Книга Терра - читать онлайн бесплатно, автор Дария Беляева. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Терра
Терра
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Терра

– Завтрак приготовь. И подумай о том, что я тебе сказал.

– Да я уже забыл, что ты мне там сказал.

Но отец только включил телик, сел перед ним в кресло. Раньше он любил шоу «Окна», до упаду над ним смеялся, а после него, говорил, ничего круче не придумали. С тех пор только новости смотрел. Красивая кареглазая телочка что-то вещала, но я не слушал, встал, зажав в зубах сигарету, чтобы не прижечь простыню, и пошел на кухню, готовить завтрак.

Ну, яичница подгорела, да и нечего горевать, съест и так. Кофе еще убежал, паскудно залил собою всю конфорку. Я ведь только и думал, что о Лос-Анджелесе. Там, наверное, все яркое такое, всего много. И мне было смешно, потому что я любил свою жизнь такой, какая она была, свой северный городок на краю мироздания.

А ведь должен был радоваться – отправлюсь в теплое, богатое место, буду там суши есть, мне про них отец рассказывал, ходить в кино и купаться. Еще вот на скейтах там люди гоняли, а я не умею. Я их вживую, надо сказать, и не видел, эти скейты, хотя мы с Юриком пытались один раз колеса от магазинной тележки, куда в продмаге складывали дешевку всякую, приделать к доске.

Правда, без особого успеха.

И все они там, в Лос-Анджелесе, не будут знать моего языка и понимать меня не будут, разные мы.

А все-таки любопытно, как там живется. Я Америкой не бредил, хотя отцу почему-то так казалось, но отчего бы мир не посмотреть?

Мы с отцом ели яичницу у телевизора, и в этот момент очень отчетливо не хватало мамы. Не потому, что она была ангельской домохозяйкой, выгнала бы нас на кухню и наварила каши. Не хватало здесь, рядом, в нашем семейном этом натюрморте.

Точно, натюрморте, не в портрете.

А ведь забыл бы ее, если б она не приходила ко мне и мертвой. Отец собирал хлебом желток, бездумно уставившись в телик. Он воспринимал его, может, как источник красок, будто рыбка аквариумная.

– Ну и что?

– Да ничего. В Хохляндию мне не особо хочется. Надо будет, поеду. А в Лос-Анджелес я когда еще сгоняю?

– Ну, ты езжай без радости все равно. Люди там лицемерные скоты.

– Да ладно?

Он легонько толкнул меня в бок, засмеялся, как всегда обнажая зубы. Рубашка у него на локте протерлась до прозрачности.

– Ну, иди тогда земные дела заканчивай.

– Я б неземные дела закончить хотел, но девчонка моя в Норильске.

Отец снова загоготал, настроение у него стало отменное.

– Да пиздуй уже, а то к вечеру метель опять.

Он прижал меня к себе и поцеловал в макушку – такое было высшее выражение отцовской нежности, он так любил. Было в нем и человеческое что-то, хорошее, ласковое. Пока я собирался, отец, не отрывая взгляда от телевизора, рассказывал мне:

– Видел про индусов передачу недавно в самолете. Про секту одну, как же их, туки или тухи, или тукхи, да и хер с ними, смысл в том, что они убивали ради богини разрушения, ради Кали, прям ритуально душили людей и ритуально их грабили. Вот, думаю, как можно грабеж обставить. Во славу своей богиньки. Такие лютые дядьки, ты представляешь? Говорят, прикончили два миллиона человек, ну за продолжительное время.

– Ну, прикол вообще. Это они грамотно рассудили, бандюков-то никто не считает, а тут религия, высший смысл. Разве плохо. Но вообще плохо, они ж людей убивают.

– Одно дело, когда себя защищаешь, а другое, когда так.

А в молодости, папашка еще студентом был, он одного парня так бил, так бил, и все по голове. Бил он его камнем, много-много раз, такая у него ярость была, а от чего – он никогда не рассказывал. Вроде говорил, что парнишка жив да на своих ногах ходит, а я даже маленьким не был уверен, что это так.

