– Тут приходится выбирать, – парировал Андрей. – Холодно – но зато власть народа, а если тепло – то власть верхушки. Безраздельная власть. Полное отсутствие свободы.
– Но вы же не будете отрицать, – Рихард пружинисто поднялся с кресла и потер руки, – что идеальное государство – это именно тоталитарное государство с совершенной организацией и системой контроля, антииндивидуалистическое в своей сути, наглухо замкнутое от внешнего мира?
Андрей молчал, зная, что теперь Рихарда не остановить, пока не выговорится.
– Это государство требует от своих подданных преданности, подчинения и беззаветного служения целому, заботясь о том, чтобы желания и потребности подданных полностью совпадали с желаниями и потребностями государства как целого. Только такая система способна сделать счастливыми всех людей – всех без исключения. И естественно, на вершине такого государства стоит вождь – гениальная харизматическая личность, ницшеанский сверхчеловек! Все эти права человека, выборность власти, гражданские свободы – старая ветошь, которой место в крематории…
– Ну, естественно, – зло отозвался Андрей, – по крематориям вы специалисты.
– Зачем вы так? – поморщился Рихард. – Были, конечно, перегибы, которые давно и безоговорочно осуждены партией. Мы, естественно, несовершенны, да и не можем быть совершенны. Процесс рождения сверхчеловека, небесного вождя, как и процесс создания идеальных подданных – да-да, не улыбайтесь, нынешние людишки, даже наши, даже немцы, пока еще далеко до идеала не дотягивают! – это долгий процесс, и один бог знает, займет ли этот процесс десятки, сотни или тысячи лет. Великий Флоренский писал… – Рихард не глядя снял со стеллажа книгу, листнул, нашел закладку. – «Как суррогат такого лица, как переходная ступень истории, появляются деятели вроде Муссолини, Гитлера и др. Исторически появление их целесообразно, поскольку отучает массы от демократического образа мышления, от партийных, парламентских и прочих подобных предрассудков». – Он помолчал, потом продолжил, подняв глаза от страницы и явно читая наизусть: – «Эти лица, эти великие люди – лишь первые шаги, первые попытки человечества создать сверхчеловека. И как бы ни назывался этот вождь – диктатором, правителем, императором или как-нибудь еще, люди будут подчиняться ему не из страха, а в силу трепетного сознания, что перед нами живое чудо».
– Рихард, поймите, – сказал Андрей. – Меня не надо убеждать в том, что наша система далека от совершенства, что ее нужно как следует перетряхнуть, обновить, очистить. Но согласитесь, что в ней есть здравое зерно, и если просто заменить нашу систему на вашу, добра не будет. Нужен какой-то компромисс, какая-то, что ли, конвергенция, нужно взять все лучшее от нашей системы – свободу личности, свободу инициативы, подконтрольность государства обществу, и все лучшее от вашей – единство целей, равенство, социальную защищенность…
– Наивные мечтания! – сердито буркнул Рихард. – Какой может быть компромисс? Как можно соединить несоединимое? Да даже если бы и можно было – ваши же никогда не согласятся серьезно об этом говорить. – Он вдруг остро и пристально глянул в глаза Андрею. – Или согласятся?
– Уверяю вас, – сказал Андрей, – половина моих знакомых думает так же, как я, а среди них есть довольно серьезные люди.
– Меня больше волнует вторая половина ваших знакомых, – усмехнулся Рихард и встал. – Пора обедать, идемте.
«Странно, – подумал Андрей, поднявшись и выходя следом за хозяином из кабинета, – эту же фразу мне утром сказал тот полковник в поезде… Закон совпадения случайностей? Или…» Но додумывать про «или» ему не хотелось, и он позволил мысли потерять четкость очертаний и уйти на глубину, туда, где в темноте лежали десятки похожих мыслей, сплющенные, как глубоководные рыбы, но живые и ждущие своего часа.
* * *За обедом спор продолжался. Вспомнили Иосифа Бикермана, средний руки петербургского журналиста («Что вы, Андрей Петрович, нельзя говорить “еврей”, это неприлично, можно только “иудей”, я вас прошу, не перепутайте!»), который сначала агитировал евреев за социалистическую революцию, а после революции эмигрировал и стал призывать евреев покаяться, «искупить свой грех» участия в русской революции.
