banner banner banner
Нежность
Нежность
Оценить:
 Рейтинг: 0

Нежность

Майн либер[24 - Mein lieber (нем.) – мой дорогой.]Кот,

приезжай, пожалуйста, к нам в субботу – напиши, каким поездом приедешь. Думаю, из Мейнеллов здесь будет только Виола. Я приду на станцию тебя встретить, но приезжай засветло. Дом еще не окончательно оборудован – не хватает кое-чего из мебели и всякого такого. Но он обладает красотой собственного характера. Фриде нравятся Мейнеллы, но она побаивается монастырской суровости нашего жилища. Я же в него просто влюблен.

    Ауфвидерзейн[25 - Auf Wiedersehen (нем.) – до свидания.],
    Д. Г. Лоуренс

Чудо из чудес – здесь была даже ванная комната, облицованная бело-синей дельфтской плиткой, с ванной, подключенной к водопроводу, и блаженно горячей водой. Изгнанник допоздна просидел в ванне накануне ночью, после приезда, после ужина, после неудачного совокупления с Фридой. Он сидел по шею в воде, созерцая выступающие ребра и мягкий вырост между ногами, а Фрида тем временем звала из спальни: «Му-у-у! Му-у-у!» – полушутливо, полуманяще. «Где мой бык?» – кричала она. Неизменный детский оптимизм был ее величайшим даром.

Тем первым утром, карабкаясь по снежному склону, он видел все еще спящие низины, их бока, груди и зады, укутанные белым золотом. Подъем был крутой, а снег глубокий, по колено. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух, на пронзительном ветру, по временам сгибаясь в три погибели. Один раз он задержался – перекинуться парой слов с пастухом. Каждый из них с трудом понимал другого, но в конце концов Лоуренс разобрал, что пастух откапывает из-под заносов свое стадо – начал, когда только рассвело.

Изгнанник повесил бинокль на сосну и снял тонкие мейнелловские перчатки. И запустил обе руки в сугроб, где тут же наткнулся на холодную жесткую кость: лодыжка. Он схватился за одну пару ног, пастух за другую, и оба дружно потянули. Из сугроба возникла косматая овца, как желтоглазый Лазарь из гробницы.

В юности изгнанник всегда любил фермерский труд, особенно в части ухода за скотом и дойки. Тогда все говорили, что он умеет подойти к скотине. Пастух поднял голову, буркнул краткую благодарность, ругнулся и принялся растирать овцу, воскрешая ее.

Впервые изгнанник увидал Сассекс в мае 1909 года, в прошлой жизни – когда учительствовал в Кройдоне и приехал, чтобы совершить пеший поход из Брайтона в Ньюхейвен, по утесам по-над морем, вместе с Хелен Корк. Она была его коллегой и могла бы стать женой, не будь он так уперто намерен сбежать и из Кройдона, и из школы – как можно скорее. В тот год весь их отпуск держалась прекрасная, солнечная, приятная погода, и в отдалении пенились волны. Брайтон был прекрасен и величествен, особенно королевский павильон, «чертоги наслаждений», словно возникший из поэмы «Кубла-хан».

На ночь их приютила ореховая роща. Они уснули в зарослях колокольчиков. Их насмешила мельница в Роттингдине, приземистая и неуклюжая. На протяжении всех девяти миль – дороги туда и обратно – солнце светило не переставая и дул легкий ветерок, овевая путешественников прохладой.

Сейчас, во внезапной хватке зимы, ветер сдирал с путников кожу заживо. Вечнозеленые изгороди молчали, опустив ветви под тяжестью снежного савана. Вдали виднелся местный проток под названием Солент, отвод Ла-Манша, свинцово-серый.

Изгнанник упрямо шагал дальше и лез выше, следуя тропе скорее ощупью, чем зрением. Склоны холмов, облизанных тысячелетиями непогоды, были гладкие, как на детском рисунке, если не считать «тумулов», курганов с захоронениями древних бриттов. Их мощь запала ему в душу с прошлого похода, и он твердо решил этой весной посетить их еще раз. Раньше, чем Британию завоевали римляне, народ Сассекса облюбовал его высокогорья, как современные жители – низины.

Он поднимался, хватаясь за обледенелые ветви, чтобы сохранить равновесие, и останавливался, лишь когда что-нибудь цепляло глаз: лисий помет, темный и плотный на белом, с шерстью пожранного зверька; заснеженное гнездо клеста высоко на сосне – птенцы клеста вылупляются зимой, и спинки у них припорошены снегом. На земле под гнездом валялись стерженьки сосновых шишек, вылущенных пернатой матерью или отцом в поисках семян. Еще выше буйствовал остролист с ягодами ярко-красными, словно капли крови. Ветви обросли сосульками, с которых громко капала капель, сверля черные глазки в сугробах под деревьями.

