Таким энергичным, как в последние годы, отстаивание рынка стало лишь после долгого периода дискуссий и дебатов. С течением времени экономические и политические кризисы 1930-х годов уходили в прошлое, научные дисциплины все больше специализировались, а экономисты – сторонники свободного рынка находили новых сторонников в печатных СМИ и политических кругах. Попытки возродить философию либерализма на новых основаниях и выйти за пределы статичных предписаний laissez faire утратили ту энергию безотлагательности, которая двигала им в ранние годы. Достигло зрелости молодое поколение экономистов, ориентированное на математический язык послевоенной экономической науки и чутко прислушивавшееся к политическим дебатам в общественной сфере эпохи холодной войны[42]. В начале 1960-х годов центральной фигурой этой новой когорты стал Милтон Фридмен. Он заново сформулировал ряд главных проблем экономической науки и без обиняков популяризировал достоинства рынка. Распространению его идей способствовало наличие аудитории, более восприимчивой к рыночной риторике, и появление организаций, лучше подготовленных к популяризации идей Фридмена, чем это было в начале его карьеры. Эти благоприятные возможности Фридмен в полной мере использовал: он отказался от осторожного языка предшественников и вновь придал рыночной риторике максимальную четкость. Капитализм, твердил он, это двигатель процветания, который вознаграждает заслуги и в подавляющем большинстве случаев приносит наилучшие результаты; многие проблемы современной жизни порождены ошибочными ограничениями его функционирования, а вовсе не его мнимыми недостатками. Решительность фразеологии Фридмена свидетельствовала, что моральные затруднения и нечеткость программ предшествовавшего поколения остались позади и началось великое убеждение.
История Общества Мон-Пелерен – это история взаимосвязанных провалов и успехов. Его члены приняли чрезвычайно амбициозную теоретическую программу и оказались не способны ее осуществить. То, что начиналось под знаком декларированного единства, вскоре обернулось разделением на группы, и дискуссии между ними скорее обостряли несходство позиций, нежели сближали их. Вместе с тем усилия общества по реабилитации свободного рынка в общественной сфере принесли впечатляющие плоды. Они способствовали видоизменению глобальной политики с такими последствиями, которые будут давать знать о себе еще многие десятилетия. Проследить трансляцию идей от поколения к поколению и их внедрение в политику равнозначно тому, чтобы выяснить параметры их отклонения от первоначальных образцов, а пересечения этих двух линий, нисходящей и восходящей, вызывали чувство протеста у тех, кто стоял у истоков общества. С годами многие его основатели стали считать смелое отстаивание рынка, которым занялись более молодые члены общества, искажением исходных идей. На мир, созданный по рецептам Милтона Фридмена, они смотрели со смешанным чувством восхищения и осуждения. История Общества Мон-Пелерен порой преподносится как пример редкого явления: группа интеллектуалов смогла оказать ощутимое влияние на политику своего времени. И гораздо реже в ней видят притчу об опасностях, которыми чревато успешное идеологическое воздействие.
Глава 1
Отстаивание рынка во время кризиса
Весной 1933 г., почти десять лет спустя после того, как Кейнс провозгласил конец laissez faire, Фридрих Хайек поднялся на кафедру, чтобы прочитать инаугурационную лекцию в Лондонской школе экономики. Как и Кейнс, он избрал своей темой отход от классической экономической науки, но во всех остальных отношениях и обстоятельствах его выступление нисколько не походило на лекцию Кейнса. За прошедшие годы мир погрузился в тяжелую депрессию, которая поставила под сомнение утвердившиеся догмы ведущих экономистов, – даже в тех случаях, когда их общественное признание росло. В отличие от изысканно-аристократической атмосферы, окружавшей Кейнса в Оксфорде, аудиторию Хайека составляли сотрудники учебного заведения, которому не исполнилось еще сорока лет; студентами его были в основном вольнослушатели, а располагалось оно по соседству с трущобными кварталами[43]. Хайек был на 16 лет младше Кейнса, и его мало кто знал за пределами узкого круга социологов в Англии и его родной Австрии. Говорил он с сильным австрийским акцентом; поэтому многим слушателям было нелегко следить за его рассуждениями[44]. И хотя Хайек соглашался с Кейнсом в том, что социальная философия свободного рынка пришла в упадок, он хотел объяснить, почему правильно не праздновать это событие, а оплакивать его.
