«Давненько ты не бывал в нашей спившейся деревне, в этом рассаднике высокой нравственности», – отметил про себя Михайлов.
Но самое интересное, как водится, происходило за кадром. Чалый легкомысленно полюбопытствовал у отца Георгия, каково его мнение о происходящем и нарвался на целую проповедь – искреннюю, чистосердечную и необычайно эмоциональную.
– Что можно сказать о сей дивной Пасхе? – светло задумался протоиерей. И, взяв неторопливый разбег, стал постепенно набирать проповедническую высоту.
– С утра, как начали ударять в било идут все с радостию великою ко храму поклониться упраздненной могиле. Каждый верующий, кто хоть раз в жизни слезами омочал свое лицо от восторга перед любовью Создателя к чадам своим, испытывает сегодня ликование. Вот и вы принесли все по тридцати по три свечи без огня, чтобы приобщиться к чуду. Ибо слышите песнопение небесное: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех: и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Ведь это всем нужно, всякой твари – прилепиться к вере и получить прощение от Мздовоздателя грешникам, ибо таковые не беспорочны. Не думай, что совершив доброе своей поездкой в Иерусалим ты замолил все свои прегрешения. И у сияющих добродетелью найдется немало такого, что подпадает под рассмотрение и суд! Но милость Господа нашего беспредельна. И как гордость дьявола, по слову отца нашего Иоанна, игумена Синайской горы, была началом нашего греха, то нужно было, чтобы смирение самого Бога было орудием нашего искупления…
Его никто не прерывал. Напротив, слушателей становилось все больше. Даже посторонние люди, останавливаясь, начинали жадно внимать батюшке, его спонтанной проповеди.
– Теперь будет говорить – не остановишь. И черт меня дернул за язык, – отходя, пробубнил Чалый.
Отец Георгий воодушевлялся меж тем все больше:
– Мы, как сказал незабвенный митрополит Сурожский Антоний, хотим жить на своих правах, мы хотим жить для себя, мы не хотим сходить на нет! Но чтобы не нести в себе смерть как оброцы греха, давайте, братья и сестры, возлюбим Бога, возлюбим друг друга, как самих себя, больше, чем самих себя, ибо это и есть дорога в жизнь вечную!
Послушница зачарованно его слушала, вертухаи выглядели немного озадаченными, но сохраняли нейтралитет, лишь пресс-секретарь Его Высокопреосвященства, усмотревший в происходящем самоуправство и нарушение регламента, начал проявлять беспокойство.
– Бог внимает лишь чистой молитве тех, чьи души исполнены мира и любви, а не злобы, ненависти и раздора. Потому именно накануне схождения Благодатного огня так важна для нас молитва об умирении всех враждующих и умножении в нас любви. Бог спасает нас не без нас!
– Отец Георгий, заканчивайте, нам некогда, уже пора выдвигаться, – увещевал батюшку официальный представитель митрополии.
– Да, сей же час… Доскажу… Мы не только сами живем в суд себе и в осуждение. Здесь и сейчас мы должны покаяться и за свои грехи, и за грехи тех, кто остался у родного порога. Это великий дар, выпадающий лишь раз в жизни!
– Да пойдемте же, отец Георгий! – настойчиво тянул его за рукав пресс-секретарь.
– Вот я уже заканчиваю. Заканчиваю словами мирянина, поскольку хорошо он сказал в книжке своей «Из-под глыб»: христианство – не власть и не принудительный авторитет, а духовная инициатива и дерзновение…
Попахивало скандалом, но батюшку все же угомонили и под белы рученьки увели прочь от Яффских ворот.
Его виновато-взъерошенный и немного задиристый вид, резко контрастирующий с гримасой недовольства на иезуитском лице пресс-секретаря словно говорил: можно глубоко и искренне любить Христа и втайне ненавидеть церковных иерархов. А можно и наоборот. Кому что больше по душе и по чину.
Тогда, ранним майским утром, все представлялось необычайно чистым, совершенным, только что сотворенным – и осязаемый свет, ласково льющийся откуда-то сверху, и древние камни Старого города, взятые, возможно, из стен разрушенного Титом Иерусалимского храма, и помыслы. Теперь же, в послеполуденное время, в паломнической давке его объяла первозданная тьма. Все казалось каким-то неочевидным и размытым, зыбким и призрачным. В довершение ко всему его свирепо гнула к храмовым плитам сверлящая череп, стучащая по затылку войлочным молотом нестихающая головная боль.
