– Я это съел, – сказал я.
– Прошу прощения?
О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал, как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам, надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал, когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий истерический круг по всему двору и закричала:
– Господи!
– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти, бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался, разревелся.
– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.
– Мои вступительные работы не куплены, – говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. – Я не просто мальчик, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий человек.
– Я много читаю, – говорю я. – Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все, что прочли вы. Можете мне поверить. Я проглатываю целые библиотеки. Я зачитываю книги до дыр. Я загоняю дисководы до смерти. Я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» И уж точно мои инстинкты синтаксиса и механики предложений гораздо острее ваших, при всем уважении.
Но я выхожу за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Если бы вы мне позволили, я бы говорил без умолку. Давайте поговорим о чем угодно. Я думаю, влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансцендентность – это поглощение. Я могу заговорить вас до умопомрачения, – продолжаю я. – Я не просто дрессированный creatus, выведенный ради одной функции.
Я открываю глаза:
– Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.
Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь со стула. Вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, бледные как полотно щеки. Стул уходит из-под меня.
– Матерь божья, – говорит Литературная кафедра.
– Со мной все в порядке, – говорю я им стоя. Судя по выражению желтого декана, с моей стороны ему в лицо дует штормовой ветер. Лицо Научной части как будто состарилось за секунду. Восемь глаз стали пустыми дисками при виде того, что перед ними предстало.
– Господь всемогущий, – шепчет Спортивная часть.
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – говорю я. – Я все объясню, – непринужденно машу рукой.
Мне заламывает руки сзади Литературная кафедра и валит на пол, давит всем своим весом. Я чувствую вкус паркета.
– Что случилось?
– Ничего не случилось, – говорю я.
– Все хорошо! Я здесь! – кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.
– Позовите на помощь! – вопит декан.
Меня вжали лбом в паркет – я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Стараюсь казаться обмякшим и не оказывающим сопротивления. Лицо расплющено об пол; из-за тяжести Литкафедры мне трудно дышать.
– Просто выслушайте, – говорю я очень медленно и неразборчиво из-за пола.
– Что, во имя господа, это… – пронзительно кричит один из деканов, – …что это за звуки?
Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот и разворот каблуков по полу, шелест падающей стопки бумаг.
– Боже!
– На помощь!
Слева, на периферии зрения, открывается основание двери: клин галогенного света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли «Нанн Буш».
– Отпустите его! – это Делинт.
– Все нормально, – медленно говорю я в пол. – Я нахожусь здесь. Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство:
– Приди в себя, сынок!
Делинт виснет на его огромной руке:
– Прекратите!
– Я не то, что вы видите и слышите.
Вдалеке сирены. Неловкий полунельсон. Силуэты в дверях. Молодая латиноамериканка прижала ладонь ко рту, смотрит.
– Я не то, – говорю я.
Как не любить старомодные мужские туалеты: цитрусовый запах дисков-освежителей в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; тонкие раковины на кривом алфавите обнаженных труб; зеркала над металлическими полочками; за всеми голосами – едва различимая непрерывная капель, раздутая эхом мокрого фарфора и холодного кафельного пола, мозаика на котором вблизи почти похожа на исламский орнамент.
Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра, все еще заламывая руки, протащил меня сквозь неплотную толпу клерков, – ему, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот проверить, не проглотил ли я язык), что я чем-то подавился (я закашлялся от образцового приема Геймлиха), что у меня психоз, и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – взять контроль на себя), – пока вокруг суетится Делинт, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, тренер по теннису усмиряет Делинта, а сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые попеременно ахают, заламывают руки, оттягивают галстуки, грозят пальцами в лицо Ч. Т. и размахивают стопками вступительных документов, в которых сейчас уже, очевидно, нет смысла.