Вдали, на равнинах Уилда, все было укутано белым, и река Арун бежала ленивой серебряной жилой. На южном берегу, чуть поодаль от реки, сверкали – там, где их не скрывал снег, – две параллельные линии, рельсы железной дороги, уходящие словно бы в бесконечность.

Послышалось пронзительное «кии-кии-кии», и изгнанник поднял лицо к небу. Пустельга – некрупная хищная птица, но в своей неподвижности казалась величественной. Она безо всякого усилия парила в высоте, а потом зависла в одной точке, осторожно колотя небо крыльями – изучая изгнанника, как он изучал ее. В бинокль он разглядел серо-голубую изнанку крыльев и белый веер хвоста. Спокойствие птицы, ее оседлавшее ветер долготерпение на краткий миг передалось человеку. Каждый из них видел другого и отдавался связующим их чарам.

И тут птица спикировала и пропала из виду – внезапно, словно рассекли нить, на которой она висела. За несколько секунд хищник преодолел тысячу футов, отделявшую его от земли. Должно быть, на белизне склона мелькнул крот или мышь-полевка – охваченные ужасом, совсем как пехотинец, бегущий в атаку, подумал изгнанник.

С вершины холма деревушка Грейтэм в миле отсюда казалась не столько построенной, сколько брошенной у подножия холмов, как ребенок бросает кубики. По словам Уилфрида Мейнелла, этот приход значился еще в «Книге Страшного суда». Может, когда-то он и процветал, но сейчас почти вымер, хоть и сохранял былую красоту атавистической, уходящей жизни. В большом барском доме дымили трубы. Мерцали стекла оранжерей.

Рядом с большим домом, но отдельно стояла церковь двенадцатого века, однонефная, неброская, как стог сена. Мейнелл рассказывал, что ее построили для саксонских пастухов, а камень взяли из римских развалин Сассекса.

Соседние фермы спали под снегом. Изгнанник различил длинный низкий прямоугольник древнего десятинного амбара и по соседству крутую черепичную крышу Уинборна, сверкающую красным на белом.

Как обнаружил Лоуренс по прибытии, Уинборн был фермерским домом восемнадцатого века с бревенчатыми стенами, мрачными флигелями и темными дубовыми балками во всех помещениях. Его собственный дом стоял, отступая от дороги, неподалеку от крохотной церковки посредине почти вымершего селения – поместительный старый фермерский дом в глубине пустого двора, заросшего травой

.

Мейнелл пристроил к дому библиотеку, также служащую гостиной. Виола упомянула, что отец лелеет честолюбивый замысел – добавить еще и часовню. Все вместе выглядело идиллической пасторалью: восемьдесят акров земли, лоскутное (когда его не скрывает снег) одеяло дубовых и вязовых рощ, обширных газонов и розариев. Были тут и приличных размеров плодовый сад, тенистый лес и осушительная канава с манящим гребнем, поросшим темными соснами.

Когда река Арун выходила из берегов, а это случалось каждую зиму, семейный удел обретал внутреннее море, из-за чего плохо подходил для сельского хозяйства. Именно поэтому, когда Мейнелл впервые увидел имение, оно ждало своего покупателя уже много месяцев. К тому же оно отстояло от ближайшей деревни на четыре мили. Однако самая его удаленность и заброшенность очаровала литературный клан. Мейнеллы ничего не знали о сельском хозяйстве, но обладали богатым воображением и быстро осознали весь потенциал этих земель.

Мейнелл, редактор и издатель католической газеты, купил имение в 1911 году. В июне того года он и его титулованная жена, поэтесса Элис, приехали в пролетке от станции Пулборо по разбитой проселочной дороге. На подступах к Уинборну их приветствовали кивающие колосья и алые маки. У дальнего конца имения стада ланей скакали по клочковатой пустоши – общинной земле.

Со временем лани перейдут в наступление, упорно год за годом пожирая семейный огород. Папоротник и дрок оккупируют теннисный корт. Полевые мыши угнездятся в теннисных туфлях. Процветет колония ужей, при виде которых гости из Лондона будут с визгом подпрыгивать. За чаем на открытом воздухе под осенним солнышком и гости, и хозяева будут единодушно притворяться, что не замечают возни и гортанных вскриков косуль, у которых в разгаре брачный сезон.

