banner banner banner
Наполеон
Наполеон
Оценить:
 Рейтинг: 0

Наполеон


Что погубило его? Он думал, Рок; но не Рок ему изменил, а он сам себе: вдруг ослабел, сильный, перед Сильнейшим, и, может быть, в этой слабости из всех его величий величайшее.

Так и умер, не зная, Кто его победил, и даже не мог, умирая, сказать, как древний Отступник: «Ты победил, Галилеянин!» Только молча склонил голову, когда к ней протянулась Невидимая Рука, сняла с нее царский венец и возложила терновый.

Человек из Атлантиды

Мать Наполеона, Мария-Летиция Буонапарте, посвятила его, еще до рождения, Пречистой Деве Матери, как будто знала, что дитя будет нуждаться в Ее святом покрове. И мальчик родился 15 августа, в день Успения Пресвятой Богородицы.

Вспомнил ли Наполеон хоть раз в жизни об этом посвящении? Едва ли. А если бы даже и вспомнил, то, может быть, удивился, как мы удивляемся: нашла кого Кому посвятить!

Но посвящение оказалось не тщетным, хотя и не в том смысле, как могли бы это понять «добрые католики» и даже христиане вообще, но в том самом, как поняли бы дохристианские поклонники Великой Матери богов, Magna Mater deorum: еще задолго до христианства Она уже царила здесь, на Корсике, так же как на всех островах и побережьях Средиземного моря. В этой колыбели европейского человечества Она уже баюкала его песнью волн, еще с незапамятной, может быть, доисторической древности. Мать Изида египетская, Иштар-Мами вавилонская, ханаанская Астарта, карфагенская Virgo Coelestis, малоазийская Рея-Кибела, греческая Деметра – Мать-Земля и Урания – Небесная Матерь – под множеством имен, во множестве образов всё Она, Пречистая Дева Матерь.

Antiquam exquirite Matrem
Древнюю Матерь ищите —

этот завет Энея-праотца исполнил Наполеон, как никто: взыскал, возлюбил ее всю, всю хотел обнять – не маленькую Корсику, не маленькую Францию, не маленькую Европу, а всю великую Мать-Землю.

Но что Мать-Земля есть и Матерь Небесная, этого не знал или забыл. А между тем всю жизнь звучал над ним Ее таинственный благовест.

«Я всегда любил звук сельских колоколов», – вспоминает он на Святой Елене. «Колокольный звон производил на Бонапарта необыкновенное действие, которого я никогда не мог себе объяснить, – вспоминает школьный товарищ его, Бурьенн. – Он слушал его с наслаждением. Сколько раз бывало в Мальмезоне, когда мы гуляли с ним по аллее, ведущей к Рюейльской равнине, сельский колокол прерывал наши беседы о самых важных делах. Он останавливался, чтобы шум шагов не заглушил ни одного из чарующих звуков, и почти сердился на меня за то, что я не испытывал тех же чувств, как он. Действие, производимое на него этими звуками, было так сильно, что в голосе его слышалось волнение, когда он говорил мне: „Это напоминает мне мои юные годы в Бриеннской школе. Я был счастлив тогда!“»

Больше всех звуков земли любит он эти два столь противоположных звука – пушечный гром и сельский колокол.

Очарованные странники христианских легенд, блуждая в пустынях и слыша неведомо откуда доносящийся благовест, идут на него. А Наполеон никуда не идет и даже не слышит, что колокол его куда-то зовет; не знает о себе того, что мать знала о нем еще до его рождения.

«Наполеон весь жил в идее, но не мог ее уловить своим сознанием; он отвергает вообще все идеальное и отрицает его действительность, а между тем усердно старается его осуществить», – говорит Гете.

Как странно! Наполеон – один из самых умных людей, а если мерить ум по глубине, с какой он захватывает действительность, то и самый умный человек, по крайней мере за последних два тысячелетия, – не видит, не знает, не сознает своей же собственной идеи, такой огромной, что он «живет в ней весь». Может ли это быть?

Zwei Seelen wohnen, ach! in meiner Brust!
Ax, две души живут в моей груди!

