Он разбудил нас до рассвета, как и обещал, – на востоке едва затеплился бледный свет. Мы позавтракали сушеными смоквами и полосками сухой верблюжатины.
И поехали дальше, пока не началась жара.
Около полудня Чэнь сказал: «Это там». И указал на восток – туда, где, по моим расчетам, находился самый центр Карамаканской пустыни. Мы с Хассалем смотрели, но ничего не увидели – как ни таращили глаза и как ни заслоняли их от солнца.
Полдень уже миновал, сейчас самая жаркая часть суток, и мы отдыхаем. Хассаль соорудил навес из пары одеял – получилось пятнышко тени, в котором мы все лежали (и Чэнь тоже). Удалось немного поспать. Снов больше не видели. Верблюды лежат, закрыв глаза, и равнодушно дремлют.
Боль утихла, как Чэнь и обещал, но сердечная рана осталась. Гнетущая, мучительная тоска. Когда же это кончится?
Карамакан, 27 сентября, вечер
Мы снова в пути. Пишу это, сидя на спине верблюда.
Чэнь уже не уверен, в какую сторону ехать. Я спросил его, где же цель нашего пути. Он сказал: «Дальше», – только и всего. Но куда именно дальше – не совсем ясно. Он не видел «этого» со вчерашнего дня, а когда мы спросили, не смог объяснить, что именно видел. Я предположил, что речь идет о том красном здании, но мы с Х. не заметили ни единого цветного пятнышка среди бесконечного и почти нестерпимого однообразия песков.
Оценить, сколько мы уже проехали, невозможно. В километрах явно немного; но я не сомневаюсь, что завтра мы достигнем центра этого Богом забытого места.
Карамакан, 28 сентября
Этой ночью, слава богу, было полегче. Сны сложные и путаные, но не такие кровавые. Я спал крепким сном, пока Чэнь не разбудил нас – опять до рассвета.
Теперь и мы это видим. Поначалу оно было как мираж – мерцающее, зыбкое, плывущее над горизонтом. Затем как будто отрастило основание и прикрепилось к земле. И теперь, наконец, утвердилось со всей определенностью: большое строение, вроде крепости или ангара для гигантского дирижабля. Никаких деталей на таком расстоянии не видно – ни дверей, ни окон, ни укреплений, ничего. Просто большое прямоугольное здание, темно-красного цвета. Полдень только что миновал; сейчас я допишу эти слова, заберусь под навес Хассаля, и самую жару мы проспим. А когда проснемся, останется сделать последний рывок.
Карамакан, 28 сентября, вечер
Мы подъехали к зданию и увидели тех самых жрецов, солдат или стражников – и впрямь не разберешь, кто они такие. Не вооружены, но могучего сложения и грозные на вид. Какой они расы, непонятно, но точно не европейцы, не китайцы, не тартары и не московиты. Кожа бледная, волосы черные, а глаза круглые – пожалуй, больше всего похожи на персов. По-английски они не говорят – по крайней мере, нас с Хассалем не удостоили ответа. Но Чэнь без труда общается с ними на каком-то другом языке – думаю, на таджикском. Одеты они все в простые халаты и широкие штаны из темно-красного хлопка, такого же цвета, как и здание; на ногах – кожаные сандалии. Деймонов у них, похоже, нет, но мы с Хассалем уже натерпелись таких ужасов, что этим нас не испугать.
Мы спросили через Чэня, можно ли нам войти в здание. На это последовало мгновенное и категорическое «нет». Тогда мы спросили, что там, внутри. Стражи посовещались и заявили, что этого они нам не скажут. Задав еще несколько вопросов – с тем же результатом, – мы, наконец, получили намек: один из стражей, более разговорчивый, внезапно разразился бурным монологом и целую минуту что-то втолковывал Чэню. Пока он говорил, мы с Хассалем несколько раз уловили слово «гюль», которое на многих языках Центральной Азии означает «роза». Пока он говорил, Чэнь посматривал на нас, но, дослушав стражника, сказал: «Бесполезно. Здесь делать нечего. Зря мы пришли».
«Что он говорил насчет роз?» – спросили мы.
Чэнь только головой покачал.
«Он действительно упомянул розы?»
«Нет. Все бесполезно. Уходим».
