К непосредственным же участникам переписки, согласно всем без исключения сохранившимся до наших дней кодексам[26], относились всего пять человек: Жан де Монтрей, Кристина Пизанская, Гонтье и Пьер Коль и Жан Жерсон. Вне всякого сомнения, это были люди, знакомые между собой, причем в некоторых случаях знакомые очень близко. Так, Жан де Монтрей, трудившийся в королевской канцелярии в одно время с Этьеном де Кастелем († 1390), безусловно, встречался и с его женой Кристиной. С Гонтье Колем, как я упоминала выше, его связывали тесные дружеские отношения, знал он, вероятно, и Пьера Коля, не говоря уже о Жане Жерсоне. Этот последний также был лично знаком с братьями Коль и, возможно, с Кристиной Пизанской. Единственными участниками спора, которые, пусть и заочно, узнали друг друга лишь благодаря начавшимся дебатам, были французская поэтесса и Гонтье и Пьер Коль: их переписка стала их первым личным контактом[27].
Любопытно, однако, задаться вопросом о том, что именно они посылали друг другу, поскольку далеко не всегда свои тексты участники спора именовали «письмами» (epistres). Очень часто как собственные послания, так и полученные ответы они называли «трактатами» или «сочинениями». Мы встречаем подобные определения в письме Кристины Пьеру Колю от 2 октября 1402 г., где термин traicité был использован применительно к ее ответу Жану де Монтрейю[28]; в ее обращении к Изабелле Баварской (dictiéz)[29] и к Гийому де Тиньонвилю (memoires)[30]. В первом письме Гонтье Коля Кристине говорилось о «произведении» (oeuvre), которое она создала на основе сочинения де Монтрейя[31], а в ее ответе в том же контексте фигурировало определение «небольшой трактат в форме письма» (un petit traictié en maniere d'epistre)[32]. Иными словами, речь уже изначально, по всей видимости, шла все-таки не о приватном обмене мнениями[33], но о суждениях, рассчитанных на большую аудиторию: ведь трактаты обычно создавались для более или менее широкого круга читателей, а не для личного использования. Это была не «частная» интеллектуальная игра, лишь заботами Кристины Пизанской получившая известность[34], но именно публичное обсуждение – дебаты, пусть даже и начавшиеся относительно случайно[35]. Собственно, само слово «спор» (debat) появилось в данной переписке достаточно рано: оно было использовано уже в письмах, отправленных поэтессой Изабелле Баварской и Гийому де Тиньонвилю в феврале 1402 г.[36] Тот же термин фигурировал и в послании Кристины Пьеру Колю[37].
Косвенным подтверждением того, что речь шла об открытом обмене мнениями, являлся и тот факт, что письма участников спора, имевшие вполне конкретных адресатов, читались и комментировались совсем другими людьми. Так, Гонтье Коль отвечал на «трактат» Кристины Пизанской, направленный в свое время Жану де Монтрейю, а Жан Жерсон – на послание Пьера Коля, полученное поэтессой. Кроме того, письмо Кристины де Монтрейю – как и сочинение Жерсона, посвященное критике «Романа о Розе», – читал Пьер Коль. Поэтесса же, в свою очередь, также имела возможность познакомиться с трактатом канцлера Парижского университета[38].
Подтверждение публичного характера дебатов мы находим и в содержании самих писем. Некоторые из них, если судить по контексту, в действительности явно задумывались как обращение не к одному определенному человеку, но к большому числу людей – либо к сторонникам Кристины Пизанской (родофобами), либо к их противникам-родофилам[39]. Так, в послании Жану де Монтрейю поэтесса писала, что трактат прево Лилля, посвященный сочинению Жана де Мёна, предназначался не только ей, но в целом «некоторым хулителям „Романа о Розе“»[40]. В свою очередь, она обращала критику не против уважаемого члена королевской канцелярии лично, но против всех его «сторонников и сообщников» (tous voz aliez et complices)[41]. Точно так же Гонтье Коль в своем первом письме от 13 сентября 1401 г. критиковал не только саму Кристину, но и всех «доносчиков» (denonciateurs), выступивших против Жана де Мёна, которым ее «выпад» (invective) в его адрес доставил истинную радость (plaisir)[42]. В посвящении Изабелле Баварской упоминались «многие [люди], имеющие противоположное мнение» (aucunes oppinions a honnesteté contraires), с которыми боролась поэтесса[43]. Определением «ты и твои сообщники» (toy et tes complices) пользовался Пьер Коль в обращении к Кристине[44]. Она же в ответ ясно давала понять, что, во-первых, ее идеи разделяют и другие родофобы, а во-вторых, что лагерь родофилов также не ограничивается одним лишь Пьером, но включает и других «учеников» (disciples) и «консортов» (consors) Жана де Мёна[45].