– Не участия, Андрей Петрович, не участия, а они ее и сделали, сбили с толку добрый, разумный русский народ.
– Все участвовали, Рихард Всеволодович, в то время все образованное общество считало своим долгом борьбу с прогнившим режимом.
– Да, монархия была обречена. Но национальная революция февраля не удержалась на национальных рельсах именно из-за них. Иудеи же неспособны создать государство – они могут только паразитировать на чужом, что доказывает, что иудеи – не нация. Вы подумайте, Андрей Петрович, ведь это единственная цивилизованная культурно-историческая группа, в истории которой не главенствуют христианские ценности. Для которой «возлюби ближнего своего» относится только к своим…
– Ну, – хмыкнул Андрей, – для вас ведь тоже лестница Лейбница начинается с немцев, а иудеи – в самом низу.
– Это точно, – согласился Рихард и добавил, понизив голос, будто собирался сказать нечто крамольное: – А с другой стороны, ведь вызывает уважение такая тысячелетняя любовь к своему народу. Чуть не сказал к нации. Нет, конечно, иудеи не нация, а культурно-историческая группа, или даже религиозно-историческая группа…
– Никогда не мог разобраться в этих ваших терминах – нации, народности, этнографические группы…
– А и не пытайтесь, – вдруг улыбнулся Рихард, – это как «Отче наш», просто повторяйте.
Обед был обильный и долгий, хотя и невкусный, и разговор продолжался до самого десерта – десертом здесь называли стакан темно-красного густого и сладкого киселя, который полагалось есть чайной ложкой и хвалить. Облизывая ложку, Андрей окончательно сформулировал для себя, на чем основаны взгляды Рихарда – да и других эрэнэровских официальных лиц, с которыми ему приходилось встречаться и разговаривать. А может, не взгляды, то есть не внутреннее убеждение, а просто так они считали нужным говорить.
Мир устроен очень просто. Он расколот на два лагеря: германский (это Рейх и его сателлиты) и иудейский (это Америка и все остальные). Есть еще «третий мир» – нейтральные страны, за которые нужно бороться. Иудейский мир впрямую так называть не принято – говорят «демократический», «олигархический», «либеральный», «индивидуалистический» – все эти слова в устах Рихарда и ему подобных означают на самом деле одно и то же – плохой. Собственного, отдельного, значения эти слова не имеют. Между этими мирами идет непрерывная война – холодная, идеологическая, а иногда и горячая – обычно на территории третьих стран, тех, которые нейтральные.
Пропагандисты и идеологи обоих лагерей постоянно и более или менее талантливо обвиняют другую сторону, используя старый журналистский принцип: сначала упростить, потом преувеличить. Святые хоругви нации, истории и славы против абсолютной ценности каждой человеческой личности. «Вы готовы подвергнуть народ бесконечным страданиям ради абстрактного блага государства, ради отвлеченной идеи», – говорят одни. «А вы, – парируют другие, – готовы приспосабливаться к чему угодно ради трусливого инстинкта самосохранения отдельной личности. Да кому она нужна, личность?» «У вас, – настаивают одни, – нация есть высшая ценность, а люди существуют не как личности, а только как часть нации и ради нации». «А вы, – отвечают другие, – декларируете благо народа, но для вас народ – это сумма личностей, объединенных в семьи. Вы ошибочно считаете, что государство – это инструмент создания, сохранения и развития нации. А вы готовы триста лет притворяться ассимилированными ради сохранения вашего рода, ваших семей и вашей шкуры?» «У вас – нелепый культ физического здоровья, все эти ваши скульптурно вылепленные мускулатуры ничего, кроме тошноты, не вызывают». – «А у вас – не менее нелепый культ книжного знания, науки и образованности. Ваши памятники этим хилякам, не способным поднять ничего тяжелее гусиного пера, вызывают только презрение». – «Для ваших граждан успех – это признание государства». – «А для ваших важен только личный успех, причем только в денежном выражении и признанный только своими».
И так далее, бесконечно по кругу, про одно и то же. Тоска какая…
Это, правда, московские либералы консервативного толка. Есть и другие варианты, но уложить все взгляды в простую схему Андрею не удавалось никогда. Что, подумал он, скорее всего значит, что ситуация сложнее, чем кажется. Я же все-таки приват-доцент Петербургского университета, усмехнулся он, я же должен понимать, что простые схемы – обычно ложные.