Стражи внимательно за нами наблюдали, поглядывая то на Чэня, то на нас с Хассалем.
И тут мне пришло в голову попробовать кое-что еще. Я знал, что в этих местах когда-то бывали римляне: может, что-то сохранилось от их языка? И я сказал на латыни: «Мы не причиним вреда ни вам, ни вашему народу. Мы хотели бы знать, что вы тут охраняете».
И я угадал! Меня мгновенно признали и поняли. Разговорчивый тотчас отозвался на том же языке: «Что вы принесли в уплату?»
«Я не знал, что нужно платить, – сказал я. – Мы беспокоимся, потому что наши друзья пропали без вести. Возможно, они пришли сюда. Не видали ли вы путников, таких же, как мы?»
«Мы видали много путников, – был ответ. – Если они пришли актерракех и принесли плату, им можно войти. Только так и не иначе. Но если они войдут, то выйти уже не могут».
«Значит, наши друзья – там, в этом красном здании?»
На это он ответил: «Если они здесь, они не там, а если они там, они не здесь».
Это было похоже на какую-то ритуальную фразу, стандартный ответ, который повторяли столько раз, что он утратил всякий смысл. Но, услышав его, я понял, что подобный вопрос стражам задают не впервые. Я сделал еще одну попытку:
«Насчет платы. Вы имеете в виду, что мы должны заплатить за розы?»
«За что же еще?»
«Может, за знания?»
«Наши знания – не для вас».
«Какую плату вы сочтете достаточной?»
«Жизнь».
Ответ нас огорошил.
«Один из нас должен умереть?»
«Мы все умрем».
Снова тупик. Но я попробовал зайти с другой стороны:
«Почему у нас не получается выращивать ваши розы за пределами пустыни?»
Стражник смерил меня презрительным взглядом, повернулся и ушел.
«Ты знаешь кого-то, кому удалось попасть внутрь?» – спросил я Чэня.
«Был один человек, – сказал он. – Он не вернулся. Никто не возвращается».
Мы с Хассалем разочарованно удалились под свой навес из одеял и стали обсуждать, что делать дальше. Это была бесплодная, мучительная дискуссия – сколько мы ни говорили, дело не сдвинулось с мертвой точки. Мы были в плену императивов: исследовать эти розы решительно необходимо; сделать это, не согласившись уйти и не вернуться, решительно невозможно.
Наконец, мы поняли, что нужно заглянуть глубже. Почему необходимо исследовать розы? Потому, что они открывают нам кое-что о природе Пыли. И если Магистериум услышит о том, что происходит здесь, в Карамакане, он не остановится ни перед чем, чтобы не позволить этим знаниям распространиться по свету. Он придет сюда и уничтожит и этот красный дом, и все, что внутри, – войск и оружия у него для этого предостаточно. Недавние беспорядки в Хуланшане и Акджаре – его рук дело, сомнений нет. С каждым днем он все ближе.
Итак, мы обязаны провести исследование, а это значит, что один из нас должен войти внутрь, а другой вернуться с теми знаниями, которые удалось добыть. Выбора нет, других вариантов тоже.
Наших деймонов по-прежнему не видно, запасы воды и продовольствия сокращаются. Долго ждать мы не можем.
В конце была приписка другим почерком:
Позже тем же вечером появилась Кариад, деймон Штрауса. Она была в полном изнеможении, измучена и перепугана. На следующий день они со Штраусом вошли в красный дом, а я вернулся обратно с Чэнем. Беда надвигается. Мы с Тедом Картрайтом сошлись на том, что мне следует немедленно вернуться в Англию с теми немногими знаниями, которые у нас есть. Всей душой надеюсь, что смогу разыскать Стреллу и что она меня простит. Р.Х.
Лира положила записки на стол. Голова у нее шла кругом.
Ей показалось, что в памяти мелькнул проблеск давно утраченного воспоминания, нечто невероятно, потрясающе важное, погребенное под сотнями и тысячами дней обычной жизни. Что же ее так поразило? Это красное здание… пустыня… стражи, говорившие на латыни… что-то настолько глубокое, что Лира даже не понимала, явь это, сон или смутная память о сне или о сказке, которую она так любила в детстве, что требовала рассказывать ее каждый вечер перед сном, но потом выросла и забыла. Так или иначе, но о красном здании в пустыне она что-то знала. Вот только понятия не имела, что именно.
