Она покупает 0.473-литровую «Пепси-колу» в скучной пластиковой бутылке в «Магазине 24», где продавец-иорданец только тупо таращится, когда она спрашивает, нет ли у них «Большой красной газировки», так что она останавливает выбор на «Пепси», выходит и сливает шипучку в водосток, и смотрит, как она там буро кипит и не уходит, потому что сток намертво забит листьями и сырым мусором. Она идет к Коммон с пустой бутылкой и стеклянным тубусом в сумочке. «Кор Бой»[67] в магазине ей больше был не нужен.
Джоэль ван Дайн на коленях режиссера невыносимо жива и заперта в клетке, и теперь может вспомнить что угодно из любого времени. Каким же, интересно, будет этот наэгоистичнейший из поступков, самоликвидирующий, – запереться в ванной или спальне Молли Ноткин и кайфануть так, чтобы упасть на месте, перестать дышать, и посинеть, и умереть, схватившись за сердце. Хватит сомнений. Бостон-Коммон – как зеленая пустота, вокруг которой построился Бостон, 2-км квадрат блестящих деревьев, капающих веток и зеленых скамей на влажной траве. Над головой голуби, того же пыльно-кремового, что и кора ив. Три черных пацана на спинке скамейки, как злые вороны на насесте, оценивают ее тело и безобидно зовут ее «сучкой», и спрашивают, за кого она выходит-то. Хватит бросать в 23:00, а потом еле-еле протерпеть час передачи, мчаться домой к 01:30 и курить по второму разу вторяк из «Кор Бой», и вовсе даже не бросать. Хватит выкидывать Материал, а спустя полчаса копаться в мусоре, хватит ползать на карачках по ковру в поисках пыли, похожей на просыпанный Материал, чтобы выкурить и ее. Хватит опалять кромку вуалей. На южном конце Коммон – Бойлстон-стрит с ее круглосуточной торговлей, дорогими кашемировыми шарфами и чехлами для мобильных, швейцарами в ливреях, ювелирами с тройными именами, женщинами с кудрями балдахином, опорожняющих магазины шопперов с широкими белыми сумками с пеньковыми ручками и монограммами. Мокрая вуаль дождя размывает мир, как неонатальный объектив Джима, который он изобрел, чтобы снимать размытую картинку как из глаз новорожденного, – все узнаваемо, но без очертаний. Размытость, которая не размазывает, а скорее искажает. Хватит хвататься за сердце на еженощной основе. То, что похоже на выход из клетки, на самом деле прутья. Полуденные сети[68]. Над дверью написано «Выход». Но выхода нет. «Клетка III: Бесплатный цирк» Джима. Это клетка каким-то образом вошла в нее. Сложность ситуации выше ее понимания. «Весело» давно уже отвалилось от «Слишком». Она разучилась врать себе, что еще может бросить, или что все еще получает удовольствие. Привычка больше не разграничивает мир и не заполняет пустоты. Больше не разграничивает пустоты. У вуали из-под дождя запах особый. Чем-то зацепил тот позвонивший с луной – как он сказал? Что луна никогда не отворачивается. Вращается и в то же время нет. В ту ночь с последней секундой передачи она помчалась домой на последнем ночном метро и хотя бы наконец не отвернулась от ситуации – что она это больше не любит и даже ненавидит, и хочет прекратить, но не может прекратить, или даже представить, что прекратит или проживет без этого. В каком-то смысле она поступила так же, как когда-то вынудили поступить Джима, и признала бессилие над своей клеткой, этим небесплатным цирком, в слезах, буквально хватаясь за сердце, сперва скурив обрывок «Кор Бой», впитавший испарения, затем нитки ковра и вискозные трусики, через которые перед этим фильтровала раствор, в слезах, без вуали, простоволосая, словно какая-то чудовищная клоунесса, во всех четырех зеркалах стен своей комнатушки.