В числе слушателей Хайека были экономисты, симпатизировавшие его взглядам, в том числе Эдвин Кеннан, пожилой консерватор, преобразовавший экономический факультет Лондонской школы по своему вкусу, и молодой протеже Кеннана Лайонел Роббинс; он и организовал этот визит, в результате которого Хайеку было предложено место профессора. Обводя собравшихся внимательным взглядом, Хайек поспешил отметить, что среди экономистов не так уж мало сторонников свободного рынка. Проблема в том, сказал он, что их идеи пока не проявили способности влиять на широкую публику. Хайек не видел особой разницы между планированием и социализмом, а из государственных должностных лиц, по-видимому, мало кто сомневался в достоинствах планирования. «В этом смысле, – грустно заключил он, – сейчас, естественно, осталось очень мало людей, не являющихся социалистами». Негативный настрой общественного мнения привел инакомыслящих экономистов к убеждению, что они «безнадежно разошлись с духом времени, предлагают ненужные советы, к которым общество не желает прислушиваться, и не могут влиять на ход событий»[45]. Хайек полагал, что его коллеги безусловно владеют научным знанием, позволяющим судить о мировой ситуации, но не имеют возможностей преодолеть разрыв между теорией и практикой.
На раннем этапе своей карьеры Хайек часто испытывал ощущение, что его взгляды не соответствуют духу времени, но никогда это ощущение не было столь сильным, как в начале 1930-х годов. По мере того как правительства принимали все более радикальные меры в связи с небывалым экономическим кризисом, теоретики, выступавшие против государственного вмешательства, все острее чувствовали себя изгоями. По всему Атлантическому миру они ютились в научных кружках, которые гордились тем, что думали иначе, чем большинство. В числе таких кружков можно назвать Лондонскую школу экономики, где теперь работал Хайек, Чикагский университет и Институт высших международных исследований в Женеве. В каждой из этих организаций ведущие экономисты выражали отчаяние по поводу направленности общественного мнения. Еще до переезда Хайека в Лондон Лайонел Роббинс пришел к выводу, что широкая публика никогда не поймет экономическую аргументацию. «Надежда на то, что экономическая теория когда-нибудь станет тем, что дилетант может понять без предварительной подготовки, – писал он в 1930 г., – обречена оставаться несбыточной»[46]. В Чикаго Фрэнк Найт впал в депрессию, растянувшуюся почти на все десятилетие и обостренную ощущением, что ошибочные общественные настроения отняли жизнеспособность у демократической формы правления. В 1934 г. он пришел к убеждению, что, по всей видимости, осталось «лет десять или, самое большее, двадцать до того момента, когда мы увидим конец всякой свободы слова в Соединенных Штатах и в той части либерального европейского мира, где она еще не исчезла»[47]. Еще до переезда в Женеву вынужденно покинувший родину немецкий социолог и экономист Вильгельм Рёпке заключил: пришло время «признать, что дело либерализма и капитализма стратегически проиграно даже там, где тактически они еще не побеждены»[48].
Эти сетования порой предрекали даже конец света, но их общий настрой был вполне обоснован. В тот период ученые, выступавшие против государственного вмешательства, находились в крайней изоляции. Популярные газеты и журналы наперебой объявляли их взгляды пустой болтовней выживших из ума чудаков. Консервативные политические партии, которые противостояли угрозам коммунизма и фашизма на международной арене, в то время пытались выдержать внутренние экономические кризисы и больше не были надежным пристанищем для «правильной» экономической теории. Ведущие отрасли, стремившиеся сохранить протекционистские пошлины и выторговать монопольные привилегии у регулирующих органов, в лучшем случае оставались ненадежными союзниками[49]. И вопреки уверениям Хайека об обратном, внутри самого сообщества профессиональных экономистов голоса сторонников рынка звучали все тише. В американской научной среде по-прежнему господствовал имевший левую окраску историцизм экономического институционализма, а в Англии репутацию ведущего экономиста как в научных кругах, так и в общественном мнении приобрел Кейнс[50]. Вскоре после выхода «Общей теории занятости, процента и денег» (1936) кейнсианство пропитало экономические министерства по обе стороны Атлантики, а экономисты в Лондоне и Чикаго находили все меньше союзников как в научных кругах, так и в обществе.