Таким образом, «частные» письма непосредственных участников спора о «Романе о Розе» в действительности оказывались всеобщим достоянием и самой своей формой указывали на публичность возникшего спора.
В этой связи кажется особенно важным отметить, что именно возможность открытого обсуждения интимной жизни любого человека с первых слов, написанных сторонниками и противниками «Романа о Розе», превратилась в один из основных сюжетов дискуссии. Для Кристины Пизанской, чье участие в данном споре следует, безусловно, рассматривать как продолжение ее борьбы за достойное изображение женщины в литературе, против предшествовавшей мизогинной традиции[46], было совершенно очевидно, что именно нужно считать неприличным в сочинении Жана де Мёна: упоминание темы сексуальных отношений мужчины и женщины, произнесение вслух героями поэмы названий «постыдных» частей человеческого тела, а также советы относительно мошенничества как наилучшей стратегии поведения в делах любви[47]. Она обрушивалась с критикой на многих персонажей «Романа»: на Истину (Raison), вставляющую в легенду о Сатурне излишне натуралистичные, с точки зрения поэтессы, сведения о мужских гениталиях[48]; на Старуху (La Vieille) с ее коварными рекомендациями молодым людям (юношам и девушкам) искать прежде всего выгодные брачные партии и не останавливаться на этом пути ни перед какими препятствиями[49]; на Ревнивца (Le Jaloux) с его женоненавистнической философией[50]. Жан де Мён, писала Кристина далее, заставлял своих героев прославлять обман как лучшее средство в отношениях между супругами, однако обывателям вовсе не обязательно следовать подобным советам. Они не должны внимать проповедям Гения (Genius), который не рассуждает о святых вещах, но делится со своими слушателями секретами Природы (nature)[51], говорить о которых простым людям не стоит: их обсуждение становится уместным лишь в случае «крайней необходимости», например, на приеме у врача[52].
Об интимной жизни мужчины и женщины любой человек знает достаточно, полагала Кристина, так что лишний раз затрагивать эту тему не стоит[53]. Если же подобный разговор по тем или иным причинам становится публичным, вести его следует в уважительной манере, вежливо и достойно[54], а не заставлять окружающих (особенно представительниц слабого пола) краснеть от смущения[55]. Она отвергала исполненные женоненавистничества рассуждения Жана де Мёна, опираясь на собственный опыт – опыт женщины, которая знает о любви и супружестве значительно больше, нежели клирик, в силу своего социального статуса совершенно не разбиравшийся в подобных сюжетах, а потому судивший о них понаслышке[56]. По мнению поэтессы, автор «Романа о Розе» использовал для описания сексуальной жизни своих современников обсценные слова и выражения потому, что был буквально «одержим плотским»[57], и эта его невоздержанность полностью извратила изначальный замысел – создать «зерцало нравственности» (mirouer de bien vivre), как в своем трактате именовал «Роман о Розе» Жан де Монтрей[58].
Не менее активным участником данной литературной дискуссии стал и канцлер Парижского университета Жан Жерсон. Любопытно отметить, что в его устных выступлениях, письмах и прочих сочинениях, посвященных критике «Романа о Розе», тема публичного обсуждения интимной жизни также заняла одно из центральных мест.