    Гете. «Фауст»
Дневная и ночная. Мысли ночной потухают в дневной, как звезды – в солнечном свете. Солнцу надо зайти, чтобы выступили звезды. Но солнце Наполеона никогда не заходит: «Свет, озарявший его, не потухал ни на минуту», по слову того же Гете. Вот почему он не видит своих ночных мыслей-звезд. Но, может быть, о них-то и напоминает ему колокол.

Тринадцатого октября 1809 года, после Ваграма, на площади Шенбруннского замка близ Вены во время парада схвачен был молодой человек, почти мальчик, лет 18, «с очень белым и нежным лицом, как у девушки». Фридрих Штапс, сын протестантского пастора в Наумбурге. Из бокового кармана сюртука торчал у него огромный, неловко завернутый в бумагу кухонный нож. Этим ножом он хотел убить Наполеона, как тотчас признался ему на допросе.

– За что вы хотели меня убить?

– За то, что вы делаете зло моему отечеству…

– Вы сумасшедший, вы больной. Позвать Корвизара!

Корвизар, лейб-медик Наполеона, осмотрел Штапса и объявил, что он совершенно здоров.

– Я вас помилую, если вы попросите у меня прощенья, – сказал Наполеон.

– Я не хочу прощенья, я очень жалею, что мне не удалось вас убить, – ответил Штапс.

– Черт побери! Кажется, для вас преступленье ничего не значит?

– Вас убить – не преступленье, а долг.

– Ну а если я вас все-таки помилую, будете вы мне благодарны?

– Нет, я все равно вас убью.

– Наполеон остолбенел, – вспоминает очевидец.

– Вот плоды иллюминатства, которым заражена Германия! Но с этим ничего не поделаешь: пушками секты не истребишь, – сказал Наполеон окружавшим его, когда Штапса увели. – Узнайте, как он умрет, и доложите мне.

Штапс умер как герой. Когда его вывели к расстрелу, он воскликнул: «Да здравствует свобода! Да здравствует Германия!.. Смерть тирану!» – и пал мертвым.

Наполеон долго не мог его забыть. «Этот несчастный не выходит у меня из головы. Когда я о нем думаю, мысли мои теряются. Это выше моего разумения!»

Что же, собственно, выше его разумения, его ума, почти бесконечного, в этом восемнадцатилетнем мальчике «с очень белым и нежным лицом, как у девушки» – лицом древнего героя и христианского мученика? Что поразило его в нем до «остолбенения»? Уж не сходство ли с молодым Бонапартом, якобинцем 93-го года, который говорил то самое, что мог бы ему ответить и Штапс на вопрос: «Для вас преступление ничего не значит?» – «Странный вопрос! Нет долга, нет закона там, где нет свободы… Вечными письменами начертал Создатель в сердце человека Права Человека». – «Если бы даже родной отец мой захотел быть тираном, я заколол бы его кинжалом!» Да, может быть, и это поразило его, но не только это. Он «остолбенел», потому что вдруг почувствовал свое бессилье перед какой-то неведомой силой. Точно молния вдруг осветила ему его же ночную душу, ночную гемисферу небес, где некогда должно было взойти для него над Святой Еленою невидимое в дневной гемисфере созвездие Креста.

Гете, великий язычник, удивился бы и не поверил, если бы ему сказали, что та огромная «идея, в которой Наполеон жил весь, хотя и не мог уловить ее своим сознанием», была идея по крайней мере наполовину «христианская». Еще больше удивился бы и еще меньше поверил бы этому сам Наполеон. Вопреки всем благословениям папы, что ему, в самом деле, христианство?

«Монашеское смирение убийственно для всякой добродетели, всякой силы, всякой власти. Пусть же законодатель скажет человеку, что все его действия должны иметь целью счастье здесь, на земле». – «Теология – клоака всех суеверий и всех заблуждений». – «Вместо катехизиса нужен народу маленький курс геометрии». Все это говорит артиллерийский поручик Бонапарт, якобинец 93-го года.