Для англо-американского мира маргинализация сторонников рынка в 1930-е годы остается уникальным явлением со времен Промышленной революции. Этот феномен отчасти можно объяснить потерей доверия к рынку, которая обычно сопровождает начало острых финансовых кризисов. Но хотя события, на первый взгляд, и задают темы для обсуждения, они не имеют полной власти над идеологической жизнью общества. Сколь бы обескураженными ни чувствовали себя экономисты на уровне общественных дискуссий, именно их идеи, доводы и представления в определенной мере формируют содержание и структуру дебатов. Это влияние более всего ощутимо в периоды неясности, когда устоявшиеся представления могут внезапно стать предметом широких общественных дискуссий. Разочарование Хайека можно отчасти отнести на счет духа времени, а отчасти на счет риторической силы послания, транслируемого им и его коллегами.
Сторонников рынка в Лондонской школе экономики и Чикагском университете объединял скепсис в отношении нараставшего вмешательства государства, но во всем остальном их позиции расходились чаще, чем совпадали. В Лондоне Лайонел Роббинс и Фридрих Хайек поначалу выражали сильные сомнения в способности правительства справиться с экономическим кризисом. Вину за спад они возлагали в первую очередь на экономический цикл, который как раз и был запущен государственным вмешательством, и утверждали, что дальнейшие поползновения государства приведут лишь к повторению того же ужасного сценария. Их взгляды кое-где нашли сторонников, но в общем и целом в середине 1930-х годов их призывы к пассивности не находили отклика ни в обществе, ни среди экономистов, желавших найти энергичный выход из, казалось бы, неразрешимого кризиса. В Чикаго Фрэнк Найт, Джейкоб Вайнер и Генри Саймонс предложили более умеренный ответ на события того времени. Они быстро и единодушно осудили эксцессы laissez faire и с теми или иными оговорками одобрили программу государственных строительных проектов, прогрессивное налогообложение, социальное страхование и энергичную антимонопольную политику. В результате они оказались гораздо ближе к профессиональному мейнстриму, чем их лондонские коллеги, но сильно затруднили себе объединение с другими людьми, у которых были более или менее конкретные теории или планы. В целом, экономисты в Лондоне и Чикаго являли собой картину разброда и шатаний. Некоторые твердо придерживались радикальной позиции, на которую мало кто хотел вставать; другие с гораздо большей готовностью шли на компромиссы, но оказались не способными сформулировать связную оппозиционную платформу.
На обоих берегах ведущие фигуры по-прежнему не хотели ставить под угрозу свой научный авторитет, участвуя в широких общественных дебатах, и старались повысить свое влияние прежде всего в кругу коллег по профессии. У них не было общей организации, которая позволила бы обсуждать идеи, разрабатывать новые риторические стратегии, создавать коммуникационные сети и привлекать молодых коллег, симпатизирующих их взглядам. Пока они проповедовали свои идеи в изолированных учебных заведениях в разных странах, а связи поддерживали лишь с помощью лекций и дружеских личных встреч, ради чего иногда предпринимали медленное путешествие через Атлантику. Бывало, они уделяли междоусобной полемике не меньше сил, чем посвящали спорам с явными идеологическими противниками. Их собственная идеология оставалась фрагментарной, и они не смогли прийти к чему-то похожему на общую позицию. Бизнес не проявлял готовности финансировать мир идей, а в научном мире мало кто прилагал усилия к тому, чтобы считаться членом сплоченной группы, преследующей конкретные цели[51]. Без разработки убедительного риторического выражения идей и без существенных источников институциональной поддержки у них было мало шансов воздействовать на широкую публику, которую уже соблазнили другие идеологические сообщества, лучше организованные и обладавшие более связной программой.