13.00 по Иерусалимскому времени
Греко-православный Патриарх Иерусалимский, проследовав через внутренний проход, соединяющий Святогробский монастырь и Церковь Св. Иакова, прошел в кафоликон. Время близилось.
На уровне второго яруса мелькнула чья-то тень. Мерещилось, что это террорист. Присмотревшись, он узнал в этой смазанной полумраком фигуре командира спецназа. Костыль каким-то образом забрался на галерею, куда посторонним вход воспрещен. Что он там делает?
Говорят, после двух чеченских войн руки у него «по колено в крови». Анатомически это легко себе представить, учитывая присущее ему обаяние гориллы и поразительное сходство с этим крупным приматом. Се человек, лишенный лукавства.
«А ты что за зверь? Что ты из себя представляешь? – спросил он себя. – Можешь ли ты начистоту ответить на один-единственный, самый главный вопрос о себе? И есть ли хотя бы одно мгновение в промежутке от рассвета до заката, когда ты честен с самим собой?»
С известной долей вероятности он мог утверждать, что у него есть имя – Александр и фамилия – Михайлов, на что имеется подтверждающий документ установленного образца. Помимо этого, он является лицом мужского пола, вступившим в пору кризиса середины второй половины жизни, русским, мать вашу, проживающим на съемной квартире по адресу, который он так и не удосужился запомнить и прописанным по месту службы, которым настолько тяготится, что почти ненавидит. Ненавидит тюрьму в себе и себя в тюрьме. Семья – прочерк.
В чем его интерес? Какова цель визита в Иерусалим? Окончательно убедиться в том, что до Бога далеко, слишком далеко и рассчитывать не на кого? Наверное. Что он, как и все люди, действительно смертен? Может быть. До сих пор у него не было полной уверенности в том, что это так. И если это так, то все очень скоро кончится возвращением из точки относительного присутствия в ничто, в точку дезинтеграции и распада.
Смерть, увы, во всем права. Смерть крышует всех. От нее не откупишься никакими деньгами, не прикроешься иконой или ученой книжкой, не сбежишь в пампасы расширенного сознания и измененных состояний – отовсюду она вытащит тебя за шиворот и призовет к ответу. Смерть самая честная вещь на свете. Она не является необходимостью, предполагающей какие-то варианты, она – железный закон. И не надо искать смысла в жизни или смысла в смерти. Жизнь есть жизнь. Смерть есть смерть. И между ними только шаткий мостик, ветхий виадук, из праха созданный – человек, который не знает ничего и ничего не понимает. Одно дуновение – и нет его…
И его ли вина, что даже оставаясь наедине с самим собой, он не хочет быть честным и вынужден старательно делать вид, что ничего не знает об этом? Правда упрощает и опрощает, низлагает и развенчивает. Правда, как вода, точит камень, убивая тихо, неспеша, исподволь. И нам с ней не по пути.
Но предположим, все не так и он все-таки вечен, бесконечен и не уничтожим. И пошлость его тоже вечна, и трусость, и слабость. Как это опровергнуть или подтвердить? Только опытным путем. Для того, чтобы расставить «цветочки над i», как говорила одна девочка, надо, во-первых, родиться, что сделалось само собой помимо его воли, во-вторых, пройти так называемый жизненный путь, что он сделал частично сам, частично при поддержке извне, наконец, в третьих, благополучно скопытиться, худо-бедно умереть, что ему и никому другому придется сделать самому, единолично и самодержавно. А значит, необходимо пройти все стадии тяжелой неизлечимой болезни под названием жизнь, попытавшись сохранить при этом свою бессмертную душу, существование которой до сих пор не доказано ни теоретически, ни практически.
Впервые он близко, очень близко подошел к разгадке этой тайны, впервые был предельно, до бессердечия честен с собой, когда в его квартире раздался телефонный звонок и кто-то звонивший издалека голосом нездешним, голосом незнакомым (возможно это был архангел Гавриил) предложил ему совершить поездку в Иерусалим. Он отчетливо, до мельчайших подробностей запомнил этот день, поскольку хорошо, слишком хорошо сознавал, что он мог оказаться последним. Или по-настоящему первым.