Пан свернулся калачиком на столе – спал или притворялся. Лира понимала почему. Рассказ доктора Штрауса о разлуке с деймоном живо напомнил о ее собственном чудовищном предательстве, когда она бросила Пана на берегах страны мертвых, а сама отправилась дальше, чтобы отыскать призрак своего друга Роджера. И Лира знала, что вина и стыд будут терзать ее до последнего дня, сколько бы еще она ни прожила на свете.
Возможно, этот разрыв и был причиной их нынешнего отчуждения. Рана так и не зажила. И на свете не было ни единой живой души, с кем Лира могла бы поговорить об этом, – кроме Серафины Пеккалы, королевы ведьм. Но ведьмы не такие, как люди, да и с Серафиной она не встречалась вот уже много лет, с того давнего путешествия на Север.
Да, но…
– Пан? – прошептала она.
Он не подал виду, что слышит. Казалось, он крепко спит, но Лира знала, что это притворство.
– Пан, – все так же шепотом продолжала она, – помнишь, что ты говорил про того убитого человека? Про человека, о котором говорится в этом дневнике, про Хассаля? Ты сказал, что он мог разделяться со своим деймоном, так?
Молчание.
– Должно быть, он нашел ее после того, как вернулся из этой пустыни, из Карамакана… Наверно, это место вроде того, где проходят испытание молодые ведьмы, – место, куда не могут попасть их деймоны. Так, может, есть и другие люди…
Пан лежал молча, не шевелясь.
Лира устало отвернулась и вдруг глаза заметила, что под книжным шкафом что-то лежит. Книга, та самая, которой она обычно подпирала окно и которую Пан вчера сбросил на пол, потому что терпеть ее не мог. Но разве она не поставила ее обратно на полку? Должно быть, Пан снова ее сбросил.
Лира поднялась, чтобы вернуть книгу на место, и тут Пан, наконец, поднял голову:
– Почему ты не выбросишь этот бред?
– Потому что это не бред. И если книга тебе не нравится, это еще не повод швырять ее на пол. Прямо как избалованный ребенок, честное слово!
– Это отрава, она тебя разрушает.
– О, перестань.
Лира положила книгу на стол, и Пан тут же спрыгнул на пол и сел, сверля ее взглядом. Его шерсть встала дыбом, хвост метался из стороны в сторону. Всем своим видом деймон излучал презрение, и Лира невольно поморщилась, но не убрала руку с книги.
Больше они не обменялись ни словом. Лира отправилась в кровать, а Пан устроился на ночь в кресле.
Глава 6. Миссис Лонсдейл
Лира не могла заснуть – все думала про дневник и это странное слово, «актерракех». Оно имело какое-то отношение к посещению красного дома и, возможно, к разделению… но, увы, она так устала, что никакого смысла во всем этом увидеть не могла, как ни старалась. Убитый человек явно умел отделяться. Судя по записям доктора Штрауса, добраться до красного дома, не отделившись от деймона, было невозможно. Может быть, «актерракех» на каком-то из местных языков и означает разделение?
Лучше всего было бы поговорить с Паном, но до него теперь не достучаться. От этой истории о разделении двоих из Ташбулака он расстроился, разозлился, испугался – возможно, все сразу, – как и она сама, но потом она подняла с пола этот роман, который он так ненавидел. У них в последнее время столько поводов для ссор, и эта книга – едва ли не худший из них.
Сочинение немецкого философа Готфрида Бранде – «Гиперхоразмийцы» – было очень популярно среди образованной молодежи по всей Европе. Настоящий издательский феномен: девятьсот страниц с непроизносимым названием (Лира в конце концов решила говорить «к» вместо «х»), бескомпромиссно суровый стиль и ни намека на любовную тему – и при этом миллионы проданных экземпляров и влияние на умы целого поколения. Речь в книге шла о молодом человеке, который задался целью убить Бога и преуспел. А самым необычным, отличавшим этот роман от прочих прочитанных Лирой книг, было то, что в мире Бранде у людей не было деймонов. Совсем. Люди были совершенно, абсолютно одни.