Меня перевернули навзничь на геометрической плитке. Я мирно размышляю над вопросом, почему нам, американцам, туалеты всегда кажутся чем-то вроде изолятора, где люди могут справиться с волнением и восстановить самообладание. Моя голова покоится на коленях у Литературной кафедры, кстати, довольно мягких, мое лицо промокают грязно-коричневыми бумажными полотенцами, протянутыми из толпы, а я смотрю со всей безучастностью, которую только могу изобразить, на оспины от давно зарубцевавшихся угрей на его щеках, которых еще больше в нижней части подбородка. Дядя Чарльз, которому нет равных в метании дерьма, продолжает обстреливать людей канонадами из той же субстанции, стараясь унять окружающих, которых, судя по всему, утихомирить нужно гораздо сильнее меня.
– Он в порядке, – твердит он. – Посмотрите на него, спокоен, как удав, лежит тут, отдыхает.
– Вы не видели, что там случилось, – отвечает сгорбившийся декан сквозь сетку пальцев на лице.
– Он просто переволновался, такое иногда бывает, впечатлительный мальчик…
– Но он издавал такие звуки.
– Неописуемо.
– Как животное.
– Какой-то полуживотный рев.
– И давайте не будем забывать о жестах.
– Вы не думали, что ему нужна помощь, доктор Тэвис?
– Как животное, у которого что-то застряло в глотке.
– У мальчишки проблемы с головой.
– Словно молотком по пачке масла.
– Корчащийся зверь с ножом в глазу.
– И о чем вы вообще думали, зачислить такого…
– И его руки.
– Вы не видели, Тэвис. Его руки…
– Они дергались. Содрогались, тянулись, барабанили. Тряслись, – все ненадолго оглянулись на кого-то вне моего поля зрения, человек явно пытался что-то продемонстрировать.
– Словно ускоренная съемка, как трепыхается какое-то ужасное… растение.
– Больше всего похоже на тонущую козу. Козу, тонущую в чем-то липком и вязком.
– Придушенное блеянье и…
– Как же они тряслись.
– И что ж теперь, трясущиеся руки от волнения – это уже преступление?
– У вас, сэр, серьезные проблемы. Серьезные проблемы.
– Его лицо. Словно его душили. Или сжигали. Мне кажется, я заглянул в ад.
– У него проблемы с общением, он немного аутист, никто этого не отрицает.
– Мальчику нужен медицинский уход.
– И вместо того, чтобы лечить, вы посылаете его сюда, поступать и участвовать в соревнованиях?
– Хэл?
– Даже самый страшный кошмар – ерунда по сравнению с теми проблемами, что вас ожидают, доктор так-называемый-ректор, педагог, тоже мне.
– …дали понять, что это лишь формальность. Вы застали его врасплох, вот и все. Он стеснительный…
– И вы, Уайт. Хотели заполучить его в команду!
– … и был слишком сильно впечатлен, и переволновался, потому что находился там без нас, без своей поддержки, ведь вы попросили выйти, а это, если позволите…
– Я только видел, как он играет. На корте он невероятен. Возможно, гений. Мы и понятия не имели. Господи, у него же брат играет в гребаной НФЛ. Топовый игрок, думали мы, с юго-западными корнями. Его статистика была выше всяких похвал. Прошлой осенью мы наблюдали за ним на протяжении всего турнира «Вотабургер». Никаких припадков или криков. Один мужик даже сказал, что это был не теннис, а балет.
– И правильно сказал, черт возьми! Это и есть балет, Уайт. Этот мальчик – балерун от спорта.
– Он, стало быть, что-то вроде спортивного саванта. Выдающиеся балетные данные компенсируют те проблемы, которые вы, сэр, желали от нас скрыть, заставив мальчишку молчать, – слева появляется пара дорогих эспадрилий, входят в кабинку, разворачиваются и смотрят носками на меня. За легким эхом голосов журчит струя мочи.
– …жет, нам уже пора, – говорит Ч. Т.
– Сэр, цельность моего сна нарушена испокон и присно.
– …думали, вам удастся протолкнуть недееспособного абитуриента, сфабриковать аттестат и вступительные работы, протащить сквозь пародию на собеседование и втолкнуть в суровую студенческую жизнь?