Особенно показательным с этой точки зрения являлся созданный в мае 1402 г. трактат «Видение о „Романе о Розе“», в котором этот вопрос получил свою оригинальную трактовку. Жерсона волновало не только то, что Жан де Мён совершенно открыто и крайне подробно писал о «постыдных» частях человеческого тела. Еще больше его возмущало превратное представление о морали в целом: вызывающее отрицание целомудрия и священных уз брака, призыв к свободной («безумной» в его терминологии) любви, к «продаже» своего тела невинными девушками любому встречному, будь то светский человек или клирик, к греху сладострастия, к сексуальным отношениям вне брака[59].
Жерсон полагал, что ни говорить, ни писать о подобных греховных сюжетах нельзя, тем более – нельзя их изображать[60]. (Илл. 1) Эти вопросы являлись, с его точки зрения, «священными и сакральными» (sainctes et sacrees), выносить их на публичное обсуждение означало подвергать их осмеянию, обесценивать их смысл[61]. Любой человек, ведущий себя столь неподобающим образом, по мнению канцлера, совершал тяжкое преступление «подобное убийству, воровству, мошенничеству или похищению [людей]»[62], поскольку лишь тяга к сладострастию способна оказать на людские души столь сильное воздействие – тем более, с помощью слов и изображений[63].
Именно свободная любовь, за которую так ратовали Жан де Мён во второй части «Романа о Розе» и его поклонники, парижские интеллектуалы начала XV в., лежала, по мнению Жерсона, в основе всех прочих несчастий – «любого зла и любого безумия» – которые только могли происходить с людьми[64]. Она вела к полному разрушению нравов и, как следствие, к впадению в ересь[65].
Та же тема последовательно развивалась в серии проповедей Poenitemini, с которыми прославленный французский теолог выступил 17, 24 и 31 декабря 1402 г. в церкви Сен-Жан-ан-Грев в Париже. Жерсон вновь возвращался здесь к вопросу о «постыдных книгах» и изображениях, которые достойны лишь уничтожения[66]. Однако основное внимание он уделил размышлениям о том, при каких условиях в принципе возможно публично обсуждать интимную жизнь людей и – особенно – «сокровенные» части их тел, отмечая, что подобные разговоры в целом совершенно неприличны[67] и даже супругам не следует их вести друг с другом[68]. Тем не менее, канцлер допускал, что данную тему вполне могут затронуть бродячие актеры на представлении, либо «мудрые и ученые люди» – например, врачи, пытающиеся узнать истинную причину болезни[69].
Особенно категорично Жерсон отзывался о публичном обсуждении интимной жизни в Talia de me – ответе Пьеру, брату Гонтье Коля, вступившему в спор о «Романе о Розе» осенью 1402 г. Ставший каноником собора Парижской Богоматери в 1389 г., совершивший длительное путешествие по делам церкви в Египет в 1414–1416 гг. и, наконец, назначенный членом французской делегации на Констанцском соборе (1414–1418), Пьер Коль был прекрасно знаком с канцлером Парижского университета[70]. Письмо его, однако, предназначалось не Жерсону, но Кристине Пизанской, возможно, потому, что в полемике с ней он чувствовал себя более свободным, нежели со своим именитым коллегой[71].
Несмотря на то, что основное внимание каноник собора Парижской Богоматери уделил литературным особенностям «Романа о Розе» и, в частности, вопросу несводимости к единому знаменателю точки зрения автора и его персонажей[72], он также посвятил несколько пассажей проблеме публичного обсуждения частной жизни своих современников и ее самых интимных моментов[73].