Хронология организации североамериканской эры спонсирования™ для укрепления бюджета, по годам1) Год Воппера
2) Год Геморройных Салфеток «Такс»
3) Год Шоколадного Батончика «Дав»
4) Год Чудесной Курочки «Пердю»
5) Год Бесшумной Посудомойки «Мэйтэг»
6) Год Простого-для-установки-Апгрейда для материнской-карты-с-миметичным-качеством-изображения-ТП-систем INFERNATRON/ INTERLACE для дома, офиса, или мобильного варианта от ЮСИТЮ2007
7) Год Молочных Продуктов из Сердца Америки
8) Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
9) Год «Радости»[78]
Старший Джима, Орин – виртуозный пантер, виртуозный мастер уворота от летящей кислоты – однажды показывал Джоэль ван Дайн свою детскую коллекцию шелухи от лимонной полироли, которой игроки в школе пользовались от солнца. На гвоздях на фибролитовой доске висели ноги и куски ног разных размеров, мускулистые руки, батарея пятидырых масок. Не под каждой шелуховиной было подписано имя.
На восток по Бойлстон-ст. – значит, снова пройти мимо черно-бронзового всадника в честь бостонского полковника Шоу и 54-го полка, освещенного урывком проникающего солнца, – металлические голова и вознесенная сабля Шоу бунтарски обернуты в квебекский флаг, на котором вместо стеблей всех четырех геральдических лилий изображены красные клинки, так что это теперь абсурдный красно-бело-синий флаг; на лестницах с баграми и ножницами три бостонских копа; канадские активисты выходят ночью, в канун Взаимозависимости, почему-то уверенные, что кому-то интересно, чего они там вешают на исторические символы, – вешают эти свои антионанские флаги, будто тем, кому не платят, чтобы их снимать, вообще интересно. Пленникам клетки и суицидникам очень трудно представить, чтобы кто-то мог страстно из-за чего-нибудь переживать. А вот и вост. – бойлстоновские дилеры, сирены другой, второй клетки, на вечном посту у «детского мира» «ФАО Шварц», юные черные пацаны, такие черные, что даже синие, ужасно тощие и юные, не больше чем живые тени в вязаных шапках, свитерах до колен и ярко-белых хайтопах, переминаются и дуют в сложенные ладони, намекают на доступность некоего Материала, намекают едва-едва, только своими осанками и скучающими пустыми многозначительными взглядами. Некоторые типы рынков: клиент сам к тебе приходит; и чу. Копы у флага через улицу даже усом не поведут. Джоэль торопится мимо шеренги дилеров, изо всех сил, – сабо соскакивают и хлопают, – замешкавшись только у самого конца, прямо у конца строя, но все же в двух локтях от последнего скучающего дилера; просто здесь, на улице перед «Шварцем», стоит странная реклама: не живой какой-нибудь продавец, а гуманоидная фигура из чего-то качественнее картона, нетронутая дилерами, которые ее будто даже не замечают, реклама на задней подставке, как у фоторамки, 2D, фигура человека в инвалидном кресле, в пальто и галстуке, без ног и с культями под пледом, сытое лицо по решению художника румянится от какого-то жуткого удовольствия, улыбка – изгиб крайней кривизны, пролегающий где-то между радостью и яростью, – на его восторг больно смотреть, – голова лысая, пластмассовая и закинута, глаза устремлены в синие арлекиновые лоскуты послегрозового неба – то ли глядит ввысь, то ли корчится в припадке, то ли в восторге, – руки тоже подняты – то ли в жесте покорности, то ли триумфа, то ли «спасибо», – до странного толстая правая рука заключила в хватке черный корешок коробки какого-то нового кинокартриджа, который поступил в продажу, сам картридж торчит языком из щели в его ладони (без линий); вот только есть лишь восторженная фигура и картридж, который не стащили дикие дилеры: ни названия, ни отзывов или рецензий с каким-нибудь количеством больших пальцев от кинокритиков, корешок коробки – голая, черная, слегка пупырчатая обычная пластмасса, подозрительно неподписанная. Сумки двух проходящих мимо азиаток цепляют пальто Джоэль – оно колышется, она стоит, чувствуя на себе оценивающие взгляды шеренги дилеров; но потом кто-то зовет копа на лестнице у статуи по имени и легкое эхо рассеивает чары; черные пацаны отворачиваются. Никто из прохожих как будто не замечает рекламу, возле которой она потерялась в мыслях. Какая-то антиреклама. Обращает внимание на то, что не сказано. Ведет к неизбежности, которую отрицаешь. Не новая. Но дорогая и цепляющая реклама. Сам кинокартридж тоже наверняка чистый, или коробка пустая, дешевка, раз его легко можно вынуть из щели в руке фигуры. Джоэль вынимает его, рассматривает и убирает назад. С кинокартриджами она давно распрощалась навсегда. Джим использовал ее много раз. Под конец Джим снимал ее долго и многообъективно, и отказался показывать смонтированное, и умер без записки[79]. Про себя она его прозвала «Бесконечный Джим». Картридж из рекламы встает на место с щелчком. Один из юных дилеров называет ее «мамой» и спрашивает, кого хороним-то.