– Хэл вполне здоров, болван. Просто не надо на него давить. Он чувствует себя нормально, когда сам по себе. Да, у него бывают некоторые проблемы с возбудимостью во время разговора. Он хоть раз это отрицал?
– То, что мы наблюдали, лишь очень отдаленно напоминает поведение млекопитающего.
– Да ерунда. Сами посмотрите. Как там поживает этот наш легко возбудимый паренек, а, Обри?
– Вы, сэр, по всей видимости, больны. Это дело вам так просто не замять.
– Какая скорая? Вы что, ребят, вообще меня не слушаете? Я же вам говорю, нет…
– Хэл? Хэл?
– Чем-то накачали, желали говорить от его лица, заткнули, а теперь он лежит тут оцепеневший, с застывшим взглядом.
Хруст коленок Делинта.
– Хэл?
– …раздуть из этого историю, исказить факты. У Академии есть выдающиеся выпускники, связи с лучшими юристами. Они докажут, что Хэл вполне дееспособен. Почитай его вступительные, Билл. Мальчишка поглощает информацию из книг как пылесос. Впитывает данные.
Я просто лежу, слушаю, нюхаю бумажное полотенце и наблюдаю за тем, как развернулись эспадрильи.
– Возможно, вы не в курсе, но жизнь – это не только собеседования. И кто же не любит этот особенный львиный рев общественного туалета?
Неспроста Орин говорил, что в этих краях люди живут перебежками от одного кондиционера к другому. Солнце как молот. Я чувствую: половина лица начинает запекаться. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, перистые облака расщеплены на отдельные пряди, как кончики волос. Плотность движения здесь совсем не как в Бостоне. Носилки особые, с ремнями для конечностей. Тот самый Обри Делинт, которого я годами считал попросту двумерным солдафоном от спорта, встает на колени рядом с каталкой, сжимает мою привязанную руку и говорит: «Просто держись там, Букару», – и возвращается в центр скандала у дверей скорой помощи. Это особая скорая помощь, из такого места, о котором лучше не стоит вдаваться в подробности, в ее команде не только санитары, но и какой-то психиатр. Санитары осторожно поднимают меня, ловко обращаются с ремнями. Доктор, прислонившись спиной к машине, поднял руки, выступая бесстрастным посредником между деканами и Ч. Т., который протыкает небо антенной своего мобильника, как саблей, возмущенный, что меня без всякой необходимости и против воли хотят поместить в какое-то отделение экстренной помощи. Во время бессодержательного спора, есть ли вообще у недееспособного человека воля и желания, небо с юга на север неслышно режет ультрамаховый истребитель. Врач поднял руки и как бы хлопает воздух, выражая бесстрастность. У него большой небритый подбородок. В единственном приемном покое, где я был до этого, почти год назад, меня вкатили на психиатрических носилках и поставили прямо у ряда стульев из оранжевого пластика; на трех из них подальше от меня сидели люди, каждый держал в руках пустой стаканчик для лекарств и обильно потел. И словно этого мало, на последнем стуле, прямо рядом с моей зафиксированной ремнем головой, сидела тетка в футболке и кепке дальнобойщика, с кожей цвета старой древесины, заметно скособоченная в правую сторону; она начала рассказывать мне, пристегнутому и неподвижному, как за одну ночь заработала внезапный аномальный гигантизм правой груди, которую сама называла «титькой»; она говорила с почти пародийным квебекским акцентом и описывала историю болезни и возможные диагнозы «титьки» на протяжении двадцати минут, пока меня наконец не увезли. Движение самолета и его след разрезоподобны, как будто белое мясо под синевой обнажается и ширится вслед за движением ножа. Однажды я видел слово «Нож», написанное пальцем на запотевшем зеркале в необщественном туалете. Я стал инфантофилом. Я вынужден скосить закрытые глаза вверх или в сторону, чтобы красная пещера не воспламенилась от солнечного света. Звук проезжающих мимо машин словно неустанно твердит «тише, тише, тише». Солнце же, если хотя бы малая часть его диска попадает в поле зрения, оставляет на сетчатке синие и красные разводы, как если смотреть на лампочку. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?! А тогда почему бы и не да, если единственная причина, которую вы можете озвучить, „почему бы и нет”?» – голос Ч. Т., удаляющийся от возмущения. Теперь видны только галантные выпады антенны его телефона, справа на самом краю зрения. Меня препроводят в какое-нибудь отделение экстренной помощи, где продержат до тех пор, пока я не начну отвечать на вопросы, и потом, когда начну, мне введут седативные; выходит, это будет стандартное приключение, но в обратном порядке: сначала путешествие, потом отбытие. Я на мгновение вспоминаю покойного Косгрова Уотта. Думаю о психотерапевте с гипофалангией, специалисте по утратам. Думаю о Маман, как она расставляет по алфавиту консервы с супом в шкафчике над микроволновкой. О зонтике Самого, свисающем на ручке с края журнального столика у самых дверей в прихожей Дома Ректора. Думаю о Джоне «Н. Р.» Уэйне, который бы обязательно выиграл в этом году «Вотабургер», как он стоит на карауле в маске, пока мы с Дональдом Гейтли выкапываем голову моего отца. Никто не сомневался, что Уэйн бы победил. И у Винус Уильяме[4] ранчо недалеко от Грин-Вэлли; она вполне может посетить финал у 18-летних юношей и девушек. Меня выпустят задолго до начала завтрашнего полуфинала; я верю в дядю Чарльза. Сегодня вечером почти наверняка победит Димфна[5] – ему шестнадцать, но день рождения у него за две недели до 15-апрельского порога; и завтра в 08:30 Димфна будет все еще уставший, в то время как я, обколотый седативами, просплю, как каменный идол. Я никогда раньше не встречался с Димфной на турнирах, как никогда не играл звуковыми мячами для слепых, но я видел, с каким трудом он справился с Петрополисом Каном в 1/8 финала, и знаю, что сделаю его.
Это начнется в приемном отделении, прямо у регистрации, если Ч. Т. не приедет сразу за скорой, или в палате с зеленой плиткой после комнаты с цифровыми инвазивными устройствами; или, учитывая, что это необычная машина скорой помощи, укомплектованная врачом, может, даже по дороге: какой-нибудь доктор с небритым подбородком, чистый до антисептического блеска, с именем, вышитым курсивом на нагрудном кармане белого халата, и с качественным дорогим пером заведет у носилок шарманку с вопросами-ответами, этиология и диагноз сократовским методом, по правилам, шаг за шагом. Если верить Оксфордскому словарю (шестому тому), существует девятнадцать неархаичных синонимов для выражения «отсутствие реакции», из них девять латинского происхождения и четыре – саксонского. В воскресном финале я буду играть со Стайсом или Полепом. Возможно, на глазах у Винус Уильяме. Но, скорее всего, это будет какой-нибудь синий воротничок, разумеется, без медицинской лицензии – младшая медсестра с погрызенными ногтями, охранник больницы, уставший санитар-кубинец, который, обращаясь ко мне, будет говорить «ти» вместо «ты», – он вдруг посмотрит на меня, оторвавшись от какой-нибудь суматошной работы, заметит то, что ему покажется моим взглядом, и спросит: «Ну че, парень, а у тебя что за история?»
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Где эта женщина, которая обещала прийти. Она обещала. Эрдеди думал, что к этому времени она уже придет. Он сидел и думал. Он был в гостиной. Когда только начал ждать, в окно лился желтый свет, отбрасывал на пол пятно, и Эрдеди все ждал, а пятно побледнело и поверх него появилась светлая клякса из окна в другой стене. На стальной полке, той, где музыкальный центр, сидело насекомое. Оно то выползало из дырки в балке, на которой крепилась полка, то заползало обратно. Темное насекомое с блестящим панцирем. Эрдеди наблюдал за ним. Пару раз хотел встать, подойти, рассмотреть внимательнее, но боялся, что если подойдет и рассмотрит, то убьет его, а он боялся его убивать. Не хотел звонить женщине, которая сказала, что придет: если он займет линию, может, в этот самый момент женщина и позвонит, и он боялся, она услышит короткие гудки и решит, что ему плевать, и разозлится, и отвезет то, что обещала, куда-нибудь еще.