Хайек внимательно следил за институциональной динамикой и пришел к выводу, что трудности, переживаемые им и его коллегами, позволяют извлечь уроки, которые могут пригодиться в будущем. В инаугурационной лекции 1933 г. он уже умерил свои пессимистические взгляды на современную политику, заявив, что долгосрочные процессы идеологических изменений дают повод для оптимизма. Общественное мнение, разъяснял он слушателям, «очевидным образом сформировано экономистами в основном прошлого поколения. Поэтому неверно говорить, что теории экономистов не оказывают вообще никакого влияния; напротив, оно может быть весьма сильным». Коллегам просто нужно просто иметь в виду, что «проходит немалое время, прежде чем это влияние проявится»[52]. Осознание проблем, стоявших перед этими людьми в трудное десятилетие, в последующие годы помогло им создать инфраструктуру для продвижения рыночной идеологии. Разочарованные отсутствием единства и изоляцией, они в конце 1930-х годов приступили к совместной работе по созданию организаций, с помощью которых можно было бы разрабатывать и распространять идеи. Параллельно они обратили внимание на проблемы, все еще вызывавшие разногласия: основания их соционаучной методологии, связь между их экономическими теориями и их социальной философией, степень и характер тех видов государственного вмешательства, которые они могли счесть приемлемыми, и риторические стратегии, способные наиболее убедительным образом сделать их мировоззрение привлекательным для других людей. Эти усилия стали определяющими для публичной жизни идей в последние десятилетия ХХ в., когда все больше людей стали считать, что рынок является оплотом свободы, а попытки вмешательства в его повеления и его юрисдикцию неизменно ошибочны. Потрясающие успехи сторонников рынка в десятилетия, последовавшие за Великой депрессией, стали возможными в том числе и благодаря провалам, которые они пережили в ранние годы.
В начале 1930-х годов Лондонская школа экономики приобрела известность как объединение экономистов, считавших, что вмешательство государства не способно преодолеть текущий кризис. В то время как ведущие консервативные экономисты по всему Атлантическому миру поддерживали крупные государственные проекты и другие чрезвычайные меры, Лайонел Роббинс и его коллеги твердили, что государственное вмешательство опасно, а простых и быстрых решений не существует. На какое-то время они привлекли внимание экономистов своей молодостью, харизмой и смелостью взглядов. Экономический факультет школы стал динамичным центром в рамках все более заметного направления, а его студенты и преподаватели чувствовали, что значение их встреч и обсуждений выходит за пределы происходящего в учебных аудиториях. Но к концу десятилетия чувство эмоционального подъема, пронизывавшее их беседы, почти совершенно исчезло. Одни преподаватели, например Хайек, становились все менее заметными в среде профессиональных экономистов, которых теперь занимали иные предметы; другие, например Роббинс, уже начали сближать свои позиции с экономическим мейнстримом. Быстрый взлет популярности и авторитета Хайека и Роббинса свидетельствовал, что в самих основах популяризации рыночных идей начали происходить изменения, однако их столь же резкое падение означало, что сторонникам рынка следует переформулировать их послание обществу, если они хотят заручиться поддержкой последнего.
Превращение Лондонской школы экономики в организационное пристанище реакционных экономистов стало для многих наблюдателей явлением удивительным. Это учебное заведение меньше, чем за 40 лет до того, основали члены Фабианского общества, исходившие из убеждения, что углубленное экономическое и политическое образование послужит делу распространения социализма. Состав общества и заявленные им цели выделяли фабианцев среди других социалистических течений. По словам Джорджа Бернарда Шоу, задним числом описавшего эту группу, она была демонстративно элитарной, и ее члены воспринимали себя как «меньшинство культурных снобов и подлинно научных социалистических тактиков», у которых нет «времени на то, чтобы обращать в свою веру людей необразованных и политически неграмотных, а потом давать им начальное социалистическое образование»[53]. Они проводили политику интеллектуальной открытости, будучи убеждены, что «пропитка» их идеями завершится тогда, когда они будут усвоены не теми, кто в них и так уже верит, а теми, кто пока еще их не принимает[54]. Они избегали революционной фразеологии и предпочитали проводить социальные перемены путем, как выразился Сидней Вебб, «неизбежной постепенности»[55]. Поэтому ЛШЭ занималась не начальным обучением рабочих и рядовых масс, а специализированным повышением квалификации в области социальных наук. Она приветствовала разнообразие взглядов у преподавательского состава и студентов и не требовала приверженности к определенной идеологической позиции. Наконец, она стремилась развивать не склонность к радикальным действиям, а способность критически мыслить.