Какое-то время после случая с кислотой, когда сперва ушел Орин, а затем пришел Джим и заставил ее просидеть ту сцену извинения, а затем исчез, а затем вернулся опять, только чтобы – всего четыре года семь месяцев шесть дней назад – уйти, какое-то время – после покупки вуали – какое-то время ей нравилось укуриваться в хлам. Джоэль. Нравилось. Затем вычищать раковины до мятно-белого. Обмахивать потолки без всяких лестниц. Пылесосить до дыр, и после каждой комнаты заряжать свежий мешок для мусора. Имитировать жену и мать, которую они оба отказывались снимать. Браться за затирку между кафелем с зубной щеткой Инканденцы.
В местах вроде Бойлстон машины паркуются в три ряда. Дворники настроены на скорость, которую сроду не водившая Джоэль представляет себе как «Случайная». Дворники в старенькой машине ее личного папочки включались рядом с поворотниками у руля. Мимо, шурша по улице, проезжают свободные желтые такси. Больше половины проезжающих под дождем такси позиционируют себя как свободные – под «Такси» горят багровые цифры. Как ей вспоминается, Джим был не только великим киноумом и настоящим другом, но и лучшим в мире зазывалой бостонских такси, который даже не столько звал, сколько материализовывал транспорт там, где бостонских такси попросту быть не может, который вызывал бостонские такси в Ведерсбурге, штат Индиана, и Пауэлле, штат Вайоминг, – было что-то такое во властности высоко поднятой руки, от чего проезжающее такси на пустынных улицах испытывало какой-то параллакс, возникая под вознесенной рукой Инканденцы, словно ради благословения. Он был высоким и неповоротливым человеком с великой любовью к такси. И любовь эта была взаимна. После него – ни одного такси за все четыре с лишним года. И так Джоэль ван Дайн, она же Мадам П., сдавшаяся, с суицидальным настроем, отказывается от телеги до эшафота, и ее солидные сабо формально стучат по гладкому асфальту тротуара Бойлстон мимо вращающихся дверей дорогих магазинов на юго-восток, в край серьезных особняков, незастегнутое пальто распахивается над пончо и висящий дождь дробится на капли.
После того, как этим утром она в последний раз скурила весь самодельный фрибейс-кокаин[69], а потом спалила все «Кор Бой» и хорошие трусики, которые пустила на последний фильтр, и давилась их горелым шелком, и разрыдалась, и проклинала себя последними словами перед зеркалами, и снова в последний раз вышвырнула все свои наркопринадлежности, когда час спустя она дошла совсем не формальной походкой под сонмом грозовых туч и далекими липкими обрывками осеннего грома до остановки метро, чтобы доехать до Верхнего Брайтона к Леди Дельфине, реально закупиться у Леди Дельфины – как трудно остановиться посреди запоя в субботу, если только отрубиться, – и сказать Л. Д., что когда она прощалась в прошлый раз и говорила, что это последний раз, на самом деле это был предпоследний, а вот теперь совсем последний, теперь она прощается навсегда, и серьезно закупиться у Леди Дельфины, заплатить за 8 г в честь щедрого прощания вдвойне, когда она дошла до своей остановки без всякой формальности в походке и стояла на перроне, то и дело путая бормотанье грома с приходом поезда, так сильно мечтая о дозе, что прямо чувствовала, как мозг бьется о стенки черепной коробки, располагающий и мягкий пожилой черный мужчина в дождевике, шляпе с плоским черным перышком за лентой и старомодными очками в черной оправе, какие обычно носят располагающие пожилые черные, с усталой, но благородной мягкой манерой пожилых черных держать себя, ожидавший поезда наедине с ней на зябком сумрачном перроне станции «Площадь Дэвиса», – этот