Пьер обращал внимание Кристины на то, что ради продолжения рода и во избежание гомосексуальных связей – двух главных целей, которые и должны преследовать люди, вступающие в интимные отношения, – в равной степени естественными, т. е. предопределенными самой Природой (Nature), являются как брачные, так и внебрачные связи, а потому эти последние нельзя назвать греховными[74]. Точно так же он полагал допустимым открыто говорить о «секретных» органах человеческого тела, прямо называть их своими именами и не считать это преступлением, поскольку их также создал сам Господь[75]. Мы не стыдимся упоминать о гениталиях двух- или трехлетнего мальчика, писал он далее, поскольку тот не успел еще совершить ничего предосудительного и пребывает в состоянии невинности[76]. То же самое можно сказать и в отношении любого целомудренного мужчины или девственницы, возраст которых не является помехой для обсуждения «сокровенных» частей тела – как, впрочем, и в отношении диких зверей, которые в принципе не способны впасть в грех[77]. Данную аналогию Пьер Коль распространял и на историю Адама и Евы, отмечая, что если их половые органы после совершенного ими грехопадения превратились в постыдные и их запрещено стало называть, следует равным образом запретить произносить вслух имена и самих прародителей, поскольку заветы Господа нарушали именно они, а не их гениталии[78]. В Библии, однако, говорится совсем иное: вульва женщины является ее святилищем, которому следует поклоняться, а потому в ее открытом обсуждении нет ничего постыдного[79].
В ответ на этот пассаж в письме от 2 октября 1402 г. Кристина замечала, что следует различать контекст, в рамках которого происходит подобная дискуссия: если речь идет о медицинской проблеме, то она действительно возможна, если же она возбуждает похоть, то от нее следует воздержаться[80]. В качестве доказательства своих слов она приводила собственную интерпретацию истории Адама и Евы и интересовалась у своего оппонента, почему же именно после грехопадения они стали стесняться своих «секретных членов» и прикрывать их. С ее точки зрения, произошло это потому, что они начали осознавать их как постыдные[81]. (Илл. 2)
Еще более жесткий ответ отправил Пьеру Колю Жан Жерсон: его письмо содержало исключительно резкую критику основных идей оппонента. Прежде всего канцлер университета в который раз заявлял, что «книги, слова и изображения», пробуждающие в людях похоть, должны быть изгнаны из «нашей республики христианской религии»[82]. Он также вступался за униженную Пьером Колем Кристину Пизанскую: по его мнению, в своих письмах она совершенно разумно указала поклонникам «Романа о Розе» на то, что его чтение заставит покраснеть не только королев, но и любого достойного и скромного человека[83]. Он поддерживал и подозрения поэтессы, высказанные ею в письме к Жану де Монтрейю в том, что Жан де Мён столь сильно интересовался проблемой вседозволенности плотских утех потому, что сам был весьма озабочен этим вопросом[84].
Однако с особой язвительностью Жерсон отзывался о выкладках Коля, посвященных естественности публичных разговоров об интимной жизни. Рассуждения о том, что невинность ребенка позволяет безнаказанно рассуждать о его половых органах, приводили его в ярость: он полагал подобные воззрения еретическими[85] и предлагал своему коллеге перечитать De nuptiis et concupiscentia Блаженного Августина, дабы осознать, что даже то состояние невинности, в котором пребывали Адам и Ева, не помешало им совершить плотский грех[86].
Еще больше вопросов вызывал у знаменитого теолога пассаж о вульве женщины как о ее святилище, вычитанный «неизвестно в какой Библии». Он предполагал, что текст Священного Писания, которым воспользовался Коль, явно отличался от общепринятого, или же его оппонент просто плохо понял слова св. Луки: «Как предписано в законе Господнем, чтобы всякий младенец мужеского пола, разверзающий ложесна, был посвящен Господу» (Лук. 2: 23)[87]. «Что же в данном случае окажется посвящено Господу?» – вопрошал Жерсон. И сам отвечал на свой вопрос: «Если ты не можешь сказать, это сделаю я: первенец, [родившийся у женщины]»[88].
Яростные атаки Жана Жерсона на поклонников Жана де Мёна положили конец спору о «Романе о Розе», первой крупной литературной дискуссии в европейской истории[89]. Тем не менее, вопросы, которые обсуждали ее участники, были далеко не новыми. Собственно, все они оказались подробнейшим образом рассмотрены уже в трудах Блаженного Августина, которого на протяжении всего Средневековья почитали как наиболее авторитетного автора в вопросах сексуального воспитания[90].