А вот что лет через пять говорит или думает главнокомандующий Египетской армии: «Париж стоит обедни!» Это значит – завоевание Азии стоит христианства. Бонапарт в Египте готов был принять ислам. «И армия вместе со мной переменила бы веру шутя. А между тем, подумайте только, что бы из этого вышло: я захватил бы Европу с другого конца; старая европейская цивилизация была бы окружена, и кто тогда посмел бы противиться судьбам Франции и обновлению века?» – «Если бы я остался на Востоке, я, вероятно, подобно Александру, основал бы империю, отправившись на поклонение в Мекку». – «Я видел себя на пути в Азию, с тюрбаном на голове и с новым, моего сочинения, Алкораном в руках».

«От начала мира на небесах было написано, что я приду с Запада, чтобы исполнить свое назначение – уничтожить всех врагов ислама и низвергнуть кресты», – говорит он в воззвании к мусульманским шейхам. «Так-то я забавлялся над ними!» Так же забавлялся он и над католиками в Италии: «Я сражался с неверными турками; я почти крестоносец». – «Это было шарлатанство, но самого высшего полета», – как будто нарочно дразнит он Карлейля.

«Что ты со мной воюешь? – говорит он пленному Мустафе-паше после Абукирской победы. – Надо бы тебе воевать с русскими, этими неверными, поклоняющимися трем богам. А я, как и твой Пророк, верю в единого Бога». – «Хорошо, если это у тебя в сердце».

Если же потом он принимает христианство (или, вернее, католичество), то лишь внешне, как орудие власти.

«У нас с вами, конечно, немного религии, но народ нуждается в ней». – «Может ли быть государственный порядок без религии? Общество не может существовать без имущественного неравенства, а неравенство – без религии. Когда один человек умирает от голода рядом с другим, сытым по горло, то невозможно, чтобы он на это согласился, если нет власти, которая говорит ему: „Этого хочет Бог; надо, чтобы здесь, на земле, были бедные и богатые, а там, в вечности, будет иначе“».

Что это, атеизм? Нет. С гениальною прозорливостью он уже видит то, чего мы все еще не видим, после стольких страшных опытов: «Самый страшный враг сейчас – атеизм, а не фанатизм». – «Я восстановил религию; это заслуга, последствия которой неисчислимы, потому что если бы не было религии, то люди убивали бы друг друга из-за самой сладкой груши и самой красивой девушки».

Но, принимая христианство внешне, внутренне он даже не борется с ним, по крайней мере в дневном сознании, в дневной душе своей, а проходит мимо него.

В юности сочинил, по «Энциклопедии», параллель между Иисусом Христом и Аполлонием Тианским[9 - Аполлоний Тианский (1 год н. э. – 98 год н. э.) – философ-неопифагореец.], отдавая преимущество Аполлонию. Когда же во время Консульства брат Люсьен Бонапарт напомнил ему об этом, он воскликнул, смеясь: «Полно, забудьте об этом! Иначе я поссорюсь с Римом или должен буду публично каяться, чтобы мой Конкордат не оказался делом Веельзевула!»

«А ведь папа-то в Христа верит!» – удивляется он искренне. «Существовал ли Иисус? Кажется, никто из историков, ни даже Иосиф Флавий, не упоминает о Нем».

«Я пришел к тому убеждению, что Иисуса никогда не было». Может быть, впрочем, главное недоумение его не в том, был ли Христос, а в том, нужно ли, чтобы Он был.

И вдруг опять, как молния: «Я, кажется, знаю людей и вот я говорю вам, что Иисус не был человеком!» – «Хорошо, если это у тебя в сердце».

В сердце у него, во всяком случае, бесконечный вопрос, а может быть, и мука бесконечная: «Кто я? Откуда? Куда иду?.. Я потерял веру в тринадцать лет. Может быть, я снова поверю слепо, дай-то Бог! Я этому не буду противиться, я сам этого желаю, я понимаю, что это великое счастье…» – «Я умом неверующий, но воспоминания детства и юности возвращают меня к неизвестности». Не эти ли воспоминания в глубине сердца его – таинственный колокол?

«Ладно! Я верю во все, во что верит церковь… Но столько религий, что не знаешь, какая настоящая… Если бы от начала мира была одна, я считал бы ее истинной». От начала мира – от древней Матери-Земли.

Antiquam exquirite Matrem.
Мать древнюю ищите.