человек аккуратно сложил «Геральд» вдоль, убрал под мышку той же руки, которой вежливо коснулся края шляпы, и попросил прощения, если влезает без спросу, но, сказал он, ему уже доводилось ранее видеть подобные вуали, в округе, ровно как у нее, и они привлекли его внимание, и он бы с удовольствием и благодарностью узнал их назначение, если она не прочь скрасить их времяпрепровождение беседой в ожидании поезда. Он отчетливо произнес все слоги в слове «времяпрепровождение», что очень понравилось чистокровной кентуккийке Джоэль. С вашего позволения, сказал он, коснувшись края шляпы. Джоэль совершенно увлеклась разговором, а для нее это была редкость, даже вне эфира. Она с радостью ухватилась за возможность думать о чем угодно другом, раз уж поезда сегодня не дождешься. Ее удивляло, что в народе получила хождение именно байка, рассказывала она, а не ее наследие, будто его скрывают. Уния радикально обезображенных и травмированных была неофициально основана в Лондоне 1940 года до э. с, в Лондоне, Великобритания, женой младшего члена Палаты общин, дамой с косоглазием, волчьей губой и фурункулами, к которой сэр Уинстон Черчилль, п. —м. ВБ., после несколько стаканов портвейна плюс пунша на приеме в честь американского администратора программы ленд-лиза, обратился в манере, совершенно неподобающей для светского общения между приличными дамами и джентльменами. Сам того не зная, заложив первый камень в основу Унии, исполняющей функции скопофобического эмпатического содружества и неиссякаемого источника внутренних ресурсов для добровольной маскировки на людях без всякой примеси стыда, У. Черчилль – когда настоящая леди, а не какой-то половичок, чтобы ноги вытирать, сообщила ему с чопорной резкостью, что он, к превеликому сожалению, перебрал – ответил фразой, вошедшей в анналы баек, что да, правда ваша, он еще как перебрал, вот только он-де на следующее утро снова будет трезв, тогда как она, дорогая леди, к завтрашнему дню по-прежнему останется столь радикально обезображенной. Черчилль – несомненно, находившийся в этот исторический период под колоссальным эмоциональным давлением, – затем затушил свою сигару в шерри леди, а потом выдернул салфетку из кольца у чаши для ополаскивания пальцев и деликатно повесил над искаженными чертами ее разгневанного лика. Ламинированная карточка членства в УРОТе без фото, которую Джоэль показала заинтересованному пожилому черному джентльмену, передавала всю эту повесть настолько слепым шрифтом, что карточка сама выглядела одновременно пустой и изуродованной.
Предположительный curriculum vitae Елены П. Стипли, 36 лет, 1.93 м, 104 кг, бакалавр гум. наук, магистр юр. наук
1 год, «Тайм» (учебно-производственная практика, рубрика «Медиаличности»);
16 месяцев, журнал «Декейд» («Горячие и Не очень», колонка анализа стиля и моды) до закрытия;
5 лет, «Саутуэст Эньюэл) (заметки о людях, гериатрически-медицинские и туристические);
5 месяцев, «Ньюсуик» (11 небольших очерков по трендам и развлечениям, пока главный редактор, в которого она была влюблена, не ушел из «Ньюсуик» и не забрал ее с собой);
1 год, «Лэдис Дэй» (портретные и лечебно-косметические статьи – иногда по результатам личного расследования, – до дня, когда главный редактор замирился с женой, а у Е. П. С. на Вост. – 62-й вырвали сумочку, после чего она поклялась, что ноги ее в Манхэттене не будет);
15 месяцев – по настоящий момент, журнал «Момент», юго-восточное издание, Эритема, штат Аризона (репортажи медицинские, «мягкие» спортивные, портретные и о трендах домашних развлечений, с указанием в выходных данных на первой странице, статус пишущего редактора).