– Хорошо, что ты меня не в Индию везешь.

– Индусов, скотов, в Лос-Анжелесе много, кстати. Улыбаются тебе, улыбаются, а потом придушат. Восток – дело тонкое.

Отец выдохнул дым в экран телевизора, напомнив мне курителя опиума из старой викторианской иллюстрации к какому-нибудь детективу.

– Хорошее кино в самолетах показывают. Ну, я пошел.

– Подожди. Слушай, в Лос-Анджелесе там, ну, черным-черно. Хреново все. Как в любом большом городе. Людей много, тащат свою боль. Грязное все. Тебе сложно будет. Ты мало темноты видел. Будешь привыкать. Ничего этого трогать нельзя, помнишь?

Он помолчал и добавил уже совсем другим тоном, небрежным таким:

– Сигареты купи. «Мальборо».

– Приличным человеком, что ль, заделался?

Тут он швырнул что-то в мою сторону, я, правда, не увидел, какую вещь, надеялся, что не мою. Успел закрыть дверь.

Первым делом зашел я в продмаг, купил три коробки шоколадных конфет, импортных, и сигарет. Снабжали нас теперь получше, мамка б радовалась – сладкого было много.

Вторым, значит, делом зашел к бабе Томе и бабе Свете. Они были две одинаковые старушки, сухие-сухие, с пушистыми головами, как вербочки. По всему дому у них были книги, физика да инженерия всякая, и классика, конечно, целый шкаф с Толстым, Чеховым и Достоевским – без них никуда.

От мата они дрожали, как осиновые листочки, верили только в хорошее и тихонько плакали, когда наступал День Победы. Я их любил беззаветно, они меня тоже любили, мне хотелось напоследок сказать им какое-нибудь доброе слово.

Открыла мне баба Тома (я их отличал по шрамику на руке, это баба Тома в детстве ракушкой на реке порезалась).

– Боренька!

– А, привет. Я тут конфет принес, тебе и бабе Свете.

С детства был у них такой пунктик – у каждой должна быть своя вещь, все разное. Они отлично знали, где чья ложка, где чья тарелка, никогда не брали их наугад.

– Проходи скорее, Боренька, мы тебе чаю нальем.

Она положила свою дрожащую руку мне на плечо, у нее были костлявые, как у смерти, пальцы. Я испытывал особую слабость к несчастным людям, к стареньким, больным, к сирым и убогим, к людям в печали, в раздрае. Мне рядом с ними было по-человечески хорошо.

От бабы Томы пахло мукой и чуточку – жаром, наверное, пироги пекли. Пока длилась полярная ночь, им было совсем уж нудно от этой жизни, они читали да готовили, больше ничего не делали. Хорошо, что глаза сберегли, а то не осталось бы радости.

– В доме-то капремонт затеяли. Ты отцу скажи, как приедет, хорошо?

– Да он приехал.

Мне так захотелось ее обнять, она посмотрела на меня с этой любовью в вечно поблескивающих старых глазах, и я сразу весь нагрелся, оттаял, хотя собирался хранить мужество.

Кухня у них была узенькая, тесная, но такая аккуратная, такая чистая, и пахло здесь всегда хорошо, не только едой, но и каким-то иным теплом. Баба Света как раз запихнула пирожки на противне в духовку, сказала:

– Будут с вишней, ты подождешь?

– Я за ними вечером зайду, на чуть-чуть пришел.

– Нет уж, нет уж. Энтропия растет.

Поздравляю с наступающим, энтропия растет, так пел Егор Летов. А баба Света имела в виду, что пирожки будут холодные уже и не такие свежие к тому же. Еще баба Света любила говорить, что энтропия – величина аддитивная, когда я рассказывал ей что-нибудь о нашей семье. Это она имела в виду, что мудачество семейства равно сумме мудачеств всех его членов. Справедливо, так-то.

Баба Света любила энтропию несмотря на то, что та угрожала ее вот-вот поглотить.

Ну и пришлось ждать пирожков. Мы пили чай, баба Тома и баба Света открыли обе коробки конфет – для справедливости. Они б и ребенка разрубили. Хорошо, что ни у одной детей не было.

Я хотел было быстренько сказать, что уезжаю, а получился разговор на два с половиной часа. Они смотрели на меня и кивали, гладили по руке, и за одно это я им готов был всю квартиру языком вылизать, миллион мешков муки притащить.

Хотел я ласки.

Ну, они сочувствовали, конечно.

– Толку с твоего отца не будет, хоть голова у него и светлая была. Ты учись хорошо и в институт там поступай.

Я чуть не расплакался, честное слово.

Прощались мы с ними, как перед войной, они меня крепко в щеки целовали и благословляли атеистически (стоические они были атеистки семидесяти восьми лет).

Ладно. В-третьих, зашел я к своему историку, молча выдал ему коробку конфет, что уезжаю не сказал, чтоб проблем не было.

Он обрадовался, пригласил чай пить, но тут уж я отказался. Тогда вдруг он на меня посмотрел и говорит:

– Тебе бы, Борис, больше к учебе рвения проявлять.

– Да я буду, вы не волнуйтесь.

– У тебя светлая голова.

И заиграло это странно, потому что про светлую отцовскую голову только что сказали баба Тома с бабой Светой.

– Жутко смотреть, как ты себя губишь, Борис.

Я вот чего заметил, учителя называют детей по имени до нудного часто – такое у них, значит, нейролингвистическое программирование. Может, доминирование устанавливают или еще чего.

– А я себя не гублю, это у вас зрение, видать, плохое стало, что вы так смотрите.

– Такая душа у тебя, чувствительный, искренний юноша, такое сердце, такой ум, а ты из себя кого делаешь?

– Человека из себя делаю, Ярослав Михайлович. Как вы сказали.

– И не издевайся. Я тебе говорю – потенциал у тебя есть стать хорошим, умным человеком. Как же его гробить можно?

– Хорошего человека угробить нельзя, я в это искренне верю, вы меня сами такому научили. Ну, бывайте, я пошел.

– Борис, у тебя, может, случилось что?

– Не. До понедельника тогда.

А потом будет у него сопливая история, как я приходил, а он не понял, что я прощался.

К Юрику я пришел без коробки конфет, вообще без всего, потому что клей в продмаге нам давно уже не продавали. Он вышел поговорить на лестницу.

– Ты извини, меня наказали. Теперь дома сижу.

– Ну, понятно все с тобой. У меня все наоборот, я теперь по миру пойду.

– Да не верю я тебе.

Юрик почесал затылок этим своим неосторожным, размашистым, медвежьим движением.

– А я за ум решил взяться, – добавил он.

– Ну и даю тебе добро. Можешь с Ладкой закрутить, если хочешь. Она меня не любит.

– Тебя послушать, никто тебя не любит.

Тут уж какая у кого доля.

– Но я зато всем нравлюсь. Но я не про то. Ты чего без меня делать будешь?

– С девчонками тусоваться, наверное. Но, может, у родителей на следующий год с Питером получится. Тогда туда махнем.

Он неопределенно двинул рукой куда-то влево. Я лично не был уверен, что Питер – это туда.

– А ты скоро вернешься?

– Да хрен знает. Когда-нибудь точно вернусь, когда ностальгия замучает.

– Ты приколись, там такое все, как в кинохах. Типа как в «Форсаже» или в «Большом Лебовски».

– В «Бешеных псах» еще.

– И в «Без лица». Вдохновляюще, не?

Я засмеялся. Тут Юрикова мама крикнула:

– Юр, всё! Поговорил и будет. Ты ему скажи.

– Да говорю я.

Он прошептал:

– Слушай, я на тебя все свалил.

– Ай, да не страшно, я б так же поступил.

– Ну, друзья навсегда тогда.

– Надолго так точно.

Мы обнялись по-мужски, повздыхали немного да и расстались навсегда. Я еще некоторое время стоял на заплеванной лестнице, курил, и от дыма у меня слезились глаза (только от дыма, честно!).

Наконец, я зашел домой, кинул отцу сигареты, взял мамину лопату и опять умотал. Папашка и не спросил ничего.

Уже темнело, холод совсем лютый, я пока дошел до кладбища, весь стал красный. Но хоть метель не поднялась.

Там, на кладбище, я нашел мамкину могилу. Весь день мамку увидеть думал, а она и не пришла на меня посмотреть.

Могила, подумаешь, не так оно важно. Во мне ее могила была. А поди ж ты – проняло. Снега намело, это жуть, я его стал снимать слой за слоем, руки болели от мороза, но я был упрямый.

Вот, наконец, черная земля показалась, я тогда отбросил лопату, согнул и разогнул пальцы, с трудом, надо сказать, посмотрел на фотку мамину – всегда она молодая.

– Я тебя люблю, – так я говорил. – Ты бы мне дала совет, или что?

Но никаких советов, вообще никаких ответов. Молчание, и я один.

– Вот как мне уезжать оттуда, где мы с тобой были счастливы?

Да бери и уезжай, Боречка. Это я сам себе ответил. Не она.

И так мне было холодно, я сам себя обнял и весь дрожал. А потом вдруг опустился на колени да прижался губами к мерзлой земле на ее могиле, к самому сердцу страны моей, такой моей.

Могилу, значит, целовал.

Глава 3. Умственная работа

Ну а прадед мой, дедов, значит, отец, отцов дед, он в НКВД служил, прям тем, кто стрелял, когда говорили, безоружным людям в затылки. Стоял у расстрельного рва. Какие были приказы – такие становились люди. Было время.

Что он об этом говорил? Работа, говорил, не мешки, конечно, ворочать. Ему нравилось, и платили хорошо, за вредность, так сказать.

Ну, еще говорил, что работа в первую очередь умственная. Так-то рука, конечно, устает на курок нажимать, но в остальном это прежде всего дело ума – стрелять, не стрелять. Каждый раз надо себя заставить, каждый раз надо решить, на вопрос на важный ответить.

Но это прадед деду рассказывал, дед – папашке, а тот уже мне – через третьи руки, значит, все быльем поросло. Ну, а чего теперь? Я для чего все это помнил и хранил? Не чтобы рассказать кому-нибудь, это точно, но чтоб подумать. Для умственной работы.

Прадед говорил, что решение стрелять принимаешь не сердцем, а головой, сердцем его принять невозможно – разорвется, не выдержит. Такой был чувствительный человек. Его после войны и самого расстреляли, когда были чистки. Бабка послушала-послушала, как дед ноет, да и сказала:

– А и не жалко.

Чекистов она до смерти не любила.

Ладно, значит про меня. Пришел я когда, весь до костей промерзший, отец меня так стукнул башкой об стену, что у меня в глазах потемнело – как-то с одной стороны.

– Ты какого хуя шляешься в такую метель?

У него испуг за меня был какой-то спорадический, как появлялся, так и исчезал, и снова появлялся. Оставлять меня одного неделями он совсем не боялся, а что я в метель помру, то его вдруг взволновало.

От злости у меня потом весь вечер язвы мои чесались. Я их с детства помнил, еще маленький был, когда они появились – крошечные язвочки на спине, на животе, под коленками, да везде, если честно. Одни проходили, другие появлялись. Эти язвочки подгнаивались, не были они похожи ни на прыщи, ни на ссадины, ни на псор. Скорее как стоматит были, только не во рту. Баба Тома говорила, что это от грязи и надо мыться хозяйственным мылом.

Весь вечер я сдирал ногтями желтовато-красные корочки и так кипел, что даже не грустил о том, что уезжаю, только думал, что ночью его как-нибудь по башке молотком ударю. Он и не поймет, что случилось.

Это тоже умственная работа, как у прадеда моего, – готовиться к тому, чтобы человека убить.

К вечеру отец стал кашлять – с ним бывало. Приступы у него были затяжные, он хватался за что-то, как утопающий, и долго дохал, пока у него носом не шла кровь и сосуды в глазах не лопались.

Я ему часто говорил: надо врача вызывать. Но то ведь как: ну поохает врач, поахает, вызовет вертолет, чтобы в Норильск его везти, а сделать и в Норильске ничего не смогут, и в Москве, и в Тель-Авиве. Тут уж неважно, надо помирать так надо.

Кашлял он долго, но я на него даже не смотрел, желал ему легкой смерти, или чтоб после всего добрый и ласковый стал – с ним бывало.

Я уже и в постель лечь успел, почти даже заснул, когда приступ его прекратился так же внезапно, как и начался. У кровати моей стоял чемодан, папашка споткнулся об него, когда ко мне подошел.

– Борь, ты спишь?

Голос у него был спокойный, ласковый. Страшно поди одному помирать, вмиг подобрел.

– Ну, более или менее, а тебе чего?

– Ты меня тоже пойми.

– Чего мне тебя понимать, нужен ты мне, что ли, тебя понимать?

Он сел рядом, положил руку мне на голову, шишку потер, словно на удачу.

– Ну, завтра поедем в Лос-Анджелес. Там у тебя все будет, что ты захочешь. Денег много, я для тебя ничего не пожалею.

– Ну, круто теперь.

И он вдруг мне такое сказал:

– Борь, а ты думаешь мне не обидно, что ты умирать, как я, не хочешь?

– Ты меня по голове ударил, я теперь вообще не думаю, отгребись уже.

Я перевернулся на другой бок, но отец продолжил гладить меня по голове.

– Я и сам на деле не знаю. С одной стороны, я хочу, чтобы ты жил лучше меня, а с другой – у меня нет наглости думать, что моя жизнь важнее всего мира.

И чего он привязался? Как чувствовал все, что я ему говорить и не собирался. Я делал вид, что сплю.

– Ты – мой единственный сын, ты от меня кусочек, от женщины, которую я любил больше всех на свете. Думаешь, мне тебя не жалко? А все-таки, где б мы были, если б друг друга жалели?

Тоскливо ему теперь, захотелось хорошим отцом стать, но я ему такого удовольствия не дам, так я решил. Ничего не ответил, а он все гладил и гладил меня по голове, пока я не уснул.

Утром пришлось со всеми братиками и сестричками попрощаться, они, пушистые комочки, и понять не могли, что я насовсем уезжаю, спрашивали, ухожу ли я умирать, пищали. Я им скормил все, что оставалось в холодильнике, пока отец мылся.

Я знал одно: американские братишки и сестрички будут понимать меня точно так же, как русские. Если будет совсем плохо, стану с ними общаться.

Разумеется, я боялся, ну а кто б не боялся – на моем-то месте? Жалел вот о том, что английский прогуливал, но все-таки знал, что приспособлюсь. Это головой я был нервный, а сердце у меня оставалось спокойным.

– Вот уеду, – говорил я. – Кто вас будет кормить?

Ну, Матенька-то корм всегда даст, надо только по сторонам глядеть, а все-таки приятно быть значимым.

– Борь, собирайся давай, а то с тобой опоздаем.

– А, ну я да, я почти уже.

А человек, он в любом случае ждет хорошего. Он и от смерти ждет хорошего – оттого все мечты о рае. Мамка не пришла попрощаться, и это меня даже чуточку успокоило. Значило, должно быть, что она за мной последует. А все остальное можно было и оставить.

Взял я чемодан, и мы пошли. Снега вокруг, ну просто горы, смотреть невозможно, глаза щиплет от белизны и холода. И еще мело. Я крикнул отцу:

– А к тебе она приходит?

Он сразу понял, о чем я говорю.

– Да, конечно. Не так часто, как мне б хотелось. Но она со мной.

– А которая из них настоящая?

– И та, и та. Это все она, мы ж ее разделили.

Была одна мамка, а стало, значит, две. Метель хоть чуточку, но унялась, а то б мы не улетели, а у нас самолет и билеты. Снова я смотрел на тайгу с высоты, но теперь она была белая-белая, только острые верхушки деревьев из этой белизны выныривают, и все.

Отец говорил:

– Будешь счастлив. Там тепло, солнце. Будешь счастлив, но Родину не забывай. Где родился, там и пригодился.

– Ты ж сам себе противоречишь, ну что ты несешь?

А все-таки я знал – не забуду, любить буду до конца своих дней и всю тайгу, и неровный десяток низких типовых многоэтажек. Нечего было любить, а я любил – такая там была свобода.

В Норильске я с тех пор бывал уже несколько раз, привык к нему, а обожал все равно – со всей его грязью, со всей унылостью бетонных коробок, со всей горечью воздуха.

У входа в аэропорт мы покурили. Отец сказал:

– В Москве будем один день. Так что погоняем по ней, поглядим на столицу.

– Круто, давай погоняем.

Где-то тут была Лада, я ей встретиться предложил, в аэропорту уже, но она отказалась, ну я ее на хуй и послал. Может, Юрику даст, как знать.

– За девку не переживай. Будут у тебя еще девки.

– А, ну ладно тогда. Сразу сердце на место встало, может и с ней поговоришь?

На этот раз подзатыльник был слабый, так, играл он со мной.

– Как она вообще?

– Один раз меня дрыщом назвала, так я ей врезал немного. Мне потом так стыдно стало, хотя я совсем легонько.

– Вот почему у тебя и не вышло. Женщин до свадьбы не бьют.

А вокруг самолеты летают, огромные такие махины. Матенька сделала наш народ выносливым и сильным, чтоб мы выживали везде и все собой заполоняли, только небо мы, крысы, заселить собою не в состоянии, вот оттого и трепет такой к нему.

Но неба я не боялся, доля есть доля, с ней не сладишь. Если судьба умереть от аварии, значит, не в самолете, так в машине умрешь. Все равно не страшно – это очень быстро обычно. Вот мамка, она сложно умирала, тонуть – кошмар вообще. Утонуть бы я не хотел.

На самолете-то я в первый раз в жизни полететь готовился. То вертолеты были, они смешные скорее, а вот самолет – эпичная штука.

– Восемь часов лететь, а кино не показывает. Книжку взял в ручную кладь?

– Ага. Аммиана Марцеллина. Там интересно, типа Рим гниет.

– Дался тебе тот Рим. Если хочешь что-нибудь скучное почитать, Герцена б почитал или Чернышевского.

В аэропорту все было блестяще и светло, нигде больше в Норильске такого чистого места не было. Кафе теперь еще всякие блестели, красным, зеленым и синим, словно камушки драгоценные. В одной кафешке мы с папой и сидели, он пил водку, а я ел соленую-соленую курицу-гриль, разгрызал ей косточки.

– Я люблю эту штуку, – говорил я. – Знаешь, такую сгущенную кровь внутри.

– Костный мозг это.

– Он же в позвоночнике.

– То спинной.

Отец курил и посматривал на девушку за соседним столиком, слишком молоденькую для него.

– Было б больше времени, – сказал он шепотом, – я б тебе показал, как оно с девчонками делается.

– Типа деньгами?

– Идиот ты, одними деньгами ничего не сделаешь, смеяться над тобой будут. У женщины душа, кто бы что ни говорил.

Ну, я не знал. У Ладки, как по мне, души не было.