Все решил один звонок. Всего один. Не от архангела Гавриила, разумеется. От Чалого.
Помнится, был обычный воскресный вечер, самый заурядный воскресный вечер с его размытостью чувств, мыслей и намерений, хандрой выходного дня и изнуряющим безволием, когда мысленно озирая свою жизнь, понимаешь, что опереться ни в прошлом, ни в настоящем не на что. Самое подходящее время для самоубийств, ибо в эти часы из всех глубинных и поверхностных родников, питающих человека, течет мертвая вода. Последнее прибежище – Бог – не спасает. Вера отнимает слишком много сил. Хотя говорят, что именно в ней их источник. Но стоит ли она прилагаемых усилий, аскезы и самопожертвования? Ведь можно просто существовать, медленно и бесцветно перетекая из одного дня в другой, из видимости бытия в видимость улиточного покоя в домике, выросшем на твоем горбу и ставшего твоим прижизненным гробом, можно впасть в анабиоз и даже жить жизнью нежити, все можно. Разве от этого что-то изменится?
Просто надо быть готовым к тому, что однажды холодным промозглым утром ты окажешься на пустынном полустанке в ожидании состава, который увезет тебя в глухой тупик вечности. У этого состава нет кольцевой и обратной нумерации, но определенно есть конечная остановка. И машинист в нем – Харон.
И стоишь ты на семи пронизывающих ветрах, качаемый глухим отчаянием предзакатной поры, причина которого в ясном и безжалостном осознании того, что если тебе 45 и более, то это значит, что тебе никогда уже не будет 17 и менее. Никогда. И чем старше ты становишься, тем отчетливее понимаешь, что ровным счетом ничего не достиг, что твой баланс приравнивается к области отрицательных величин или статистической погрешности. Мы научились виртуозно переходить из возраста зрелости прямиком в старческий маразм, минуя стадию мудрости, мы легко научились этому. И теперь тебя, как и многих других твоих сверстников, гнетет это медленное и мучительное постижение того, что все лучшее уже позади и ты попал в зал ожидания. Накурено, наплевано, тяжелый дух. В этом зале ожидания никто не знает, когда придет его поезд. Точнее, когда придут за ним.
В такие вечера, глядя на хмурое мартовское небо со старого, как обломки Ноева ковчега, дивана, он обдумывал наиболее легкий и безболезненный способ уйти из жизни. К примеру, просто перестать дышать. Есть даже такой термин – апноэ, остановка дыхания во сне. Или всю ночь читать Экклезиаст, дабы поутру повеситься. Маленький Данилка в петелке удавился, ага. Отгадка – пуговица.
А вот и не правильно. Ответ неверный. Это редактор газеты «Тюрьма и воля». И да упокоит его Господь в своих селениях.
Но именно в тот вечер все было не то чтобы как-то особенно плохо, скорее – никак. Когда все плохо, человек мобилизуется, чтобы дать ответ. Утвердительный или отрицательный, но ответ. Когда же все никак – отвечать нечего. Да и некому. Потому что тебя нет. И никогда не было. Ты не венец творения, а призрачная тень призрака, расходный материал природы.
И когда в окно заглянул хмурый рассвет, он спросил себя: где доказательства того, что ты был когда-то молодым? Ты не совершал безрассудных поступков во имя любви, не геройствовал без всякой необходимости, не рисковал своей бедовой головой, совершая отчаянные глупости. Где доказательства, что ты был?
Где доказательства, что ты есть?
Даже само твое наличие не является таковым, ибо исчезающее бытие твое – неуловимо и обманчиво. Номинально ты жив. А по сути…
Прожив большую часть жизни, ты не только ничего не понял о ней и о себе, не приспособился, как большинство людей, но стал в ней еще более чужим, окончательно посторонним, каким-то гастарбайтером на птичьих правах, не понимающим ни значения слов, ни сути сказанного тебе, ни смысла происходящего, ни очертаний будущего.
Тебя нет и никогда не было. А значит длить свое убогое существование далее бессмысленно. Менять что-то уже слишком поздно. Слишком поздно уже что-то менять. Что-то менять слишком поздно уже.