Далее сперва в Верхний Брайтон, а теперь к кооперативному особняку на окраине Бэк-Бэй, где некогда она жила с Орином и играла в фильмах его отца, который затем отдала Молли Ноткин, сегодняшней почетной гостье и хозяйке в одном флаконе, со вчерашнего дня удостоившейся преддокторского звания в МТИ (без защиты диссертации) по «теории кино и кинокартриджей», в легкую проскочив пресловутый устный экзамен, представив экзаменационной комиссии драматическую и – как скажет она – разгромную критику марксистской теории кинокартриджей рубежа XX–XXI веков с точки зрения самого Маркса – Маркса в роли кинокартриджного теоретика и исследователя. Все еще щеголяющая в костюме К. М. день спустя, на праздновании, – приглаженная борода черно-лобкового цвета, хомбург, заказанный прямиком из Висбадена, копоть из известной в очень узких кругах британской лавки сувенирной грязи, – она и понятия не имеет, что Джоэль заключена в клетке с самого ГШБД, что она и Джим Инканденца были вместе где-то двадцать один месяц, понятия не имеет, были они любовниками или нет, понятия не имеет, из-за чего ушел Орин – из-за того, что они были любовниками, или еще почему-то[80], – понятия не имеет, что Джоэль не слезает с наркоты благодаря чудовищно щедрому трасту, завещанному человеком, с которым она не боялась снимать вуаль, но ни разу не спала, отцом спортивного дарования, бесконечным шутником, режиссером финального опуса настолько магнум, что, по его словам, фильм пришлось спрятать. Джоэль так и не увидела завершенную работу со своим участием, и даже никого, кто бы ее видел, и сомневается, что любая совокупность столь патологических эпизодов, как те, для которых он цеплял на камеру тот длинный кварцеватый автодрожащий объектив и снимал ее, могла оказаться настолько развлекательной, каким, по его заверениям, оказался фильм, который он всегда мечтал снять и который по завершении разбил его сердце.
Взбираясь на третий этаж по вытертой ногами добела лестнице, еще дрожа от утреннего перерыва, Джоэль вдруг обнаруживает, что ей тяжело – подниматься, – будто с каждым шагом возрастает сила тяжести. Вечеринку слышно уже со второго пролета. И вот Молли Ноткин, разодетая как расползающийся Маркс, снова встречает Джоэль у дверей с радостным деланным удивлением, с каким американские хозяйки встречают гостей. Ноткин придерживает вуаль Джоэль, пока та снимает усеянные каплями пальто и пончо, затем слегка приподнимает привычным движением двумя пальцами для поцелуя в обе щеки, горького от сигарет и вина, – Джоэль никогда не курит в вуали, – справляясь, как Джоэль добралась, а затем, не дожидаясь ответа, предлагает тот странный англо-колумбийский яблочный сок, который, как оказалось, так нравится им обеим и который Джоэль давно променяла на «Большую красную газировку» своего детства, о чем Ноткин не знает, ошибочно полагая, что приторный канадский сок – до сих пор их главная с Джоэль слабость. Молли Ноткин – такой человек, с которым отчаянно хочется быть вежливым, но приходится это скрывать, ведь она придет в ужас, если заподозрит, что ты хоть когда-то был с ней вежлив.
Джоэль шутливо отмахивается:
– Правда-правда хороший?
– Настолько свежий, что даже мутный!
– И где же ты его нашла так далеко на востоке и в несезон?
– Настолько свежий, что даже кривишься!
Гостиная забитая и душная, играет пошлое мамбо, стены все такие же белесые, но отделка теперь насыщенно-коричневого шоколадного оттенка. Плюс все то же вино, видит Джоэль, целый ассортимент в старом серванте, который вносили по лестнице аж три мужика с сигарами в комбинезонах, когда они с Орином еще въезжали, ассортимент бутылок разных форм, тусклых расцветок и уровней высоты содержимого. Одной рукой с грязными ногтями Молли Ноткин держит руку Джоэль, а вторую положила на изголовье кресла Майи Дерен, – та запечатлена в ярких стеклопластиковых полимерах погрузившейся в авангардные раздумья, – рассказывает Джоэль вечериночным полукриком, от которого совершенно охрипнет задолго до грустного окончания нынешнего сбора, про свои устные экзамены.