Глава 6
Так вот, Дюрер. По воскресеньям, понятное дело, после утренней службы ходили гулять, и тут уже склонности проявлялись, разводя иногда в разные стороны. Мужа Елены, высокого, лысоватого, неулыбчивого Йенса, Пинакотека не привлекала совершенно, ни старая, ни новая, и после службы он и Елена садились обычно в длинный мюнхенский трамвай и отправлялись по узким мюнхенским рельсам в знаменитый Английский парк, где до обеда просто гуляли. Елена говорила Ольге, когда оставались вдвоем, что гуляли почти всегда совершенно молча. Ольга долго обычно оставалась в церкви – помогала батюшке, за покупками ходила, объявления писала, хотя никаких официальных должностей в приходе не занимала. Но так уж была устроена, и так уж повелось. Часам к пяти все сходились в одном и том же ресторанчике неподалеку от дома, где их знали и по воскресеньям ждали и где они всегда – когда втроем, когда впятером – долго и со вкусом обедали.
Петр же Николаевич каждое воскресенье после службы ходил в Пинакотеку – и Вера с ним. Они любили ходить по знакомым залам, смотреть на знакомые картины, обмениваться репликами – тоже почти всегда ожидаемыми и привычными.
В то утро они остановились около Дюрера, любимого обоими, и глядели молча на портрет молодого человека в меховом воротнике, на поразительные прозрачные его, наглые и самоуверенные, несимметричные глаза, на издевательские пальцы правой руки, всегда вызывавшие у Веры восторг, а у Петра Николаевича – тоску непонятную, на эти гениально написанные черты лица – и выдающие, и скрывающие характер. Большая, в натуральную почти величину репродукция этой картины потом висела у Веры дома в Петербурге. Андрей картину эту помнил с детства и знал прекрасно, но оригинала не видел никогда, как-то не приходилось ему бывать в Мюнхене, да и не висел, говорили, больше Дюрер в Пинакотеке, был, говорили, отправлен в запасники, освобождая место для других, более своевременных и понятных народу произведений искусства. Да и мать говорила Андрею, что репродукция, конечно, хороша, но не передает, что только с оригиналом могло случиться такое чудо, которое случилось с ними в тот мартовский день 1930 года, когда она стояла перед этим полотном рядом с ним, его будущим отцом, тогда тридцатипятилетним.
Глаза молодого человека в мехах, прозрачно-голубые, неожиданно блеснули, говорил ей потом Петр. Как будто поймали в какое-то магнитное поле его глаза, так что и хотел бы отвести взгляд, не смог бы. Но он не хотел, а, наоборот, впился в них взглядом, мгновенно поняв, что это чудо, и жаждя продолжения. Рот на портрете вдруг изогнулся в тонкой презрительной гримасе, лицо совершенно ожило, и из нагло-смиренных глаз вдруг перелетела в глаза Петра Николаевича какая-то мысль. И все кончилось.
Петр Николаевич вздрогнул, схватил Веру за руку, поворачиваясь к ней с уже готовым «Веруша, мне сейчас такое привиделось!», но не произнес, потому что прямо на него смотрели дивные черные полтавские глаза, те самые, которые он знал с самого детства и в которые смотрел ежедневно, но лишь теперь наконец увидел. И в этих глазах он прочитал, что Вера знает, что и ей перелетела от портрета та же искра, и что жизнь их с этой секунды будет совершенно иной. Петр Николаевич смотрел на ее тонкое, дивного овала лицо и понимал, что говорить ничего не нужно, что и так все понятно, и они тихо, не выпуская рук друг друга, прижавшись плечами, вышли из музея на улицу мимо знавшей их и всегда болтливой, но сейчас отчего-то притихшей билетерши, и только тут Вера сказал слова, ставшие в их семье с тех пор иронической цитатой на все случаи жизни: «Петенька, как же мы Ольге-то скажем?»