Однако чем больше не ладилось в имении, тем сильнее хозяева прикипали к нему. Грейтэмский покой обещал убежище от лондонской суеты, особенно теперь, когда объявили национальное безумие. Куда делись все душевно здоровые люди? Куда деваться им? Поднять голос против войны и зияющей раны, которую Англия нанесла сама себе, означало немедленно получить клеймо «антипатриота».

Виола рассказала, что ее отец раньше был квакером, но восемнадцати лет перешел в католичество. Однако верность пацифизму сохранил. Тихий человек, бизнесмен и верующий, он знал, что война не принесет ничего, кроме новой войны. В этом он и его новый гость оказались единодушны. В те дни Грейтэм стал больше чем летним убежищем Мейнеллов от суеты и амбиций Кенсингтона: теперь это был уголок ненасильственного сопротивления.

О, как изгнанник мечтал о мире. О покое. В Чешеме целые куски покоя отрывались от него день за днем и растворялись в чешемском дожде. Толпа втаптывала их в чешемскую грязь. От изгнанника остались сплошные дыры, и не только в одежде. Холод дождя заползал внутрь, и грязь тоже. Но пусть в его сломленности была скорбь – теперь, с переездом в Сассекс, он обрел новые силы, новые намерения. Что-то большее, чем он сам, пульсировало внутри. Это не был зов сигнального рожка, определенно нет. Но гул жизни пронизывал его надтреснутый дух и, похоже, успокаивал истерзанные нервы. Может быть, роман – для него, Лоуренса, ясная книга жизни

– понесет его на себе вперед, излечит.

Он давно пришел к выводу, что хороший сюжет – разновидность общения: души с душой, духа с духом. Хороший рассказ пересылает искру жизни от одного человека к другому, незнакомому, сквозь пространство, сквозь десятилетия и века. В человеческом сочувствии – человеческом внимании друг к другу – есть волшебство. А любой настоящий сюжет искрит сочувствием – через года, через ряды типографских значков. Помогает перескочить низкие межевые изгороди фантазии.

Изгнанника не интересовали твердые полированные кирпичи творения; жизнь, запертая в четырех стенах, как в ловушке; идеальная симметрия на странице. В настоящей жизни есть люфт, прилив и отлив, паводок и засуха, мертвая неподвижность зимы и зеленый пульс весны. Он рискнет: пусть будет дерганость, случайность, сырое необработанное бытие. Другие мужчины ежедневно рискуют много большим – это он видел во тьме шахт своего детства. Многие из этих мужчин были сломлены. Им нечем помянуть свою жизнь, кроме зияющей пасти земли.

Это правда, чаще всего он чувствовал себя неудачником, но здесь, в обществе старых богов Сассекса, казалось, что жизнь возможна. Воздух здесь потрясающе чист. А полную безопасность человеку гарантирует только смерть.

«Мне не следовало…» Он снова развернулся в сторону грейтэмских крыш. Ему повезло: у него есть неоконченный роман, домик, служанка, ванна и пишбарышня.

Он ни за что не смог бы – «Мне никогда не следовало…» – в тот миг понять собственные слова, занесенные ветром из будущего: «Мне никогда, ни за что не следовало приезжать в Грейтэм»

.

Чуть раньше тем же утром они завтракали вместе с Мейнеллами – целой ордой Мейнеллов – за столом, который ломился от еды. Уилфрид Мейнелл, патриарх, оказался невысоким, но мощного сложения северянином в отличном сером костюме; не человек, а какой-то ходячий дымящий факел, он постоянно затягивался глиняной трубкой и бурлил жизнью и щедростью. Он явно питал сентиментальное пристрастие к идее большой семьи и старался сделать свой дом утонченным обиталищем культурных людей. Но изгнанник видел, что хозяин дома проницателен и далеко не дурак. За беседой Лоуренс мысленно набрасывал его портрет.

Он был деловой человек, но чувственный по душевному складу. Он ценил поэзию и мог преклонить колени перед стихотворением, подлинно говорящим с его душой. Соответственно с этим он, процветающий бизнесмен, в семейном кругу обогатил исконную квакерскую праведность жизни новой эстетикой, и его дети выросли в этом эмоциональном эстетическом накале, который, однако, неизменно держали в колее железные опоры традиционной этики

.

Элис, его жена, маленькая и хрупкая, разительно контрастировала с мощным мужем. Темноволосая и смуглая, она обладала тонкостью восприятия, поразившей изгнанника. Ее стихи были слишком далеки от его вкусов – поколенчески и стилистически. Она любила сонеты, катрены и определенную возвышенность формы, но все еще пользовалась известностью. Всего год или два назад кое-кто предлагал присвоить ей звание поэта-лауреата, и совсем недавно вышел сборник ее стихов.