Мысль о хорошем соке с мякотью наполняет рот Джоэль слюной, которая сама не хуже сока, а льняная вуаль высыхает и снова начинает комфортно трепетать с каждым вдохом и выдохом, и, стоит ей взгромоздиться на кресло в одиночестве под взглядами людей, которые которые смотрят украдкой и даже не подозревают, что знают ее голос, Джоэль охватывает порыв поднять вуаль перед зеркалом – заварить немного нетронутого Материала из сумочки, поднять вуаль и выпустить ненасытную тварь из клетки, пусть дышит тем единственным вольным безвуальным воздухом, что переваривает; на Джоэль накатывают отвращение и печаль; она похожа на смерть, тушь размазалась; никто не видит. В углу потемневшей от дождя тряпичной сумочки, лежащей на полу прямо под болтающимися сабо, угадываются пластиковая бутылка из-под «Пепси», стеклянный тубус от сигары, зажигалка и целлофановые пакетики. Молли Ноткин стоит с Рузерфордом Кеком, Кросби Баумом и мужчиной с ужасной осанкой перед школьным дисплеем «Инфернатрон». Широкая спина и помпадур Баума скрывают то, что творится на экране. Голоса академиков гнусавые, с выпестованным заиканием в начале предложений. Очень многие фильмы Джеймса О. Инканденцы были немыми. Он был самонареченным визионером. Его вечно улыбающийся сын-инвалид, с которым Джоэль так и не познакомилась поближе, потому что Орин его недолюбливал, часто носил кофр с объективами, улыбаясь, как человек, который щурится на яркий свет. Этот невыносимый актер-мальчишка Смозергилл часто корчил ему рожи, а он только смеялся, из-за чего Смозергилл впадал в истерики, которые каким-то образом утихомиривала в ванной Мириам Прикетт. Динамики, встроенные в кадки, свисающие на тонких цепочках с каждого угла кремового потолка, на приемлемой громкости исполняют старый CD с латино-ревайвалом. Еще одна большая разрозненная группа людей на расчищенном пространстве между кучкой кресел-режиссеров и дверью в спальню танцует популярное в ГВБВД минимальное мамбо – антибум восточного побережья этой осени: танцоры как будто на самой границе неподвижности, еле-еле пощелкивают пальцами рук, полусогнутых в локтях. У Орина Инканденцы, помнила она до сих пор, были раздутый пестрый локоть и предплечье размером с баранью ногу. Он тогда легко переключился с руки на ногу. Джоэль была единственной любовницей Орина Инканденцы двадцать шесть месяцев и зеницей киноока его отца – двадцать один. У иностранного академика с почти францисканской плешкой – он устроился в МТИ уже после ее выпуска – приплясывающая хромота, как у человека с протезом. Движения танцоров поопытней такие неуловимые, что цепляют взгляд и завораживают, почти-статическая масса словно сгустилась и извивается вокруг одной юной красавицы, настоящей красавицы, – ее спина минимально колышется в тонком облегающем сине-бело-полосатом, как матроска, топе, когда она только намекает на ча-ча-ча с маракасами в руках, в которых нечему трещать, наблюдая за своим почти-танцем в дорогом ростовом зеркале, которое Джоэль после ухода Орина запретила Джиму вешать на стену и задвинула под кровать стеклом вниз; теперь оно в раме на западной стене, между двумя пустыми рамами, украшенными позолоченным орнаментом, Ноткин-то думает, что это очень ретроиронично – вставить рамы внутрь других, менее орнаментированных рам, в стебной аллюзии к раннеэкспериалистской моде создавать произведения искусства из принадлежностей для художественного самовыражения, – рамы в рамах не очень симметрично обрамляют зеркало, вырезанное им для съемок этого своего последнего гадкого фильма, для которого он заставил ее стоять прямо и читать реплики намеренно пустой интонацией, к которой она снова вернулась для работы в эфире; девушка в бело-голубую горизонтальную полоску замирает, затем ее вертикально режет луч солнца – нарезанная, нарезавшаяся славным винтажным так, что губы обвисли, а мышцы отраженного лица расслабились и щечки трясутся, как ее же выдающиеся титьки под матроской. Апокалиптические румяна и кольцо в носу, которое либо электрическое, либо ловит блики света из окна. Как она примечательно бесстыдно зациклена на себе. Канадка? Культ зеркала? Никак не УРОТ: совсем не то поведение. Но вот, когда ей что-то шепчет почтинеподвижный мужчина в конном шлеме, она резко отрывается от своего отражения, хочет что-то объяснить, не столько мужчине, сколько никому конкретно, всей танцующей массе разом: «Я просто разглядываю свои сиськи, – говорит она, осматривая себя с головы до ног, – разве не красота?» – и это трогательно, это так душераздирающе искренне, что Джоэль хочется к ней, хочется сказать, что все есть и будет хорошо, и еще она произнесла «красота» в четырех слогах, напомнив о характерном произношении мужчины из метро, чем выдала свой класс