Она сказала, что достанет пятюшку марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался завязать с марихуаной, может, где-то 70 или 80 раз. Еще до того, как познакомился с этой женщиной. Она не знала, что он пытался завязать. Его всегда хватало на неделю или две, может, на два дня, а потом он все обдумывал и решал, что можно бы кайфануть дома в последний раз. В самый последний раз приходилось искать нового человека, которому он еще не успел сказать, что собирается бросить и что нельзя ни в коем случае, пожалуйста, ни при каких обстоятельствах подгонять ему травку. Надо было все делать через третьих лиц, так как он уже попросил всех знакомых дилеров, чтобы они его не снабжали. И третьим лицом всегда оказывался кто-то совершенно новый, потому что каждый раз, как Эрдеди закупался, он знал, это самый последний раз, и говорил им об этом, и просил об одолжении никогда не подгонять ему товар, никогда. А тех, кому об этом сказал, он уже больше никогда не просил, потому что был гордый, и еще добрый, и не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал, что становится стремным, когда дело доходит до дури, и боялся, другие тоже увидят, какой он стремный. Он сидел и думал, и ждал в неровном X двух лучей света из двух разных окон. Раз или два бросал взгляд на телефон. Насекомое скрылось в стальной балке, на которой крепилась полка.
Она обещала прийти в определенное время, и сейчас это время уже прошло. Наконец он не выдержал и позвонил ей, только с аудио, и выслушал несколько гудков, и испугался, что слишком долго занимает линию, а потом включился автоответчик, и в сообщении была ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, которые одновременно сказали «мы вам перезвоним», и это «мы» звучало так, будто они пара – мужчина был чернокожим красавчиком из юридической школы, она – художником-декоратором, – и он не оставил сообщение, не хотел, чтобы она знала, как же сильно ему нужна дурь. Он старался вести себя с ней непринужденно. Она сказала, что знает парня там, за рекой, в Оллстоне, который продает высококачественную дурь в умеренных количествах, и он зевнул, ответил, ну, не знаю, хотя, почему нет, давай, особый случай, я не покупал уже не помню сколько. Она сказала, что дилер живет в трейлере, у него заячья губа, он держит змей, обходится без телефона и вообще не из тех, кого можно назвать приятным и привлекательным человеком, но этот парень из Оллстона часто продает дурь людям из кембриджских театров, и у него есть постоянные клиенты. Эрдеди сказал, что даже сейчас не может вспомнить, когда в последний раз покупал дурь, так давно это было. Сказал, что, наверное, надо подогнать побольше, его друзья, сказал он, недавно звонили и спрашивали, не сможет ли он подогнать. У него был такой прием: он часто говорил, что ищет дурь в основном для друзей. И если женщина не достанет дурь тогда, когда сказала, и он начнет психовать, тогда можно сказать ей, что это друзья психуют, а не он, и ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков, но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хочет узнать, может, передать чего, чтобы они успокоились. Всего лишь посредник, в таком свете он представил бы ситуацию. Мог бы сказать, что друзья дали денег и теперь психовали, давили, названивали и беспокоили. Такая тактика бесполезна с этой женщиной, которая обещала прийти и принести, ведь он еще не отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она была хорошо обеспечена. Из обеспеченной семьи, сказала она, объясняя, почему живет в таком славном кондоминиуме, хотя работает художником-декоратором в кембриджском театре, где, кажется, ставят только немецкие пьесы в мрачных грязных декорациях. Ее не волновали деньги, она сказала, что сама отдаст всю сумму, когда доедет до Оллстона в трейлер к этому