимали сверстники. Уверенные, речистые… взрослые. Новые братья, обещанные дяденькой Вороном. Сразу подойти Цыпля не посмела. Стала подкрадываться шажок за шажком…
Лыкаш тихо подтолкнул Шерёшку, придирчиво нюхавшую соль. Указал взглядом. Девчонка тянула Гойчина за рукав:
– Ты тоже тайный воин? Умеешь всё? Научишь меня?
Гонец
Светел никого не расспрашивал о гонце, ради которого Неуступ метнул в кон возможность найма и заработка. Ещё решат, что подслушивал. Отмывайся потом. Да и не отроческого ума такие дела.
Дружина Коготка собралась и ушла рано утром, очень буднично, с весёлыми прибаутками. Так в Твёрже мужики во главе с дядькой Шабаршей уходили на седмицу в лес, валить сухостой.
– Догоню, ты мне дорогу больше не заступай, – сказал Сеггар.
– А что? – подбоченился Коготок. – Забоялся? От моего копьеца поныне плечи гудят?
– Я-то не забоюсь. Купца напугаешь.
Весел переминался, немного смущённый. Оказывается, ему временами поручали люльку с воеводским сынишкой. И правильно. Где санки неловко подпрыгнут, а то опрокинутся на ухабе, устоит лыжник, выросший в беге. А натечёт враг, уж не гусляру первому в бой. Весел косился, ждал от «дикомыта» смешков: нянька! Светел глумиться даже не думал. Опять вспоминал, как сажал на плечи братёнка, как был для Жогушки великаном, непобедимым защитником. Глубоко внутри угнездилось тепло.
В продухе люльки шевелилось мягкое одеяло, мелькала живая рыжая шёрстка.
– Наиграется – удерёт, – заново предрёк Путила. – Я выкуп приберегу пока. У меня без обмана!
– А прибереги, – кивнул Коготок.
Обнял Косохлёста, отечески расцеловал Нерыжень.
– Прощай, дядя Потыка, – одним голосом сказали заменки.
– Увидимся, – посулил Коготок.
Воины потянулись со двора. Это Светелу перепутное кружало было в диковину, а они сколько повидали? Сколько ещё увидят? Не счесть…
День до вечера заполнили тихие хлопоты. Место коготковичей скоро заняли новые постояльцы. Кланялись харчевнику то большущим сомом, вырубленным из придонного льда, то бочонком квашеного мха. Даже полтью забитого оботура. Кто-то пустил сплетню: Путила снова продал кота. Гости, собиравшиеся задержаться в кружале, делали ставки, на который день прибежит.
Всякий раз, когда в южной стороне возникали точечки идущих людей, у ворот объявлялся Сеггар и с ним оба заменка, похожие на испуганных детей. Потом воевода молча дёргал усы, уходил слушать, как плещут в раковине далёкие волны. Брата с сестрой уводили старшие витязи. Те шли, будто им отсрочили наказание, но не отменили совсем. Глядя на них, Светел понимал, что видит себя самого перед прощанием с Твёржей. За порогом новая жизнь, вымечтанная, желанная, но страшноватая. И переступить порог никак не дают. Светел с утра осмотрел все ирты, все лапки. Поменял ремень на снегоступе Гуляя, стёршийся от неровного шага. Что-то подтянул, подклеил. Проверил все чунки. Жаль, Коготку не успел поправить левую лыжу, где отстал камыс на пятке. Сеггар дождётся гонца, Царская побежит дальше, полетит проворной метелицей. Скоро у Светела будут седые волосы и шрамы от уха до уха, как у воеводы. Он свернёт шею Ветру, отвёрстываясь за атю, а Лихаря бросит в самый ядовитый кипун. Вызволит Сквару, возьмёт за руку, пойдёт с ним домой. Слова гадалки померкли с приходом трезвого дня, пророчество уподобилось сну. Пока снится – ничего не придумаешь осмысленней и важней. Проснёшься – расползается клочьями…
…Вторая подряд ночь под уютным кровом собачника. Не нарушенная ни стражей, ни онемением, вынуждающим разминать замлевшие ноги… Светел вскинулся на локте, когда рядом зашевелились заменки. Между ними сидела Ильгра, обоих гладила по головам.
– Пора, детушки…
У Светела даже сердце застучало быстрей. Вот оно! Дождались! Опять вспомнилась Твёржа. Светела особо не звали, но витязи кругом отбрасывали одеяла, тянулись наружу.