* * *Ольга приняла известие спокойно, даже радостно. Соракашестилетняя уже, хотя и отнюдь не старая дева (были и у нее романы, хотя и не принято было эту сторону жизни у них в семье обсуждать), на вновь образовавшуюся пару смотрела с легкой усмешкой – привыкла за все годы относиться к ним как к младшим несмышленышам, хотя Петру было уже тридцать пять, да и Вера не девочка далеко. На смущенное предложение подыскать другую квартиру передернула плечами – дети ведь пойдут, куда вы без меня? – пускай все остается по-прежнему, только комнату Петра Николаевича надо будет превратить в вашу спальню (Вера покраснела), а из комнаты Веры устроить что-то вроде кабинета и библиотеки. Соберем туда все книги, поставим пару кресел… И Лена со своим датчанином смогут там спать, когда будут приезжать, а не в общей.
Свадьба была скромной, из Констанца приехал Николай Карлович, из Копенгагена – Елена с Йенсом. В церковь, кроме обычных зевак, пришла фрау Мюллер и еще одна пара, сослуживец Петра Николаевича с женой, и всё. Русских в Мюнхене было немного, православные свадьбы игрались редко, и поэтому служить согласился сам владыка, а настоятель, отец Никодим, вторым номером подпевал. От фабрики молодым подарили роскошный телефункен, корпус красного дерева, ручки под бронзу, шкала светится, а сверху в ящичке граммофон, пластинки играть. Пластинок в доме сначала было мало, случайные, но потом Вера увлеклась, стала покупать, собирать коллекцию. Но это потом.
После церкви пошли в тот же ресторанчик, где всегда обедали по воскресеньям, подавали хозяин с хозяйкой, улыбались, поднесли в подарок торт. Ресторанчик хоть и недорогой, но приличный, не биргартен, скатерти крахмальные, по случаю события хозяева выставили парадные бокалы и выложили столовое серебро. Адмирал в парадном мундире произвел на хозяина большое впечатление: тот вытянулся перед ним в струнку: рядовой, ваше благородие, пехота, имею ранение, сам тосканец, война занесла в Баварию, тут с Мартой и повстречались, пятнадцать лет скоро как имею свое дело. И стал усаживать почетного гостя.
Расселись, Николай Карлович усмехался – свадьба с генералом, как положено! Потом встал и произнес речь в том смысле, что желает молодым, сыну своему и Вере, которая ему как дочь, потому что с детства у него на коленях играла, все трогала деревяшку, спрашивала, почему у него одна нога такая твердая, хотя Пит и непутевый у меня поначалу оказался, в какие-то эсеры, прости господи, подался по молодости… Тут Ольга на правах старшей осмелилась вмешаться, Николай мол Карлович, кто старое помянет… «Не перебивай!» – рыкнул моряк, пристукнув протезом, и продолжал, волнуясь, что вот ему-то, конечно, вряд ли дожить, ему-то уже семьдесят скоро, а большевики вроде крепко сидят, мерзавцы, тринадцатый год уже, и конца-края не видно, но Петр с Верой наверняка доживут, а уж дети-то их наверняка – тут Николай Карлович снова пристукнул деревяшкой – наверняка! И пускай возвращаются. В Россию. Пожелаем же молодым… и чтобы медовый месяц… (Петр встрял было, что ты, какой месяц, меня на фабрике только на неделю отпустили, но старик снова рявкнул «Не перебивай!».) Так вот, на медовый месяц, конечно, в Париж, так всегда делалось, и вот тут, прошу принять, чек в конверте, чтобы в том смысле, если расходы, а подарки сочинять, виноват, не мастак, хрустали всякие и прочие глупости, в наш-то век, вечно переезды эти, разобьется – одно огорчение, а внуки – чтобы непременно в Россию…
Конец речи получился несколько скомканный, тем более что адмирал неожиданно в нарушение всех правил поставил рюмку, вытащил из-за обшлага белого кителя громадный клетчатый носовой платок и принялся трубно в него сморкаться, чем всех гостей поверг в смущение.
Потом были еще речи, кричали горько, Петр с Верой застенчиво целовались, хозяйка заведения умиленно подпирала плечом косяк кухонной двери. Потом запели, немецкие песни вперемешку с русскими, а затем как-то разом встали и начали прощаться: Петр с Верой отправлялись на вокзал, на поезд, в свадебное путешествие. Естественно, в Париж, куда же еще.