парню, была уверена, что в этот конкретный день он будет дома, а Эрдеди просто все возместит, когда она привезет ему товар. Из-за этого соглашения, довольно невинного, он запсиховал, поэтому старался выглядеть еще невиннее и непринужденнее и сказал конечно, отлично, пофиг. Сейчас, вспоминая, он был уверен, что сказал «пофиг», и теперь, ретроспективно, слово его тревожило, могло показаться, словно ему нет дела, совсем, настолько, что даже неважно, если она забудет о сделке или забудет позвонить, но когда он принимал решение купить марихуану еще раз, это было очень важно. Очень. Слишком непринужденно он себя вел с этой женщиной, надо было заставить ее взять 1250 долларов вперед, напирая на вежливость, напирая на то, что не хочет доставлять ей финансовые неудобства из-за чего-то такого банального и обыденного. Деньги – это обязательство, и нужно было сделать так, чтобы женщина почувствовала себя обязанной выполнить обещание, раз уж оно так его завело. Стоит ему завестись, как марихуана становится для него настолько важной, что он почему-то боится показать, насколько. Как только он попросил ее подогнать товар, то был обречен на определенные шаблоны поведения. Насекомое вернулось. Оно вроде бы ничего не делало. Просто выползло из дырки в балке на самом краю стальной полки и сидело. Через какое-то время снова исчезло в дырке, и Эрдеди подумал, что и там оно просто сидело и ничего не делало. Он чувствовал, что очень похож на это насекомое внутри балки, на которой держалась полка, хотя не знал, чем именно. Стоило ему решить купить марихуану в последний раз, как он был обречен на определенные шаблоны поведения. Надо было связаться с агентством и сказать, что у него форс-мажор, и что он отправил и-мэйл на ТП своей коллеги и попросил прикрыть его до конца недели, так как следующие несколько дней будет вне зоны доступа из-за этого самого форс-мажора. Надо было записать на автоответчик сообщение о том, что он будет недоступен в течение нескольких дней, начиная с сегодняшнего. Надо было прибраться в спальне: когда у него появится дурь, он не станет никуда выходить, только до холодильника и в туалет, но даже эти походы будут очень недолгими. Надо было выбросить все пиво и спиртное, потому что если он выпьет и накурится одновременно, ему станет плохо, начнутся головокружения, а если у него дома будет алкоголь, он не может быть уверен, что не выпьет после того, как покурит. Надо было пройтись по магазинам. Надо было запастись едой. Сейчас из дырки в балке торчал только один усик насекомого. Торчал, но не двигался. Надо было купить газировку, «Орео», хлеб, мясо для сэндвичей, майонез, помидоры, M&M's, печенье «Почти домашнее», мороженое, шоколадный торт «Пэпперидж фарм» и четыре консервные банки шоколадной глазури, чтобы есть большой ложкой. Надо было взять напрокат картриджи с фильмами в аутлете домашних развлечений «ИнтерЛейс». Надо было купить антациды, ведь поздно ночью после того, как он съест все, что накупил, у него обязательно заболит желудок. Надо было купить новый бонг, потому что каждый раз, когда он докуривал свою безусловно последнюю партию марихуаны, Эрдеди решал, что все, пора завязывать, ему ведь это даже не нравится, все, хватит прятаться, хватит сваливать работу на коллег, и записывать разные сообщения на автоответчик, и отгонять машину подальше от дома, и закрывать окна, шторы и жалюзи, и жить в системе векторов между спальней с фильмами на телепьютере «ИнтерЛейс», холодильником и туалетом, и он хватал бонг, заворачивал в несколько целлофановых сумок и выбрасывал. Холодильник производил лед – маленькие дымчатые серповидные кубики, которые он обожал, и когда курил дома, всегда пил холодную газировку и ледяную воду. Язык чуть ли не разбух при одной мысли о них. Эрдеди посмотрел на телефон и на часы.