* * *Для Августина (354–430), переход которого в христианство сопровождался радикальным пересмотром собственного отношения к плотским утехам[91], наиболее естественным состоянием представлялось воздержание. С особым отвращением он относился к самому акту соития, способному низвергнуть мужской разум с высот просветления в пучину низменных страстей[92]. Теолог искренне сожалел, что продолжение человеческого рода невозможно без этих, совершенно животных движений[93], и полагал склонность людей к сексуальному наслаждению прямым следствием грехопадения Адама и Евы[94].
Изначально, писал он в трактате «О граде Божьем» (De civitate Dei), наши прародители были способны полностью подчинять себе свои половые органы, однако после изгнания из Рая они утратили этот контроль, и их порочные инстинкты, вырвавшись на свободу, стали совершенно неуправляемыми[95]. Похоть, которую познали Адам и Ева, – несмотря на то, что собственно соитие, вне всякого сомнения, следовало рассматривать как явление положительное, берущее начало от Бога, – обращала каждый частный акт совокупления во зло, в наказание рода людского, ниспосланное Господом. А потому отныне любой ребенок (за исключением Иисуса Христа) рождался во грехе[96], ибо его родителей побуждала к этому исключительно похоть[97]. И хотя сам брак Августин признавал достойным общественным институтом[98], данное обстоятельство ни в коей мере не означало, что следует публично обсуждать и тем более превозносить плотскую любовь[99]. Напротив, законный союз мужчины и женщины оказывался, с его точки зрения, единственным средством превратить низменное желание в необходимую обязанность[100], ибо рождение потомства отчасти лишало соитие его греховной окраски[101]. (Илл. 3)
Таким образом, любое отклонение от интимных отношений, ограниченных рамками брака, – адюльтер или иная форма сексуальных девиаций – понималось Августином как грех, совершенный «по наущению дьявола»[102]. Исцелить его – подобно тому, как врач исцеляет своих пациентов – способна была, по мнению теолога, лишь истинная вера[103].
Именно такое понимание частной жизни людей, ее положительных и отрицательных сторон, стало доминирующим в эпоху Средневековья. На нем была, в частности, основана вся система церковных пенитенциалиев, предполагавших различные наказания за сексуальные прегрешения. Рассматривая, вслед за Августином, покаяние как своего рода врачевание душ, исповедники основное внимание уделяли описанию «заболевания» и его симптомов, а затем предлагали пути исцеления[104]. В ходе подобных бесед с прихожанами представители церкви не только получали сведения о различных сексуальных отклонениях: в сборниках пенитенциалиев, в проповедях и сочинениях теологов прочно закрепилась медицинская метафора, описывавшая процесс признания греха и его искупления[105].
Как мы видели выше, та же самая метафора присутствовала и в сочинениях Кристины Пизанской и Жана Жерсона. Противники «Романа о Розе» настаивали на том, что публичный разговор о «секретных органах» человеческого тела и об интимной жизни в целом возможен лишь при определенных условиях – в частности, на приеме у врача. Иными словами, оба автора полагали, что сексуальные желания (тем более, сексуальные девиации) следует расценивать как проявление болезни, от которой удастся избавиться, обратившись к специалисту и подробно рассказав ему о своем недуге.
Любопытно, однако, отметить, что ни парижские интеллектуалы начала XV в., ни Блаженный Августин, на авторитет которого они ссылались, ни разу не упомянули иных (помимо исповеди и аналогичной ей беседы с врачом) контекстов, в рамках которых, по их мнению, человек имел бы полное право открыто говорить о своей сексуальной жизни. Тем не менее, мне представляется крайне интересным затронуть этот вопрос и рассмотреть публичную полемику о «постыдном» не только в связи с художественной литературой или теологией, но и применительно к реальной жизни людей Средневековья, к их повседневным радостям и заботам.
«Роман о Розе», несмотря на внушительное количество копий и безусловную популярность[106], выразившуюся в том числе и в возникновении дискуссии между ранними гуманистами, занимал умы весьма ограниченной части населения Французского королевства: образованных богословов, священников, членов университета, придворных и владетельных сеньоров. Огромная масса неграмотных людей оказывалась, таким образом, за пределами данного круга и не имела, вероятно, ни малейшего представления о теоретических дебатах, касавшихся темы запретного и публичной полемики вокруг нее[107].