* * *Николай Карлович ночевал у детей, в кабинете, Елена с Йенсом – как всегда, в проходной комнате за ширмой, наотрез отказываясь нарушить традицию, хотя спальня и была свободна. Наутро встали поздно, Ольга суетилась, кормила всех завтраком. Тогда и случился у них тот разговор.
Сначала вспоминали вчерашнюю свадьбу, что Вера была хороша необычайно, а Петр был какой-то потерянный. Потом Елена слегка прошлась в том смысле, что, мол, Николай Карлович оставил завещание, точнее завет, вернуться в Россию, а это вряд ли.
Адмирал неожиданно смутился и промолчал, против обыкновения, деревяшкой по полу не стучал и голоса не повышал, сидел грустный. Ольга подсела, наклонилась к нему, положила руку на рукав куртки:
– Что загрустили?
– Грустно, Оленька, – сказал адмирал, – потому и загрустил. Мне всегда грустно смотреть, как люди пытаются строить нормальную жизнь в наше, как бы это сказать, сейсмически неустойчивое время.
– Какое время? – переспросил Йенс, который, по обыкновению, не поспевал, когда говорили по-русски о сложном.
– Сейсмически, значит, могут быть землетрясения, – вполголоса подсказала Елена.
– Вот именно, – продолжал адмирал. – Кругом грохот, огонь, рушатся жизни, а тут свадьба. Люди, как слепые, пытаются что-то строить, создавать, как-то жить, детей рожать станут… А какие сейчас дети.
– Ничего, Николай Карлович, – улыбнулась Ольга, – в крайнем случае мы к вам в Швейцарию.
– Если, Оленька, дойдет до крайнего случая, чего не дай бог, конечно, никакая Швейцария не спасет, а бежать я не хочу, не приучен я бегать, – и смахнул слезу: к старости стал слезлив.
– Да о чем вы? – не выдержал Йенс, не потому, что по-русски, а потому, что был от природы прямолинеен и намеков не любил.
– Война будет, Йенс, – просто сказала Ольга. – Николай Карлович об этом. Еще одна война.
– Боюсь, что будет, – кивнул адмирал. – Боюсь, что не миновать.
– С кем война? – спросил Йенс.
Ему никто не ответил. Над столом повисло молчание. Йенс поглаживал короткую свою бородку, Ольга чертила пальцем по скатерти. Елена не выдержала первой, принялась рассказывать что-то смешное про Италию, где они с Йенсом были прошлым летом, и само собой как-то перешло на дуче. Услышав про дуче, адмирал оживился:
– Дурак ваш дуче, – отрезал он, сердито звякая ложкой в стакане.
– Почему дурак? – удивился Йенс. – При нем порядок, и коммунистов поприжали.
– У нас в Германии, – поддакнула Ольга, – тоже есть похожее движение, националисты-социалисты.
– А потому дурак, – стоял на своем адмирал, – что на одной дисциплине ничего путного не построить, надобно еще иметь совесть и знания. Кого он ставит управлять, вы посмотрите! Только на личной преданности, босяки какие-то, ни образования, ни опыта, про совесть я вообще молчу.
– Ну, все-таки это лучше, чем коммунисты, – сказал Ольга.
– Пока лучше, девочка, – буркнул адмирал, – пока лучше, а дальше бог весть.
После завтрака пошли гулять, потом вернулись и сели по требованию адмирала за преферанс. Адмирал играть любил, хотя играл и не очень, сестры играли неплохо, Йенс – так просто хорошо. За игрой обменивались шутками, дразнили друг друга, хихикали, чем очень адмирала раздражали: он любил во всем порядок и последовательность. Играть – так играть, а хихикать – так хихикать.
– Какие у меня все-таки неприятные родственники, – бурчала Ольга, записывая себе в гору за восемь на распасе.
– Дама, неприятная во всех отношениях, – подхватывала Елена.
– Только в одном, – встрял Йенс.
– Смотри-ка, Йенс пошутил.
– Да, дама неприятная только в одном отношении: туза пикового скопила.
– Дама – туза?!
– Вы способны вообще играть серьезно? – кричал адмирал. – Все бы вам хиханьки.
Вечером все вместе проводили Николая Карловича на вокзал, постояли на платформе, помахали вслед и пошли домой, обсуждая меню на ужин.