Как и многих других, Лиру эта история заворожила – загипнотизировала своей мощью. У нее в голове так и гудело набатом свойственное главному герою горделивое отрицание всего и вся, что встает на пути чистого разума. Даже сам его подвиг – найти Бога и убить его – был описан в категориях свирепой, пламенной рациональности. Существование Бога нерационально – следовательно, рационально с ней покончить. Ни образного языка, ни метафор, ни сравнений. В самом конце романа герой, стоя на вершине горы, смотрел на восход, который, попадись он другому писателю, наверняка символизировал бы наступление нового, просвещенного века, свободного от тьмы и предрассудков. Но Бранде от таких мещанских аллегорий с презрением отворачивался. «Все осталось тем же, чем было, и не более того» – такими были последние слова книги.
Эта фраза среди сверстников Лира стала краеугольным камнем нового, прогрессивного мышления. Отныне стало модным принижать любую избыточную эмоциональную реакцию, любую попытку увидеть в событии любой дополнительный смысл, привести аргумент, не оправданный холодной логикой: «Что есть, то есть, – и не более того». Лира и сама неоднократно вставляла эту фразу в разговор, а Пан всякий раз возмущенно отворачивался.
Наутро после того, как был прочитан дневник доктора Штрауса, разногласия по поводу немецкого романа никуда не делись. Наоборот, они словно стали еще острее.
– Пан, да что с тобой такое?.. Весь последний год! – сказала Лира, одеваясь. – Раньше ты таким не был. Мы такими не были. Да, бывало, мы в чем-то не соглашались, но никто не обижался так основательно…
– А ты не видишь, что он с тобой делает? Какая у тебя теперь позиция?! – взорвался Пан, взлетая на книжный шкаф.
– Какая еще позиция? Ты вообще о чем?
– Этот человек плохо на вас влияет. Ты что, не видишь, что творится с Камиллой? Или с тем парнем из Баллиола… Как его зовут? Гай как-то-там? Как только они начали читать этих ваших «Гиперпроходимцев», сразу стали надменными и противными! И деймонов своих в упор не видят, словно тех не существует. И в тебе я тоже это вижу. Какой-то… абсолютизм!
– Что?! Да что ты несешь? Ты знать ничего об этом не хочешь и думаешь, что у тебя есть право критиковать…
– Не право – обязанность! Лира, ты становишься ограниченной! Естественно, я знаю про эту чертову книгу. Я знаю все, что знаешь ты. И, наверное, даже больше, потому что я не отключал здравый смысл и чувство того, что правильно, а что нет, пока ты ее читала!
– Ты до сих пор злишься, потому что в книге нет деймонов?
Он сердито посмотрел на нее и спрыгнул на стол. Лира попятилась. Иногда поневоле вспомнишь, какие у него острые зубы…
– И что ты сделаешь? – воскликнула она. – Будешь кусаться, пока я не приму твою точку зрения?
– Ты правда не видишь?
– Я вижу необыкновенно мощную книгу с интеллектуальным вызовом. Я понимаю привлекательность ума, рациональности, логики. Нет, не так… не привлекательность. Убедительность! Это не какой-то там эмоциональный спазм. Дело исключительно в рациональной…
– То есть все эмоциональное у тебя – спазм, да?
– Ты ведешь себя…
– Лира, ты меня не слушаешь. У нас, кажется, больше не осталось ничего общего. Мне невыносимо видеть, как ты превращаешься в злобное чудовище и сводишь все к холодной логике. Ты меняешься, вот в чем дело! Мне это не нравится. Черт возьми, мы же всегда предостерегали друг друга от таких…
– И ты полагаешь, что все это заслуга одного-единственного романа?
– Нет. Еще и этого Талбота. Он не лучше, да к тому же еще и трус.
– Талбот? Саймон Талбот? Включи голову, Пан! Да на свете нет двух более разных мыслителей – они же полная противоположность! Талбот говорит, что истины вообще не существует, а Бранде…
– Ты что, не читала ту главу из «Вечного обманщика»?
– Какую главу?
– Которой ты мучила нас всю прошлую неделю. Ты ее явно не поняла, зато мне пришлось. Ту самую, где он притворяется, будто деймоны – это просто, как он там сказал?.. Психологические проекции, не обладающие самостоятельным бытием. Вот о какой главе я говорю. Очаровательная, элегантная проза, красивые рассуждения, остроумные и полные блестящих парадоксов. Ты прекрасно знаешь, о чем речь.