Да, он был на грани самоубийства. Или ему так казалось? Знать бы еще, где проходит эта самая грань. Возможно, он находился в преддверие чего-то другого. Например, своего нового рождения. Ведь это тоже в каком-то смысле самоубийство, то есть отрицание себя прежнего. И эта его поездка не что иное, как фол последней надежды, отчаянная попытка перейти Рубикон…
13.10 по Иерусалимскому времени
Армянское, коптское и сиро-яковитское духовенство, следуя от Камня Миропомазания, выдвинулось в кафоликон для традиционного приглашения Его Блаженства Греко-православного Патриарха к принятию Благодатного огня. Время близилось.
– Сестра Екатерина, – нерешительно возобновил прерванный разговор он, вопросительно, как птица-секретарь, склонив голову, чтобы лучше видеть ее, – вам никогда не бывает одиноко?
– Нет, конечно! В монастыре я не одна. Мне просто некогда предаваться греху уныния…
– Вот именно. Зачем унывать, если есть множество других, более приятных грехов?
– Не говорите ерунды! – не замедлила возмутиться послушница. – В таком месте это просто… святотатство!
– Простите. У меня даже в мыслях не было. Я только хотел спросить об одиночестве среди людей…
- Кто истинно верует, тот не одинок.
Иного ответа он и не ждал. Она еще не знает, что такое настоящее одиночество, когда понедельники с течением лет становятся все чернее, а ощущение бессмысленности жизни и тщетности усилий что-то в ней изменить возрастает как по длительности, так и по интенсивности. По интенсивности особенно.
Когда-то ему казалось, что нет большей беды и худшего несчастья, чем потерять свободу. Теперь он, несомненно, свободен. И, вне всякого сомнения, одинок. Социальное положение – бомжующий офицер запаса, семейное – холост, холостее холостого патрона, материальное настолько плачевно, что практически неотличимо от нищеты. В старину ему подобных называли бобылями, ибо жизнь таковых «в пустошь изнурилась и в запустение пришла». Но даже если ты миллиардер, твои деньги не спасут тебя от одиночества. Ты обречен всю жизнь натыкаться на суррогаты любви, на алчность дев, охотящихся за твоим богатством, на лесть прихлебателей, рассчитывающих на крошки с барского стола. Вера? Да будь ты хоть трижды папеж Римский – ты все равно одинок. И Бог, этот Абсолют с абсолютным слухом, слышащий, понимающий и утешающий каждого, кто возносит к нему молитвы, тоже подвержен пытке одиночеством, иначе зачем ему было создавать человека? И твоя компания, вопреки надеждам и чаяниям, не избавляет Создателя от одиночества во Вселенной, а только усугубляет его.
Одиночество корежит нас, одиночество кромсает нас, одиночество нас убивает. Одиночество – это тихий убийца-бессребренник. Но кто находит в себе силы его преодолеть, кто приручает одиночество, тот превращает его в своего могучего союзника.
Ему не удалось. И вот его проклятье и его замкнутый круг: хотеть одиночества и вместе с тем страдать от него.
С какого-то неприметного, но непременно рокового момента, когда с тебя, как с осеннего дерева, облетают последние иллюзии, ты учишься жить без всякой цели, учишься просто жить с пониманием того, что эта серая, ежедневно повторяющаяся муть и есть наша жизнь. Твоя жизнь. И что за все праздники, которые ты сам себе устроил, нужно в лучшем случае платить, в худшем – расплачиваться, как бы банально это ни звучало. Жизнь вообще банальная штука, и только смерть придает ей высоту и величие.
13.20 по Иерусалимскому времени
Хранитель Святого Гроба Господня в сопровождении главного драгомана и каввасов – мусульманской стражи, направил свои стопы через южное крыло Ротонды к Кувуклии. Время близилось.
– Господи, Боже Вседержителю, Едине Святе и Всемилостиве, Едине Блаже и Человеколюбче! Тебе просим и к Тебе взываем из глубины сердец наших, – молилась сестра Екатерина.
– Что будет, если Благодатный огонь не сойдет? – снова заговорил с ней он.
– Конец света. Но этого не произойдет. Молитва патриарха будет услышана…
Так-то так. Но в это таинство вторгся он, человек пришлый, чужеродный и неприкаянный, окаянством своим превзошедший многих. Может ли один сомневающийся, один из многих тысяч паломников отвести чудо, сделать его неизречимым? Что будет, если огонь все-таки не сойдет?
Померкнет свет? Окончательно воцарится тьма?
Что ж, тьма так тьма. И во тьме свет светит…
– По сказанию архиепископа Мисаила, отправлявшего служение в Кувуклии, чудо не одно, а два, – горячо заговорила паломница. – Второе – это роса. На всей крышке гробной виден блистающ свет, подобный мелкому бисеру белого, голубого, алого и других цветов, который, соединяясь, краснеет и претворяется в вещество огня. Огнь сей в течение времени, пока можно прочесть сорок раз «Господи, помилуй», не жжет и не опаляет, и от него лампады и свечи возжигаются. Так-то вот, Фома неверующий…
– Для нас не осталось чудес – только области, не охваченные Википендией, – сказал он, испытывая сильный соблазн скользнуть рукой по талии крутобедрой послушницы. – Боюсь, однако, что и этому чуду когда-нибудь найдется до смешного простое, скучное объяснение…
– Все это только словоблудие, – убежденно произнесла сестра Екатерина и почему-то зарделась.
– Это лишь привычка во всем сомневаться…
– Сомнение – враг веры.
– Но друг познания…
А уныние, подумал он, это сомнение без надежды. Сомнение в себе, в смысле жизни и ценности творения. Все подвергай унынию. То бишь сомнению. Религия чувствительна к таким вещам. Поэтому уныние – смертный грех, ведь оно подвергает сомнению веру. А этого делать категорически нельзя. Как нельзя было в свое время усомниться в учении Маркса, которое, как известно, всесильно, потому что оно верно, а верно, потому что, правильно, всесильно. А всесильно и верно, потому что потому и кончается на у. Когда грянул кризис, все наглядно убедились в этом и «Капитал» сразу стал бестселлером. А когда немного отлегло, все вернулось на круги своя и «Капитал» перестал быть бестселлером. Да, на сомнении церковь не построишь. На сомнении можно построить только самомнение. Или отрицание утверждения. И эта игра в перевертыши может продолжаться сколь угодно долго, пока мозги не выпадут в творожистый осадок.
Так что там у нас с учением Маркеса, которому сто лет никто не пишет? Чтобы ковылять в светлое будущее, человеку необходим костыль веры. Такова диалектика наизнанку.
Кстати, а где Костыль? На галерее никого не было. На галерее было пусто. Может, он уже в Кувуклии? Никто кроме нас. А вдруг командир тюремного спецназа проник туда по заданию патриарха, чтобы разложить костер?
И все-таки чем можно объяснить чудесное схождение Благодатного огня, если этому чуду, конечно, есть разумное объяснение? «Найди приемлемый ответ. Кроме тебя этого никто не сделает. Скорей всего, этого не сделает никто, даже ты», – все настойчивее стучало у него в голове.
Нечто подобное во времена царя Ахава сотворил Илия-пророк, положив конец двухлетней засухе, ставшей, по его слову, божественной карой за идолопоклонство. На горе Кармел он предложил пророкам Ваала и Ашеры на виду у всего Израиля ниспослать огонь, который поглотит возложенную ими на алтарь жертву. С утра до полудня взывали к своему божеству бесноватые жрецы, но все было тщетно. Тогда Илия восстановил разрушенный жертвенник, возложил на него жертву, велел трижды полить ее и дрова водой и вознес молитву, после которой сошедший с неба огонь немедленно поглотил и дрова, и жертву. Покаявшийся народ, пав ниц, возгласил: «Яхве есть Бог!» Пророки числом более четырехсот были безжалостно заколоты, и на землю обрушился обильный дождь.
А теперь, внимание, вопрос: чем поливал Илия жертвенник?
Если предположить, что пророк собрал в своей пещере маленький нефтеперерабатывающий заводик и изготовил керосин, которым затем окропил жертву и дрова, тогда все понятно. Но откуда у святого в 9 веке до н.э. нефтеперерабатывающий заводик? Впрочем, у него мог быть припасен сикер, иудейский самогон, который великолепно горит. Остальное – дело техники. Вот и весь Благодатный огонь. А предсказывать дождь люди научились и без помощи высших сил. Это умеют делать даже синоптики…
Его зачарованность пульсирующей в голове болью, смешанной с острым желанием сорвать все печати и покровы с окутывающей Кувуклию тайны, разбить все заговоры и заклинания вокруг ее имени странным образом вызывали ощущения далекого детства, когда в ожидании появления драгоценной капельки крови на разодранной коленке ты продолжаешь отколупывать сукровицу и никак не можешь остановиться.