Хороший получился день.
* * *Речь адмирала на свадьбе засела у Петра Николаевича в памяти крепко. Он часто возвращался к идее вернуться – тем более что большевики вдруг объявили амнистию всем эмигрантам, и хотя верить им не верили, но надежда появилась. А так жили хорошо, размеренно. Петр Николаевич ходил на фабрику, Вера с Ольгой вели хозяйство. Вечерами сидели, как всегда, в общей, читали, слушали радио и пластинки, разговаривали.
Вот только дети все не шли – уже скоро два года со свадьбы, но все Бог не давал.
Чем дальше, тем больше Петр Николаевич читал газеты – все, какие приходили, а выписывал он и немецкие, не только баварские, но и берлинские, и французские, и даже Times. В газетах все больше и больше было про резко набирающих силы национал-социалистов и про перемены в Совдепии. Споры в семье вспыхивали все чаще: Петра Николаевича смущали глухие и страшные сведения о том, что большевики называли коллективизацией. Вере же Петровне все меньше нравилось происходившее в Германии. Да и возвращенцы так называемые, то есть те, кто поверил большевикам и собирался возвращаться в Россию, довольно активно публиковались, особенно в парижских газетах, и манили на родину.
Один такой спор запомнился им надолго, потому что чуть не дошло до ссоры, если бы умница Ольга вовремя не прикрикнула… Началось все с того, что Петр Николаевич вслух читал из берлинской газеты про новые ритуалы национал-социалистов. Элитные части, как называли их в газете, принимали присягу в день рождения Гитлера, в полночь, в Брунсвике, у гроба герцога Мекленбургского, при свете горящих факелов и очень торжественно.
– Смотри, Вера, они теперь мундиры новым офицерам СС вручают в годовщину пивного путча. А я ведь был в Мюнхене, как раз когда…
Вера, слышавшая историю про доблестное участие мужа в мюнхенских событиях раз пятьдесят и обычно спокойная, вдруг не выдержала и произнесла ехидно:
– Ну, конечно, раз уж ты осенил своим участием эту уличную драку, так теперь это самое важное событие в истории Германии!
Петр Николаевич оскорбился: от кроткой Веры он такого не ожидал. А Вера и еще добавила:
– Сам же говорил – горстка хулиганов.
– Где горстка, где горстка?! – закричал возмущенно Петр Николаевич. – Ты смотри, что Times пишет. В тысяча девятьсот двадцать девятом году в СС было двести восемьдесят человек, в прошлом – уже почти три тысячи, а на будущий год будет пятнадцать тысяч!
– Да хоть сто тысяч! – не унималась Вера. – Как были хулиганы, так и остались! Ты посмотри, что они на улицах вытворяют!
– Вера, ну как же можно быть такой невнимательной! – кипятился Петр Николаевич. – Это же не СС, это СА, штурмовики, это Рем со своими бандитами, а то Гиммлер! Личная гвардия Гитлера! У него докторская степень!
– У кого? У Гитлера? – делала вид, что не поняла, Вера.
– У Гиммлера! – еще больше заводился Петр. – Гейдельбергского университета степень, не шутки! Он интеллигентный образованный человек!
– Этот твой образованный человек такой же бандит, как все они!
– А твой союз возвращенцев парижский – это вообще сплошь агенты ЧК!
Удар был болезненный: Вера довольно давно уже выписывала «Версты», а в последнее время внимательно читала все, что удавалось достать из публикаций и парижского, и софийского Союза возвращения на родину. Про трагедию десятков тысяч поверивших в декреты об амнистии участникам Белого движения она, конечно, знала, как знала и про борьбу непримиримовцев с возвращенцами. Но ей почему-то казалось, что вся эта история с расстрелами и арестами вернувшихся в 1921 году – дело прошлое, а теперь такого уже не будет. Не потому, что у нее были какие-то основания так считать, а просто – ну, не может же так быть! Не могут же люди сейчас, когда десять лет прошло с окончания Гражданской войны, не одуматься, не успокоиться… И вообще большевики уже не те.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
завтра, завтра, только не сегодня (искаж. нем.).
2
Ах, неугомонная Бавария… Вы вечно недовольны (нем.).
3
вечно недовольны (нем.).
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги