Книга Дневник Неизвестного - читать онлайн бесплатно, автор Марат Зайнашев. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Дневник Неизвестного
Дневник Неизвестного
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Дневник Неизвестного

Не терплю эти громадные леса! Даже слово пришло такое шумное: гром; ад. Громадный – значит бушующий, ревущий, бессмысленно пылающий! Но это пламя не потушат семантические слёзы лингвиста.

И вообще, читающий, не забудь смотреть в призму!


Высшим благом мне приходится тишина – мой синоним темноты и покоя. Среди шелеста кроны этого дерева и в тени его ствола я спасаюсь от всего стремящегося верховодить и главенствовать; от всего…


А эта книжечка у меня с собой. Она дописана недавно, и он отдал мне её, чтобы я теперь вырывал страницы из дневника и вкладывал куда вздумается. У меня ветер в голове, но обещания необходимо выполнять!

Чувствую, что хоть и через призму, а будет нелегко разобрать и смыслово объединить написанное мной с основным повествованием, однако здесь даже Сизиф наоборот! Как ни старайся, камень с горы не катится, а если и удастся столкнуть его в пропасть геометрической и пространственной нормальности – он со свистом закатывается назад, прищемляя мне ноги и руки.

Так действует моя своеобразная литературно-нигилистская совесть, беспощадная к любому читающему и смыслово, и зрительно.

Я говорил, что почерк выровнялся, но, как удивился читающий этот дневник в его свежести и подлинности – ровность из под моего пера так же далека от каллиграфии, как Достоевский от поэзии. Не подумайте – прозу его обожаю.

Закончу сутулый танец своего нарциссизма и продолжу плести над обыденностью неуклюжую драповую вуаль. Необходимость облекать мысли в понятность меня угнетает критически. Психически. Катастрофически! И ещё всячески, однако ж вот:

Из каждого самого удручённого, овощем высохшего мозжечка есть возможность извлечь его неповторимое собственное, обезличенный modus operandi – оксюморон, образ действия без лица, отражающий суть парадокса настоящего мира. Как и моей идеи о могучих деревьях! Дивный мир, созданный богом, вылепленный ли, представленный ли в голове, он всё же основан на его холодных, жестоких взглядах на жизнь, где слабое тянется к сильному, маленькое к большому (снова Эйнштейновские законы), и нет никакой возможности вобрать в себя больше, чем заложено от начала.

Гиблое место, – это ваше болото.

Я бы стал чёрной дырой – проецируя космос на человечество. Бездонный внутренний мир, плотный, недвижимый, голодный.

Именно тяга к большому – бич человечества. Вбейте всем в голову тягу к становлению больше! Нам нужен не бескрайний лес никчёмного кустарника, а роща могучих дубов! Коли каждый дуб станет чёрной дырой, вместе они образуют единое целое. Каждый по-отдельности должен взрасти, чтобы вышло что-то действительно великое.

Но никто, конечно, не хочет. Если это был бог, если он заложил в нас подобные инстинкты – хоть всего меня истыкайте теодицеями и прочей чушью, а я в него не поверю. Внутри меня собственный бог.

В корне неправильная позиция религии пагубна. Религия пагубна. Глаза каждому даны мирозданием затем, чтобы он мог смотреть в свою сторону, куда вздумается. Сторон хватит на всех. Каждый сможет найти своего бога и руководствоваться тем, что заложено в нём.

Я закатился вместе со своим камнем на глупую, даже мне самому ненужную пропаганду, оскорбительную, к тому же, для миллиардов людей. Но выражение собственного мнения должно быть бескомпромиссно.

Уж не знаю, помогает ли моя призма читающему находить параллели и меридианы с тем, что написано вне дневника, но всё это совершенно точно аналогия под личиной, по-моему, довольно очевидных метафор. Больше я не буду обращаться к призме, и на уступки более не пойду. Это мой дневник («мой дневник» – смехотворно!), моя бобина с нескончаемой мыслевой лентой.

VI

Для Саши утро тянулось приятно долго. Во дворе его дома, с четырёх сторон укрытого от внешнего мира пятиэтажками, мирно, почти бесшумно играли дети. Две девочки лет пяти лепили в песочнице что-то бесформенное, но очень милое, а двое мальчишек того же возраста таскали маленькие сухие веточки с лужайки с деревьями, делали из них каркас и строили, кажется, замок. Саша удивился их смышлёности, и пока шёл, успел построить в голове сотню разных домиков, так что ему самому захотелось присоединиться к этим спокойным, педантичным детям.

Проходя совсем близко он осознал вдруг с какой неотрывной страстью наблюдает за детьми, и что с той же страстью неотрывного любопытства следит за ним зоркое око дежурной детской бабули, прямиком из-под сени любезно скрывающей её берёзы.

Лиловым стыдом осознания Сашу накрыло с головой, и он, ловко отвернув лицо от пристального взгляда, ускорился к крыльцу.

Мысли о детях не ушли до конца – он вспомнил о новорождённой его единственного хорошего знакомого дочери. Саше стало грустно от мыслей о Горшине и в особенности об этой новой девочке; он сам не знал причину, но единственное, с чем она ассоциировалась сейчас для него, это проблемы и трудности.

Открыв дверь подъезда, Саша почувствовал запах табачного дыма и понял, что спокойствие утра подходит к концу. Он вновь проиграл в голове все образы, накопленные сегодня, и все они были отрицательными – даже дети, играющие снаружи, представились ему не такими уж мирными и спокойными. Воображение разыгралось до того, что он видел метафору, будто каждое утро его душу переезжает злополучный рабочий автобус, и он, вернее его душа, словно в мультфильме, став плоской как лист, прилипает к чёрному, воняющему резиной грязному колесу и катится вместе с ним туда, куда ей совершенно не нужно.

Поднимаясь к себе на второй этаж, на пролёте Саша увидел невысокого, коренастого и жилистого мужчину в одних синих трико. Мужчина курил в окошко что-то очень крепкое, заполнявшее едким дымом не только его лёгкие, но и вообще всё вокруг. Услышав шаги, мужчина обернулся и стал так, что закрыл собой ослепившее Сашу солнце, проникающее через окошко подъезда. Теперь можно было рассмотреть на его торсе множество татуировок и разглядеть вытянутое, худощавое лицо. Саша узнал этого человека, хотя и не смог припомнить его имени, потому что вообще не любил иметь лишних знакомств и вследствие этого не утруждал себя запоминать имена, например, соседей или даже родственников.

– Санька! Какие люди! Сколько зим, сколько зим! – воскликнул мужчина сипло, разводя распальцованные ладони в стороны. – Дай тебя обниму! Ничё ты вымахал, блин. – он потянулся здороваться и крепко сжал замешкавшегося Сашу меж своих жилистых рук. – Дядьку помнишь хоть? Ну, я не прям дядька тебе, в смысле не родня, – тут он засмеялся неприлично громким, хрипящим смехом, – С батей твоим дружили раньше близко, по делам молодыми шлялись. Руся я, Руська, Руслан, или Трофим, погремуха такая, по фамилии Трофимов.

Саша наконец выпутался из стальных объятий этого «Погремухи», собрал в кулак всю свою твёрдость, силу воли ,чтобы не заплакать от усталости и злости на людей и сказал, что помнит.

Отвязавшись от нового соседа, узнав от него, что тот только откинулся и теперь вернулся в старую квартиру, чтобы «Жить поживать да добра наживать», Саша поднялся выше и пулей скрылся за своей любимой, пусть обшарпанной, но верной, спасительной дверью.


Сашу целиком окутали истомой долгожданные тишина и домашнее спокойствие. Обстановка квартиры всегда была мрачноватой и грязной, но хоть это Сашу угнетало порой, всё же было родным и привычным, потому он получал, и сейчас вдвойне, удовольствие от нахождения тут, а в голове его невольно всплывали приятнейшие «Incognito ergo sum» и он, шёпотом повторяя строки из стихотворения, раслабившись направился к себе.

Скозь пространство коридора он влёк своё тело в комнату, медленно растворялся в тумане мыслей и, глядя на защитницу-дверь, смаковал в уме свой любимый стул, думал о стенах, думал об особенном воздухе меж них, об обоях, с которыми сольётся лицом, как в стихе, и совсем позабыл о Самуиле. Он прокрутил шарик дверной ручки и вошёл.

Любимый стул стоял чуть левее стола, а на нём, боком к Саше сидел Самуил, уставившись в голую стену. Не чувствуя боли он откусывал огрубевшую кожу с пальцев рук рядом с ногтями и, делая это будто в беспамятстве, до крови зубами раздирал заусенцы.

Впервые Саша задумался о внешности своего друга. Если бы не еврейское имя, никто и никогда не сказал бы, что этот темноволосый парень может быть евреем.

Саша стоял всего мгновение, но успел проанализировать за это мгновение всё, что его так вдруг увлекло: мужественные, строгие черты лица; словно под линейку точёная, массивная геометрия скул и подбородка; ровный нос и густые, но слегка асимметричные брови, лежащие на выступающих холмиках надбровных дуг; короткие волосы, освобождающие всю выразительность его лица от ненужных иллюзий и широкий шрам на темени; и главное, раскрывающее эту самую выразительность, его глаза, мутно-зелёные, очень добрые, но сокрытые незримой вуалью, за которую никто и никогда не удостаивался возможности заглянуть.

Этими глазами, словно стеклянными шариками он и смотрел мгновение назад в стену, а теперь пронзал ими Сашу, видя его, но будто не осознавая его присутствие. Он вновь повернул голову к стене и произнёс:

– Математическое подчинение.

Саша притворил за собой дверь и присел на кровати, оказавшись позади Самуила. Он долго молчал на слова своего друга, лишь размышляя, что могли они значить.

Оба они находились в прострации, каждый думал о чём-то и наслаждался уединением именно так, как это делают люди, когда совершенно одни. Два человека вовсе не замечали друг друга, превыше всего ценя спокойствие и возможность думать о собственном, волнующем только их. Страдающие непереносимостью общества кого угодно, они с удивлением обнаружили эту между ними особенность, позволившую двум нелюдимым находиться в замкнутом пространстве целыми сутками, не чувствуя и капли дискомфорта.

– Так и о чём ты? – спросил Саша, спустя пятнадцать минут молчания.

– Я сказал, что всё подчинено математике. И мне это осточертело. – Самуил будто наконец пришёл в себя, его глаза ожили и он, повернувшись на стуле и обхватив руками его спинку, смотрел на полулежащего на кровати Сашу, явно жаждая высказаться и нервно вздымая брови в вопросительном ожидании.

– Мне лень задавать вопрос, просто рассказывай, – сообщил Саша и приподнялся на вытянутых руках, чтобы больше не лежать. Он терпеть не мог пролёживание времени и почему-то полагал, будто его просиживание это уже нечто другое.

– Можешь ли ты себе представить четырёхугольник, в котором сумма углов не равна трёмстам шестидесяти градусам? Нет? Вот и я не могу. И это меня бесит! Нервирует! Всё тут математически подчинено! – говоря это, Самуил стучал по спинке стула одной рукой и успевал грызть пальцы на другой.

– Скорее геометрически. И зачем вообще тебе такое представлять, и где это тут? – Саше стало интересно и он подался вперёд. Отчасти он старался воспринять получше мысли друга оттого, что было сегодня утром и тревожило его по пути, но делал он это бессознательно, чувствуя где-то в глубине вину за небольшую грубость.

– Тут, значит здесь, – он старательно выделил эти слова голосом и глазами, как бы охватывая ими всё пространство и весь мир. – А зачем вообще жить, если нельзя даже представить?! Ты только попробуй, попробуй это, как это у тебя получится? Мы ведь всё можем в воображении, казалось бы, но только не этот квадрат, только не по отношению к математике, – сказал он, проигнорировав замечание Саши о геометрии. – Она просто отвратительна мне своей неподатливостью! Люди делят книги на главы, главы на абзацы, живут в определённых геометрией бетонных кубах и слушают радио! – при последних словах он значительно посмотрел на Сашу, ища в том что-то вроде намёка на собственное помешательство, но, ничего не обнаружив, продолжил. – Прости, я добавил к ненависти ещё одну лишнюю ненависть, просто она меня сильно волнует. Так вот, собственно, геометрия и математика неприкосновенны даже для нашего сознания, нашего воображения. И…

– Я думаю, что уже миллионы людей передумали подобное и ни к чему не пришли. Однако ты меня заражаешь, продолжай. Извини, что перебил. – Саша задумчиво потёр большим пальцем верхнюю губу, чтобы скрыть форму улыбки, проступившую от негласного признания Самуилом правоты Саши о геометрии.

– И это куцость! Полнейшая куцость мысли! Как она раздражает… – Самуил говорил отрывисто и часто прыгал с одной части мысли на другую. – Стремление людей всё окрестить, навесить ярлык, сжать до удобоваримых размеров. Ненавижу! И себя ненавижу за то, что, как и все, не могу себе даже представить! Давай попробуем ещё раз, смотри… я даже поверить не могу! Смотри. Нет, представляй себе, воображай. Как это интересно и отвратительно! Вот он: квадрат о четырёх углах. Смотрим на угол, возьмём пока хотя бы один из углов и расширим его, даже на один градус, всего один, вышло? Хорошо. А теперь другой. Третий. Четвёртый. Всё получилось, но мы смотрим по одному углу и не видим что там получается в общем. Давай по линии от угла двигаться и держать в голове, что мы все углы на градус увеличили и квадрат должен быть неизвестно каким. Вот мы к середине линии подошли, и что видим? Линии порвались! Они не сходятся! Из вадрата либо получается многоугольник, либо просто рваные углы, никак между собой не соединённые! Но мы же в воображении! Как себе это вообразить? Квадрат именно что невообразимо глупая фигура, как и вообще вся эта геометрия и математика. Они нас подчиняют. И мы неспособны выйти за рамки, никаким образом. – Самуил говорил торопясь и запыхался.

– А как же прогресс? – Взволнованно и как бы обороняясь, спросил Саша. – Благодаря ему мы столького достигли, человечество добилось просто…

– Да ничего мы не добились! – вскрикнул Самуил, не дав договорить Саше. – Мы даже добивались не в ту сторону. Я тебе вот что скажу. Тот, кто будет способен представить себе такое, кто окажется вне рамок геометрии, математики, вне всего этого пространственного заключения нашего сознания, у кого из квадрата получится нечто, не знаю что, в чём не будет трёхсот шестидесяти градусов а больше или даже меньше, тот будет истинно великим человеком, колоссальным, и с него начнётся новая эпоха, новая совершенно жизнь для человечества! И только это можно будет назвать прогрессом.

– Я всё так же не понимаю зачем, и думаю, что эта фигура уже не должна быть квадратом, при таком твоём раскладе. Хотя это действительно занимательно.

Саша оставлял в себе половину всего, что хотел ответить, умолчал про Римана и Лобачевского, которыми собирался возразить, его смущали ненормальность и кажущаяся бессмысленность умозаключений друга, но утренний факт ещё свербил в голове и требовалось быть к Самуилу помягче.

– Это сверхзанимательно, Александр, сверх! – Самуил заговорил ещё более возбуждённо, теперь уже в приподнятом настроении и даже с чем-то, напоминающим улыбку, на лице. – А зачем и не важно, главное думать! Думать хоть о чём-то, ведь нам, страшно сказать, и думать по большому счёту не о чем… и это ещё одна сверхзанимательная сверхпроблема сверхсовременного падшего общества, ведь всё уже передумали за тебя и требуют лишь следования выдуманному, и опять же математическому, этому отвратительному алгоритму: «родился – учись, а вырос – трудись. Углы соблюдай… » А дальше что-то не идёт, в конце обязательно должна быть безмыслая смерть без мучений и со слабой, минимально поэтической рифмой. Живёшь без мыслей – живешь без страданий, что сказать! – Самуил на мгновение замолчал, и вдруг на ходу сочинил четверостишие:


«Как прекрасен и прост

жизни главный вопрос:

Чьи же краски и холст,

И зачем ему хвост?»


Он теперь сидел и значительно улыбался Саше, а Саша, пытаясь всё уловить своим немного тормозящим с утра и по сю пору мозгом, понял значение стихотворения и даже внутренне с ним согласился, но не совсем осознал, каким образом в разговоре о геометрии они дошли до Него.

Саше стало приятно слушать, пусть, может, и ребяческие, однако занимательные мысли друга. Он сразу приметил эту способность Самуила складывать слова в стихи и в особенности на ходу, и знал, что Самуил пишет давно и серьёзно, хотя никогда не видел в глаза этих стихов, так как Самуил всё держал в своём телефоне и никому не показывал, а спрашивать что-то столь сокровенное Саша не осмеливался.

– Я тут вдруг подумал, что должен написать трактат, в котором ввести термин «Угловая геометрическая отвратительность» или «Теорема отвратительности углов», в котором будет максимально лишённый математики, сплошной и с нечётным количеством слов и символов текст, описывающий угловую отвратительность и как и почему мы должны геометрию презирать и ненавидеть. Вернее, геометрия-то не виновата, виноваты мы, и презирать и ненавидеть должны себя за то, что мыслим узко и вообще ничтожны. Как думаешь, смогу заработать на подобном? – Самуил улыбался, говорил с долей иронии, но в глазах его оставалось что-то серьёзное, будто за той вуалью он своим словам категорически верит и полностью их оправдывает, с готовностью принимая.

Саша обратил на это внимание, но предпочёл продолжить разговор, принявший сейчас весёлый и светлый тон, как он есть.

– Ты веселишься, а сам пишешь стихи по конкретному алгоритму и вгоняешь слова в удобоваримый для уха размер.

– Чего?! – Самуил наигранно взбеленился, размахивая руками и громко крича, при этом всё более утопляя в глубине своих глаз, слезящихся от весёлого стыда, то серьёзное и важное, от чего Саша, поддев его шуткой, отказался. – Да ты даже моих стихов не видел! А вообще, есть верлибр, раз уж на то пошло! Нашёлся тут мне. Каков наглец. – Он стал выговаривать слова выразительно и надменно, будто бы обижаясь.

– Надеюсь, когда-нибудь ты поделишься со мной своими стихами, – минорно протянул Саша, заметив, что вуаль на глазах его друга подёрнулась, став чуточку толще. – Я поддерживаю твои мысли, хотя они кажутся мне каким-то в тебе инфантилизмом, несмотря на всю их серьёзность.

Саша добавил эти последние слова про инфантилизм и захотел ударить себя за них. Он, как всегда, говорил прямолинейно и побоялся, что Самуил воспримет его в ещё большие штыки. Но Самуил вдруг отвлёкся и, говоря уже выровнявшимся и спокойным тоном сказал, что надо бы поесть.

VII

Время подползало к обеду. Саша, не евший ещё со вчера и наконец расслышавший стенания желудка, трясущимися от голода руками принялся добывать остатки ледяной курицы из примёрзшей к стенкам морозильной камеры целлофановой упаковки.

Самуил оставался в комнате. Он никогда не готовил и, по видимому, не умел ничего, кроме запаривания лапши. Саше удивительно было думать, как он умеет выживать и выкручиваться не имея ни жилья, ни работы, и притом сохранять достойную физическую форму.

Всё время готовки Саша слышал музыку из комнаты, что-то для него новое, хотел прибежать послушать и посмотреть в этот момент на друга – тот прежде скрывал свои музыкальные вкусы, относился к ним даже с ревностью и тяжело переносил уговоры Саши поделиться с ним своими предпочтениями; но Саше не удалось провернуть скользкими от мяса руками ручку кухонной двери, и он, только испачкав её, решил сначала докончить.

Заложив в мультиварку остатки съестного сырья Саша немедленно помчался на звучание чего-то тяжёлого и депрессивного.

Самуил сидел на всё том же скрипучем стуле, но с закрытыми глазами. Он жестикулировал словно ткач у кросен, пальцами следующий за нитями льющейся в пространстве музыки. Саша не посмел открыть рта и заговорить. Его и всегда увлекало всё необычное, творчески чувственное, – отчасти поэтому они с Самуилом могли друг друга терпеть; но теперь он окончательно убедился, что сожалеет о своей неспособности писать стихи или так до глубины души проникаться музыкой; и что несмотря на своё презрение к этому чувству – он завидует Самуилу.

Пока Саша увлекался мыслями о зависти и самоубеждением себя в том, что если он и завидует, то только в одном этом, а в остальном он Самуила превосходит, и в особенности в порядочности и адекватности жизни, – музыка доиграла до конца. Теперь нужно было что-то сказать, однако Самуил вдруг застыл, введя в ступор и Сашу. Лишь спустя неподвижную, увесистую атмосферой минуту он открыл глаза и, не поворачивая головы, заговорил сам, делая длинные паузы меж фразами.

– Это важнейшее. Музыкальное послевкусие, – он ртом попробовал воздух, будто пытаясь уловить в нём что-то от музыки. – Когда она ненавязчиво и приятно звучит в голове, постепенно стихая, как эхо… Она и в воздухе есть, ведь не иначе как по нему достигает ушей. И на совершенно буквальный вкус её тоже необходимо пробовать, и осязать, и… – он сделал длительную паузу и после добавил:

– А не только слушать. И смотреть на неё тоже нужно. Конечно же умозрительно. Конечно. Да. – он обращался будто к самому себе, совсем не видя обомлевшего Сашу, но было ясно, что слова обращены к другу.