В самолете оказалось на самом деле скучно. Я читал, пропадал ненадолго во сне, просыпался, ковырял порошковую картошку на пластиковом подносике (как формочка, в которую песок засыпают – и картоха на вкус как песок), перезнакомился со всеми соседями. Впереди нас ехал бизнесмен с необычайно добрыми для такой профессии глазами, сбоку сидела молодая учительница русского и литературы, навещавшая родителей, позади – фольклорист, изучавший народы Севера. Я спросил, представляю ли я народы Севера, и он сказал, что есть разные трактовки, но скорее нет, чем да.

Он мне рассказал корякскую сказку про мальчика, который убил бога. Вернее, бог сам себя убил, потому что мальчик выиграл у него в прятки.

– Бред какой, это жесть.

– Тебе так кажется, Борис, потому что ты мыслишь категориями нововременной европейской культуры. Бог у тебя ассоциируется с чем-то могущественным, бессмертным. Для большинства примитивных культур боги – это персонификации загадочных сил природы. Могущественные, конечно, и пугающие, непредсказуемые, но подверженные человеческим слабостям.

Он был очень умный, но без очков, у него на лице топорщились смешные усы, хотя таким уж старым он не выглядел, еще он носил добротный костюм. Мне казалось, что отцу он сразу не понравился, но отец быстро налакался и стал спать.

– Ну, я понял. Типа не бог это был, а какой-нибудь колдун.

– Нет-нет, все-таки бог.

– Ну, вы определитесь.

– Будоражащий смысл сказки именно в том, что это несомненно сильное и опасное существо, у него другая природа, чем у нас с тобой.

Вот, подумал, ему было бы интересно узнать про нас, и про Матеньку нашу, и что она завещала нам. Я-то в сказке жил, а ему это было непонятно.

Он пах человеком, чистым запахом: одеколон, мыльце, пот – чуточку. Еще: недолеченными зубами, утренним бутербродом, стопкой коньяка для храбрости и какой-то женщиной. Не знал даже, что я его так хорошо чую. Я свой нюх мог настраивать: хочу – все нюансы различу, а не хочу, так и не отвлекаю себя. Так с детства было, отец с мамкой не учили, и их никто не учил.

– А на лбу у тебя что, Борис?

– Это я упал.

Тут мне разговаривать перехотелось, я объявил, что спать, а сам не спал. Ждал Москвы.

А Москва оказалась прекрасная, я влюбился в нее сразу, она вся была золотая, как икона.

– Вот, – сказал отец. – Это столица нашей страны.

Говорил он так, будто лично ее построил, ну или хотя бы мерлоны на Кремлевской стене вырезал.

Улетали мы ночью завтрашнего дня, так что никакую гостиницу снимать не стали, гуляли по Москве всю ночь и весь день, вплоть до следующего вечера, ели чебуреки в какой-то советской забегаловке и бродили по центру бесцельно и ошалело.

Про Москву на самом деле просто так и не скажешь, она была сшитая из разных кусков – бетонная, кирпичная, золотая, всего в ней было много, и я смотрел на витрины магазинов с тем же восторгом, что и на башни Кремля.

Мы с отцом зашли в магазин «Картье», попялились на часы, и продавцы нас терпели. Мне стало смешно: у папашки были деньги на такие вещички. Ночью мы гуляли под мутным небом по Александровскому саду и пили, сильно пили, чтобы согреться. В «Охотном ряду» я в первый раз попробовал еду из Макдональдса, которая была еще солонее норильской курицы-гриль. Я потом еще долго облизывал губы, вспоминая вкус картошки фри.

Это был особенный мир, где все куда-то спешили, а метро показалось мне городом под городом. Запорошенная снегом Москва, советская и царская одновременно, казалась мне точкой, где пересекаются все истории. У нее были и свои цвета – кирпичный красный, розовато-серый, черный, и свои запахи – бензин и воедино слитые ароматы сотен видов духов.