– Но у тебя действительно нет самостоятельного бытия! Ты сам это знаешь. Если я умру…
– Так и у тебя его нет, глупая ты корова! Если умру я, умрешь и ты. Touché.
Лира отвернулась, слишком рассерженная, чтобы говорить.
Последняя книга оксфордского философа Саймона Талбота наделала в университете много шума. «Гиперхоразмийцы» считались популярным бестселлером, который хвалит в основном молодежь, а критика от него презрительно отмахивалась, а вот «Вечного обманщика» превозносили именно литературные эксперты – за изящество стиля и игру ума. Талбот был радикальным скептиком, для которого истина и даже сама реальность представляли собой не более чем эпифеномены, побочные явления, не обладающие никаким самостоятельным смыслом, – наподобие радуги. В серебряной филиграни его речей все очевидное, плотное текло и бежало меж пальцев и распадалось на мелкие блестящие шарики, как ртуть из разбитого градусника.
– Нет, – сказал Пан. – Они не разные. Просто две стороны одной медали.
– Только потому, что оба говорят о деймонах… вернее, не говорят? Они не проявляют к вам достаточного уважения…
– Лира, ты бы себя слышала! С тобой правда что-то случилось. Тебя как будто заколдовали. Эти люди опасны!
– Вздор и предрассудки! – отрезала Лира и впервые почувствовала к Пану настоящее презрение. Она тут же возненавидела себя за это, но остановиться уже не могла. – Ты просто ни на что не можешь смотреть спокойно и беспристрастно. Тебе обязательно нужно ругаться, оскорблять! Это ребячество, Пан, и незрелость. Приписывать злые или магические качества аргументу, который ты не в силах опровергнуть!.. Ты ведь всегда считал, что видишь вещи такими, какие они есть, а теперь сам заблудился в тумане суеверий и магии. И боишься того, чего просто не можешь понять!
– Все я понимаю! А вот ты – нет, в этом-то и проблема. Ты искренне считаешь шарлатанов глубокими мыслителями и философами. Да они тебя просто загипнотизировали! Читаешь вздор, который эти двое пишут, и думаешь, что это последнее интеллектуальное достижение! Они врут, Лира, оба врут! Талбот надеется, что истина исчезнет, если он будет ловко фехтовать парадоксами. Бранде – что добьется того же, просто отрицая ее. Знаешь, что лежит на самом дне этого твоего помрачения?
– Ну, вот ты опять рассуждаешь о том, чего нет. Но давай, выкладывай, что ты там хотел сказать.
– Это не просто позиция, которую ты сознательно приняла. Ты наполовину веришь и немецкому философу, и этому второму. Вот в чем все дело. Ты достаточно умна снаружи, но в глубине души так наивна, что почти веришь во всю эту ложь!
Лира покачала головой и озадаченно развела руками.
– Даже не знаю, что сказать. Во что я верю, или верю наполовину, или совсем не верю, никого не касается. И вламываться вот так в чужую душу…
– Но я-то не чужой! Я – это ты! – Пан закрутился волчком, прыгнул обратно на книжный шкаф и смотрел оттуда на Лиру горящими глазами. – Ты заставляешь себя забыть! – В голосе его звучали такой гнев, такая горечь, что Лира растерялась.
– Теперь я совсем не понимаю, о чем ты.
– Ты забываешь все, что по-настоящему важно! И пытаешься поверить в то, что нас убьет!
– Нет, – она постаралась говорить как можно спокойнее. – Ты все неправильно понял, Пан. Мне просто интересен другой образ мыслей. Так всегда бывает, когда ты чему-то учишься. Среди всего прочего ты делаешь еще и это – понимаешь чужие идеи. Точнее, пытаешься понять их, увидеть мир другими глазами. Примеряешь на себя ощущение, каково это – когда веришь в то, во что верят другие.
– Это низость!
– Что именно? Философия?
– Если она утверждает, что меня не существует, то да, твоя философия – низость. Потому что я существую! Все деймоны и прочие… сущности, как выражаются твои философы, – мы действительно существуем! А попытки верить в этот бред нас убивают.
– Видишь ли, если ты правда считаешь это бредом, значит, ты еще даже не приблизился к пониманию вопроса. Ты уже сдался, поднял лапы. Даже не пытаешься вести дискуссию рационально. С тем же успехом можно кидаться камнями.