и происхождение с душераздирающей открытостью, какую Джоэль всегда представляла либо ужасно глупой, либо ужасной смелой, и девушка вскидывает полосатые руки в жесте триумфа или безыскусной благодарности, что ее создали такой, с такими «сиськами», – совершенно не задумываясь, кто ее создал и для кого, – безыскусный экстаз – она не пьяна, а приняла экстази, видит Джоэль по фебрильному румянцу и таким широко раскрытым глазам, что можно разглядеть мозг за яблоками, оно же X или МДМА, бета-что-то-там, ранний синтетик, эмоциональная кислота, т. н. «Наркотик Любви», хит среди богемной молодежи при, скажем, Буше и далее, с тех пор впавший в относительную немилость из-за того, что беспощадное похмелье от него связали с импульсивным применением автоматического оружия в общественных местах, похмелье, по сравнению с которым отходняк от фрибейса – как выходной на эмоциональном пляже, а разница между самоубийством и убийством, пожалуй, только в том, где именно ты разглядел дверь из клетки: смогла бы она убить, чтобы выбраться из клетки? Это, по словам Джима, смертельно-развлекательное и скопофилическое кино, в котором она снялась без вуали в начале ГШБД, – клетка или на самом деле дверь? Смонтировал он в итоге из пленки что-то внятное? Космология матери и извинения, которые она без конца повторяла, нависнув над автодрожащим объективом, установленным в клетчатой детской коляске, были апогеем невнятицы. Он так ничего ей и не показал, даже дейлизы. Покончил с собой меньше чем через девяносто дней. Меньше чем девяносто дней? Насколько же надо мечтать убраться отсюда, чтобы засунуть голову в микроволновую печь? Одна недалекая тетка в Боазе, про которую знала вся ребятня, посадила кошку в микроволновку, чтобы высушить после ванной от блох, и установила всего-навсего на «Размораживание», и потом от этой кошки пришлось отмывать стены кухни. Как вообще взломать печь, чтобы она работала с открытой дверцей? Там что, какая-то кнопка, как со светом в холодильнике, которую можно зажать и залепить скотчем? А скотч не расплавится? Она не могла припомнить, чтобы думала об этом последние четыре года. Это что, она его убила, каким-то образом, без вуали склонившись над объективом? Девушку, влюбленную в свою грудь, поздравляют легчайшими намеками на аплодисменты едва живые танцоры со стеклянными тюльпанами в зубах, а Вогельсонг из колледжа Эмерсон вдруг решает постоять на голове и тут же его тошнит растекающейся эктоплазмой сливового цвета, от которой танцоры даже не пытаются отойти, и Джоэль тоже хлопает экстатичной девушке, потому что они, легко признает Джоэль, эти титьки – они и правда очень даже ничего, такое в Унии зовут «завораживающим в сравнительноотносительных пределах»; Джоэль нравится, когда восхищаются красотой, в сравнительно-относительных пределах; она уже не чувствует сострадания или материнской заботы, лишь жажду проглотить свою последнюю каплю слюны в жизни и покинуть этот корабль, занырнуть еще на пятнадцать минуток в «Слишком весело», стереть карту озарением слепого божества всех клеток без дверей; и она соскальзывает с коленей Мельеса – легкое падение, которое плавно переходит в движение с полной сумочкой и стаканом матового яблочного сока к двери за шеренгами мирной конги и задверной суете уютной теоретической вечеринки. Но потом опять мнется, медлит – и дорога к ванной закрывается. Она здесь единственная женщина в вуали, и старше большинства присутствующих кандидатов на целое академическое поколение, и ей страшно, – хотя и немногие здесь знают, что она акустическая знаменитость, – страшно не оттого, что не получится, а оттого, что она струсит, и еще из-за воспоминаний о Джиме, Джоэль делает широкий круг по комнате, чтобы помедлить, потянуть время, повисеть, не вмешиваясь, на окраинах перетекающих групп, под скользящими взглядами, с западающей с каждым вдохом вуалью, подождать с видом беспечной самоуверенности, пока не освободится ванная за спальней – в спальню Молли зашли и оставили дверь нараспашку архивист Чаплина Якарино и желтушный старик, – беспечно ждать, довольно грубо отвернувшись от иностранного академика, которому любопытно, где она работает в такой вуали, – мозг бьется о стенки костяной коробки, запоминая каждую деталь, словно собирая пустые ракушки, – попивая туманный сок, слегка приподняв уголки вуали, глядя на, а не сквозь прозрачную ткань – эквивалент зажмуривания у радикально обезображенных, – чтобы сосредоточиться на звуке, окунаясь в волны Самой Последней Вечеринки, пока мимо грациозно проскальзывают разные гости, раз или два почти ее касаясь, и видеть перед собой, только как накатывает и затем вздымается белая ткань, прислушиваться к разным голосам так, как молодежь без вуали смакует вино.