13.30 по Иерусалимскому времени
Торжественная процессия трижды обошла Гроб Господень, после чего Патриарх в сопровождении Армянского прелата зашел в Кувуклию. Настал миг великого ожидания. По храму разлилась тревога тревог и тишина, в которой, казалось, можно было различить шепот патриаршьей молитвы, предваряющей схождение Благодатного огня.
Постепенно волнение, охватившее паломников, передалось и ему. И дрожь сестры Екатерины стала его дрожью.
– Господи, Боже наш, Сладчайший Иисусе! – отчаянно взывала послушница, медленно, как воск, тая в оплавляющих объятиях толпы.
Молитвенное стояние достигло апогея. Казалось, нечеловеческое напряжение толп паломников, скрепленных подвижничеством веры и объятых священным ужасом перед громадностью готовой открыться перед ними тайны, способно раздвинуть стены храма до самых горизонтов Святой Земли и вместить в него миллиарды христиан со всех концов света, трепетно верящих, что вселенский плач сокрушенных сердцем, воспоследовавший после крестной смерти Спасителя, – лишь прелюдия к неизреченной радости.
А огня все не было.
Когда человек теряет последнюю надежду, всегда остается надежда, что последняя надежда – не последняя. А когда теряет веру в чудо, то это уже непоправимо, потому что без веры чудес не бывает.
Молящиеся истово верили. Послушница – робко – тоже. Страх оказаться недостойными божьей милости, стать отверженными в Его очах придавал им сил и заставлял еще усерднее возносить свои молитвы, в тысячный раз повторяя одни и те же слова, смысл которых им был уже неведом.
Происходящее в храме все больше напоминало генеральную репетицию Страшного суда, ибо Благодатный огонь – последнее из явных и зримых чудес, связанных с присутствием Бога – не мог сойти на неправедных.
Он был всецело на их стороне. Будет единственно правильно, если все случится так, как должно случиться, и страждущие утешатся, обретут душевную опору, и понесут в своих алеющих ладонях нетленный знак божьего благоволения и любви – святой свет. Но в душе продолжал сомневаться.
Вера в сверхъестественное постоянно натыкается на понимание сверхъестественности веры. Ведь отнюдь не в логике сила христианства, а именно в вере, слепой и не рассуждающей, страстной, почти безрассудной, преодолевающей даже полное отсутствие логики. Еще Тертуллиан сказал: сredo quia absurdum – верую, ибо абсурдно.
В его воспаленном мозгу проносились грозы, бушевали громы, сверкали молнии, ворочались тяжелые, будто слепорожденные динозавры, ржавые шестерни боли.
А огня все не было.
14.05 по Иерусалимскому времени
Прошло с полчаса после того, как Патриарх скрылся в Кувуклии. Беспокойство нарастало. Очевидно, что-то пошло не так.
Сестра Екатерина, казалось, перестала дышать и впала в глубокое, полуобморочное оцепенение. Лицо телеведущей Снежаны Знаменской, привычно возвышавшейся на подиуме в ожидании продолжения сюжета или разрешения интриги, было непроницаемо и статично, глаза слегка прищурены. В тусклом храмовом освещении она напоминала золотоордынскую княжну в окружении своих подданных, собирающих дань. Оператор, забыв про все свои несчастья, тянул шею, отчего его лысеющая голова была похожа на сдуваемый ветром первомайский воздушный шар. Лариска, его ассистентка, по совместительству жена, приоткрыв острозубый ротик, накрашенный красной губной помадой, в полумраке казавшейся чуть ли не черной, выразительно таращилась прямо перед собой. Ее капризные рыжие локоны прихотливо разметались по плечам, непокорная прядь волос прилипла к потному лбу. Юлия Николаевна Савраскина задумчиво, как солнышко, подернутое предзакатными тучками, оседала на парапет. При всей ее лучезарности в ней чувствовался некий затаенный нерв. Отец Геннадий усердно крестился, старательно, как восклицательные знаки в конце каждой молитвы клал полупоклоны и «слезами омочал свое лицо». Дарьи Денисовой, депутатской пассии, он не видел – она затерялась где-то на подступах к Кувуклии, где уже не так рьяно безобразничали утомившиеся арабы…