Пан отвернулся.
По дороге на завтрак они не сказали друг другу ни слова. Их ждал еще один день, проведенный в молчании. Пан собирался кое-что сказать ей про ту маленькую записную книжку из рюкзака, с именами и адресами, – но теперь не станет.
* * *После завтрака Лира посмотрела на кучу одежды, которая давно просила стирки, тяжело вздохнула и засучила рукава. В колледже Святой Софии была прачечная со стиральными машинами, где юные леди могли позаботиться о своей одежде самостоятельно. Считалось, что это гораздо полезнее для формирования характера, чем если твои вещи будет стирать прислуга, как было заведено у юных джентльменов из Иордан-колледжа.
В прачечной Лира была одна – большинство подруг разъехались на Рождество по домам и одежду свою, естественно, забрали с собой. В прошлом ее положение сироты, чей единственный дом – мужской колледж через дорогу, нередко вызывало у них сочувствие, и несколько раз Лира проводила праздники у кого-то из однокашниц. Ей было интересно посмотреть, что это такое – семейный очаг, где тебя привечают, дарят подарки (и принимают твои), включают в общие игры и развлечения. Иногда к этому прилагался брат – пококетничать. Иногда она чувствовала себя чужой в тесном кружке, который веселился несколько натужно. Иногда приходилось мириться с множеством бестактных вопросов о ее необычном воспитании и происхождении. Но всякий раз в тихий, мирный Иордан-колледж, где оставалось совсем немного учителей и слуг, она возвращалась с большой радостью. Это был ее дом.
Учителя относились к ней дружелюбно, но отстраненно: все они были погружены в свою исследовательскую работу. Слуги занимались самым простым и важным – следили, чтобы ей было что есть; чтобы она пристойно себя вела; чтобы у нее случались мелкие заработки, приносившие хоть немного карманных денег, – например, ей позволяли полировать серебро. Отношения с ними за долгие годы почти не менялись – за исключением миссис Лонсдейл, домоправительницы, – такой должности в большинстве колледжей не было. В ее обязанности входило следить за тем, чтобы младенец по имени Лира был чист и опрятен, говорил «пожалуйста» и «спасибо», и прочее в том же духе, – и ни в одном другом колледже совершенно точно не было своей Лиры.
Теперь, когда ее подопечная выучилась самостоятельно одеваться и сносно себя вести, миссис Лонсдейл заметно к ней потеплела. Она была вдовой (овдовела довольно рано и детей завести не успела) и неотъемлемой частью жизни колледжа. За все эти годы никто так и не удосужился четко определить ее роль или перечислить обязанности, а теперь уже и пытаться не стоило. Даже энергичному молодому казначею после нескольких наскоков пришлось отступить и признать ее важность и власть. Впрочем, власть как таковая домоправительницу никогда не интересовала. Казначей прекрасно знал – так же, как и слуги, ученые и сам магистр, – что власть и влияние миссис Лонсдейл всегда служили лишь укреплению колледжа и благополучию юной Лиры. Что любопытно, на двадцатом году жизни Лира и сама уже начала это понимать.
А потому у нее вошло в привычку время от времени заглядывать в гости к миссис Лонсдейл – посплетничать, спросить совета, занести маленький подарок. На язык миссис Лонсдейл была так же остра, как и в детские годы Лиры. Разумеется, были вещи, о которых ей не расскажешь, но они с миссис Лонсдейл стали добрыми друзьями, насколько это вообще было возможно. А еще Лира заметила, что, как и другие люди, раньше казавшиеся ей величественными, всемогущими и вечными, домоправительница на самом деле была совсем не старой. Она вполне могла бы еще завести своих детей… но об этом они с ней не говорили и говорить не могли.
Лира отнесла чистую одежду обратно в Иордан, потом сходила в Софию еще раз – за книгами, которые могли ей понадобиться на каникулах, потом сбегала на рынок и потратила немного из вырученных за чистку серебра денег на коробку шоколадных конфет. К миссис Лонсдейл она явилась в тот час, когда та точно была у себя и пила чай.
– Здрасьте, миссис Лонсдейл. – Она чмокнула хозяйку в щеку.
– И что у тебя случилось? – строго спросила та.