– Только этим соцветием из пяти чувств можно полностью открыть для себя музыкальный секрет, всецело слиться с ним и утечь по реке ритма, мелодии, их гармонии или дисгармонии, смотря что тебе там нравится… Только не нужно узкомыслить и думать, будто музыкальное послевкусие наступает обязательно в конце произведения; оно не менее важно и в середине, и в начале, о, особенно в начале! когда медлительно играет интродукция, постепенно вводя новые инструменты и высоты звука, которые, привыкаясь твоим ушам, звучат уже внутри головы, и даже после окончания своей партии и по вступлению новой, сквозь её крещендо они всё ещё играют для тебя, дополняя этим послевкусовым эхом то, что ты слышишь сейчас. Конечно, наверное и для этого есть своё название – недостаток музыкального образования сказывается. Я говорю это для тебя потому, что чувствую, как ты хочешь и не можешь понять. – он подвёл своим словам итог поворотом головы со значительным заумным выражением глаз и бровей и посмотрел на дверной проём.

– Что это играло сейчас? – пришёл в себя Саша. Он был внутренне доволен, несмотря на то, что многое прослушал и долго стоял коснея; его согревали мысли о том, что Самуил поделился чем-то ранее ему недоступным и тем самым приобщил Сашу к желанному творчеству, перенёс его на пару ступенек выше; однако в глубине души Саша признавал, что может понять смысл слов, но не может на деле повторить этот смысл и прочувствовать потоки музыки в той полной мере, о которой ему поведал друг. Через это, и ещё посредством присущей ему доброты, затмевающей зависть, Саша выводил себя на мысль, что Самуил человек уникальный, неповторимый, что он именно тот, кем хотел бы быть Саша, с его и физической и ментальной независимостью, свободный от всего, кроме, разве что, животных потребностей, и то даже сведённых к минимуму. Эта духовная отрешённость привлекала Сашу с самого детства, и теперь он обрёл в друге то, чего желал для себя.

– Dawnfall Of Nur – «Umbras De Barbagia» – вдохновенно декламировал Самуил несколько лебезящим тоном. – Это атмосферный чёрный металл, альбом надцатого года. И я тебе скажу, что, являясь человеком разносторонним и с обширными вкусами, признаю, что нашёл именно в этом жанре себя; а в этом альбоме, написанном всего одним человеком, я открыл для себя произведение тысячелетия! И пусть как угодно громко звучат мои слова, но ближайшую тысячу лет я буду слушать именно это вселенского масштаба музыкальное полотно! Я в гроб не лягу, пока не отслушаю эту тысячу! – Самуил проговорил всё быстро, в возбуждении и напряжённо настолько, что вены на его шее и лбу вздулись а сам он весь побагровел от рьяных чувств. – Безусловно, наверное, многим будет тяжело слушать что-то подобное, – продолжал он, чуть успокоившись. – Но эта музыка и предназначена лишь для тех, кто что-то в себе несёт, кто не влачит а сквозь боль живёт с ношей; для тех, кто…

– И какая боль у тебя? – вдруг перебил Саша на самом важном для себя моменте. Но Самуил молчал. Он смотрел на Сашу остекленевшими глазами и выражал всем видом неясное; из его глаз, казалось, исчезли зрачки, и сами глазные яблоки, будто желая спрятаться от мира, ввалились куда-то в череп. Испугавшись нездорового вида своего друга и поняв, что зря это, Саша уже раскаялся, коря себя за эгоистское непонимание человеческих чувств. Однако Самуил заговорил.

– Брось ты, не нужно допытываться, я не отвечу никак… – неуклюже начал Эвель. – Не потому, что тяжело, а просто потому, что говорить особо не о чем. Там, кажется, что-то пищит на кухне, значит, уже готово? Долго же ты меня голодом моришь. Давай накладывай! – Самуил вернул глаза на место и быстро повеселел. – Всё же, разговор у нас был замечательный! Я люблю, когда можно поделиться мыслями, ты знаешь… знаешь.

Саша ушёл. Он про себя поблагодарил Самуила за быструю смену темы и вместе с ней атмосферы, хотя всё же не полностью освободился от совести и весь оставшийся день всё делал немного не так, и даже ходилось ему странно: ноги переставлялись чуточку шире чем всегда, никак не мог он по пути от комнаты до кухни, или по пути назад выровнять это расстояние шага, а чем больше об этом думал, тем менее ловко ему удавалось ходить; о неправильно болтающихся руках он даже боялся вспоминать – так они мешали ему держать равновесие, всё время перегоняли шаг ноги и сбивались, как сломанные часы. Впрочем, с Сашей такое бывало всегда в моменты волнения или досады, после любого напряжённого разговора или инцидента; ему очень навязчиво казалось, будто вот прямо сейчас, в эту секунду кто-то смотрит, как он ходит – «Ровно или нет?». Вследствие мыслей об этом, каждый миллиметр отступления от нормы шага был для Саши катастрофой – снежным комом, подбивающим колени.