Виола объяснила, что мать обожает Грейтэм, но в последнее время приезжает из Лондона очень редко по слабости здоровья, в основном из-за мигреней, которые окрестила «колесованием». «Увы, я слегла – у меня очередное колесование». Но радость от приезда новых гостей пересилила недуги хозяйки, и она заявила, что они с Фридой обязаны прикончить коробку французского шоколада, купленную для рождественских праздников, но открытую лишь вчера. Фрида с готовностью согласилась, хотя они еще не завтракали. Элис Мейнелл подмигнула, словно подыгрывая ребенку-обжоре, которого не может не баловать.

За длинным столом для завтрака начались сложные взаимные представления. Гостям предстояло запомнить не только множество имен, но и прозвища, фамилии в браке и тысячи ответвлений семейного древа. Клан словно трепетал и разбухал – с такой скоростью, что завтракающего изгнанника мутило. Комната полнилась смуглыми женщинами из рода Мейнелл, напоминающими мадонн, – они приходили и уходили. Они и сами не лишены были своеобразной грации, но грации медлительной, тяжеловесной. Все они были коренастые, с сильными, плотно сбитыми телами и немного землистым оттенком кожи

.

После завтрака Виола взяла на себя роль хозяйки и развлекала гостей в библиотеке, пока ее младшая сестра, замужняя, распоряжалась насчет кофе, подносов и кресел, которые следовало расставить вокруг огромного очага. Эта сестра – изгнанник моментально забыл, как ее зовут, – оказалась хорошей художницей; по словам Виолы, она прошла курс обучения в Слейдовской школе и до сих пор занималась живописью, несмотря на материнство. Очаровательный ребенок лет двух спал на подушке в плетеной корзине, стоящей на буфете. Фрида попросила разрешения подержать девочку, и Лоуренс был вынужден ей напомнить, что будить малыша не стоит.

Библиотека представляла собой большую гостиную с книжными шкафами по стенам; в огромном очаге весело пылал огонь, в глазах рябило от итальянских безделушек и обоев Уильяма Морриса[26 - Уильям Моррис (1834–1896) – английский художник, дизайнер, писатель и теоретик искусства, близкий к прерафаэлитам, основатель движения «Искусства и ремесла».]. Элис взяла под руку Фриду – новобрачную, хоть и не очень стыдливую – и сказала, что рада видеть их у себя в доме.

Элис умела согреть гостей искренним теплом. Она выразила надежду что «мистер Лоуренс» сможет продолжить работу над книгой «здесь, в диких дебрях Сассекса» и что ее семья не окажется слишком надоедливой. Она призналась – и он немедленно проникся к ней симпатией, – что сама, когда надо, не отвлекаясь, поработать над стихотворением, часто скрывается в ватерклозете.

Она похвалила гостя за антивоенную позицию. Ее сын Фрэнсис придерживался столь же здравой точки зрения. Она как будто сделала ударение на слове «здравой», и Лоуренс подумал: не рассказала ли Виола матери по доброте душевной о его нервном срыве в Чешеме.

Конечно, гостям показали многочисленные семейные фотографии и портреты, в том числе вставленный в рамку рисунок Джона Сингера Сарджента. Знаменитый американский художник создал этот этюд, портрет хозяйки дома, в ее юности.

Изгнанник вежливо кивал, рассматривая этюд. Он сказал, что сам немножко рисует и пишет маслом, точнее, в молодости этим увлекался. И даже преподавал рисование, живопись и ботанику в школе для мальчиков в Кройдоне.

– Ты работал учителем? – спросила подошедшая Виола, и он кивнул, вспоминая прошлую жизнь.

Он ничего не сказал об этюде, на котором Сарджент изобразил хозяйку дома. Из вежливости промолчал. А подумал, что американцы, как и англичане, рисуют одежду, а не тело. Ни одна из этих стран не породила певца человеческого тела, подобного Пикассо, Микеланджело или Дега. История изобразительного искусства Англии и Америки – это история эмоциональной неразвитости. Вот Ренуар, несмотря на все его недостатки, умел рисовать елдой.

Фрида, на которую вежливые светские беседы всегда наводили скуку, отошла в сторонку и встала у окна библиотеки, намекая мужу, что хорошо бы им уйти. Она смотрела наружу, где играли в снегу три маленькие дочки Мэделайн, рисуя снежных ангелов. И тосковала по своим троим детям.