Это, однако, не означает, что мы совсем ничего не можем узнать о том, как средневековые обыватели относились к открытому обсуждению своей (или чужой) интимной жизни. Конечно, тексты и изображения в кодексах, если следовать рассуждениям Жана Жерсона, не являлись для них источником знаний, однако устное слово – в виде рассказов, разговоров, споров – было им вполне доступно. В том числе оставались им доступными и споры судебные, о которых не раз писал сам канцлер университета, призывая преследовать по закону подобно настоящим уголовным преступлениям любые публичные упоминания о «постыдных» органах тела, о сексуальных отношениях, браке и добрачных связях[108].
* * *Суд, вне всякого сомнения, являлся вторым после церкви публичным пространством в средневековом обществе. Только в отличие от церкви, где право на слово принадлежало обычно священнику, здесь могли (и обязаны были) говорить все заинтересованные лица. И иногда их выступления оказывались столь подробны, что в них мы действительно можем попытаться найти ответ на вопрос, обсуждали ли открыто (а если да, то при каких обстоятельствах) люди Средневековья свою интимную жизнь, свои привязанности и сопряженные с ними личные переживания.
Поставленная задача облегчается в данном случае тем, что в нашем распоряжении имеются регистры судебной практики именно за то время, что миновало с момента завершения Жаном де Мёном второй части «Романа о Розе» в 70-х гг. XIII в. до возникновения спора об этом произведении в среде парижских интеллектуалов в начале XV в. Сохранившиеся до наших дней архивы, безусловно, не полны и не однородны по составу: в них входят и приговоры, вынесенные по тем или иным делам, и журналы работы судов, и апелляции, и письма о помиловании. Тем не менее, существует и кое-что, объединяющее эти тексты: все они представляют собой судебные документы, т. е. имеют практическую, а не теоретическую (в отличие от королевского законодательства, сборников обычного права или юридических трактатов) направленность, что дает нам возможность услышать голоса живых людей и узнать об их повседневных заботах и проблемах, в том числе – и в интимной жизни. Кроме того, большинство имеющихся в нашем распоряжении архивов связаны с Парижем и его окрестностями, где, собственно, и писался сам «Роман о Розе» и где проживали основные участники дискуссии, развернувшейся вокруг него: ниже – за некоторыми исключениями – мы рассмотрим особенности судебной практики столичных церковных судов, обладавших правом светской юрисдикции, Парижского парламента и подчиненных ему региональных судов, тюрьмы Шатле, а также королевской канцелярии.
Следует прежде всего отметить, что именно в конце XIII в., когда Жан де Мён создавал вторую часть «Романа о Розе», преступления, совершенные на сексуальной почве, начали постепенно переходить в ведение светской уголовной юрисдикции. И первыми в этом ряду стали изнасилование и похищение незамужних девушек, за которые, по мнению юриста и королевского судьи (бальи) провинции Бовези Филиппа де Бомануара, полагалась смертная казнь – как и в случае убийства, измены или разбоя[109]. В том же списке, согласно регистрам судебной практики, уже с 40-х гг. XIV в. фигурировал и адюльтер, хотя официально в сферу компетенции королевских судов это преступление вошло лишь в конце XIV в.[110]
Так или иначе, но записей о подобных казусах во французских уголовных регистрах конца XIII – первой половины XIV в., сохранившихся до наших дней, встречается крайне мало. В материалах церковных судов (аббатств Сен-Мартен-де-Шам, Сен-Жермен-де-Пре, Сент-Женевьев, Сен-Мор-де-Фоссе и Сен-Дени), обладавших правом светской юрисдикции в Париже и его окрестностях, преступления, совершенные на сексуальной почве, упоминаются всего 12 раз[111]. В регистрах Парижского парламента, которые начали вестись лишь с 1319 г., подобных случаев за период до середины XIV в. имеется чуть больше: среди них три записи посвящены адюльтерам, одна – принуждению к гомосексуальным отношениям, шесть – изнасилованиям и, наконец, 13 – похищениям незамужних девушек[112].