Во дворе слышался лай. Пахло близким рассветом. Путилины работники снимали алыки с шестерых псов, запряжённых в длинную нарту. Нарта показалась Светелу не слишком удобной. Больше для красного выезда, не для тяжкой дальней дороги. Чужие воины в полосатых плащах вынимали из меховых полстей седока. Судя по голосу – вряд ли старше, чем Светел или заменки. Пламена светильников скупо выхватывали крытую цветным бархатом шубу, тонкое шитьё, красные сапоги.
– Не стерплю, чтобы ещё ты мне пенял! – гневался юнец, прибывший из иного мира, из сказки, из младенческих воспоминаний Светела. – Я и так принял все труды и все муки! Я, сын и внук царедворцев, допущенных в палаты Высшего Круга, трясся на мешках с вяленой рыбой и сам ею провонял до нутра, и вот какой мне оказан приём!.. И всё прихоти ради… чтобы каких-то телохранителей привести…
Он захлёбывался обидой, мешал свои неправды с чужими, привезёнными из Выскирега, из тех самых палат. Сеггар, всего-то сказавший «Ну наконец-то», перед юным вельможей был глыбой неотёсанной мощи. Наверняка мог одним щелчком закрыть ему рот до вечера. И… молчал. Терпел. Светел заново обозрел немыслимый путь, что очертил для него атя Жог. Это каким надо стать, в какую силу войти, чтобы словом, взглядом смирить не дурных Гузыней, не сына какого-то царедворца – весь Высший Круг, где сидят лишь ступенью ниже царей!..
«Я смогу, – поклялся он троим отцам, смотревшим на него с той стороны неба. – Я смогу!»
Заменки с немым отчаянием оглядывались то на Ильгру, то на Сеггара, то на Гуляя. Надо было что-то делать, выручать воеводу, но как?.. Осунувшаяся Нерыжень как будто встряхнулась, кровь вернулась к щекам.
– Уж ты прости наше неразумие, добрый батюшка красный боярин, – серебряным ручейком потёк девичий голос. Нерыжень выступила на свет. Она была так прекрасна сейчас, что Светел аж задохнулся. – Не побрезгуй скудостью, великий гость долгожданный! Пойдём к печи натопленной, за столы богатые! Пищами согреешься, пивом сердце возвеселишь, песнями душеньку восхрабришь…
Песнями?.. Как она поёт, Светел прежде не слышал. Но не усомнился – заслушаешься. Что важнее, не усомнился приезжий. Разящая красота Нерыжени постигла его вернее меча. Боярский сын забыл обличать, смолк, шагнул ей навстречу.
Сеггар кашлянул. Гонец вспомнил о нём и о деле, сунул руку за пазуху. Вытянул узкий кожаный тул.
– Вот письмо. Грамоте разумеешь?
Сеггар молча вскрыл тул. Полюбовался вислой печатью чистого воска, поди такую подделай! Развернул свиток. Сощурился. Отдалил от глаз. Он читал не слишком уверенно, не его это был хлеб и каждодневная надобность. Однако справлялся.
– «Эрелис, третий сын Андархайны… законный сын Эдарга, властителя шегардайского и всея окольной губы… повелевает Сеггару, сыну Се́нхана, прозванному Неуступом, вольному воеводе…»
– Повелевает, – благоговейным шёпотом, с непонятной нежностью повторила Ильгра.
– «…повелевает выдать благородному Мадану, племяннику верного слуги нашего, Фирина Гриха, сберегать… сберегаемых в его дружине детей славного рынды отца нашего Эдарга, именем Космохвост… им же рекла Косохлёст да Нерыжень… дабы он, боярский сын Мадан, их привёл пред лицо наше в стольном Выскиреге. К сему приложили руку Невлин, сын Сиге, седьмой боярин Трайгтрен, и Фирин, сын Дойгеда, пятый боярин Грих, великий обрядчик.
– Всё ли верно? – спросил высокородный гонец.
Голос прозвучал ещё раздражённо и немного насмешливо, – видно, грамотность Сеггара позабавила Мадана. Светел немедля задумался, как-то на месте воеводы справился бы сам. Андархской речи он, благодаря Пенькам, не утратил, хотя чистоту говора растерял. А вот с начертанным словом дела не имел давненько. «Это ведь, как до Высшего Круга дойду, тоже важно будет? Дадут вот такое письмо, тут и взопрею…»
– Верно, – сказал Сеггар. – И я узнаю́ руку Эрелиса Шегардайского, сына Эдарга.
– Тогда над означенными Косохлёстом и Нерыженью больше нет твоей десницы, вольный воевода. Им идти моей дорогой, а тебе, Сеггар Неуступ, – какой пожелаешь. Признаёшь ты это?
– Признаю, – проскрипел Сеггар. – Харр-га!
– Харр-га, – словно ставя печать, глухо, слитно и яростно отозвалась дружина. – Харр-га!