В начале 1930-х годов фабианцы могли не без основания констатировать, что их преданность элитарности, открытости и стратегии постепенности принесла определенные плоды. Во введении к переизданию «Фабианских очерков» (1931) Шоу отметил «свидетельства поразительного прогресса в нашей политической атмосфере». Социалист-фабианец занимал пост премьер-министра, два видных эссеиста общества заседали в Палате лордов, а сам парламент «кишел фабианцами»[56]. ЛШЭ процветала. За 20 лет с 1919 г. число штатных преподавателей выросло более чем вчетверо, а доля вольнослушателей среди студентов сократилась вдвое[57]. Быстро растущая инфраструктура снискала школе эпитет «империи, где бетон никогда не успевает полностью застыть»[58]. Студенческий контингент школы был более разнообразен по национальному и социальному происхождению, чем в Оксфорде и Кембридже, и отличался социалистическими убеждениями.
Динамичное развитие школы во многом объяснялось ее приверженностью интеллектуальной открытости и традиционным стремлением иметь преподавателей с разными убеждениями. Но за эти традиции, естественно, приходилось платить отсутствием контроля над политическими позициями преподавательского состава. Иногда это приводило к совсем уж явным идеологическим несообразностям: первый ректор школы, например, впоследствии стал членом парламента от Консервативной партии[59]. Однако отклонение, которое больше всего раздражало фабианцев, заключалось в реакционной репутации растущих рядов экономистов школы. Одна из основателей школы, Беатриса Вебб, все 1930-е годы наполняла свой дневник пренебрежительными отзывами о теориях, которые стали ассоциироваться с экономическим факультетом. В личном общении она находила Роббинса «привлекательным» и «приятным», а вот в идейном плане считала его и его коллег «догматичными теоретиками», «ультраиндивидуалистичными апологетами капитализма, стремящегося к прибыли», «фанатичными индивидуалистическими экономистами», последователями «laissez faire Нассау Сениора и Герберта Спенсера» и, уж совсем определенно, «нашими антиподами в Школе»[60]. Идеологическая открытость, которую исповедовали фабианцы, привела к тому, что основанная ими школа собрала в своих стенах сторонников тех самых экономических теорий, которые изначально была призвана преодолеть.
Как часто бывает, интеллектуальную атмосферу факультета определило одно единственное событие, случившееся в 1907 г., – приглашение Эдвина Кеннана на пост заведующего новой кафедрой политической экономии. По ряду важных вопросов Кеннан был солидарен с основателями школы; в частности, он тоже считал, что общества должны изменяться «медленнее, чем дубы», а не в результате «внезапных усилий вдохновенных гениев»[61]. Однако в отличие от фабианцев его любовь к градуализму, постепенности проистекала из глубоко консервативного мироощущения. Кеннан выступал за рыночный механизм не потому, что был пылким его поклонником, а потому, что не видел приемлемых альтернатив. «Современная цивилизация, да и почти вся цивилизация основана на принципе облегчения жизни для тех, кто проявляет лояльность к рынку, и ее усложнения для тех, кто этого не делает, – писал он в книге «Протест экономиста», – и какие бы недостатки ни были свойственны этому принципу, он все же лучше, чем ничего»[62]. Если Кеннан имел возможность выбирать между проверенной практикой и новой альтернативой, он почти всегда предпочитал первую. Поэтому в 1920-е годы он стал одним из самых видных в научных кругах сторонников возвращения к золотому стандарту на довоенном уровне, и эта позиция повредила его репутации в последующие годы[63]. На последнем этапе своей карьеры Кеннан решительно осуждал увлечение экономистов математическими методами. Коллеги, писал он, поклоняются абстрактным формулам так, как поклонялись «каменным и деревянным идолам в примитивных религиях»[64]. Наконец, Кеннан совершенно не переносил новомодные теории Кейнса: Кейнс, говорил он, – это «второй из псевдоэкономистов, причинивших больше всего зла, первый – Маркс, а остальных не видно на горизонте»[65].
Кеннан не обладал традиционными качествами организатора. Весь срок своего пребывания в ЛШЭ он оставался на неполной ставке, постоянно проживал в Оксфорде и на занятия ездил оттуда. Его профессиональная начитанность ограничивалась главным образом английской литературой, и даже его самые верные ученики признавали, что он обладал очень узким кругозором[66]. Основным его занятием была не разработка и популяризация собственной теории, а критика предшественников[67]. По свидетельству Лайонела Роббинса, Кеннан был «слабым лектором, который то бормотал что-то себе под нос, то, наоборот, сильно повышал голос». Иными словами, как примирительно выразился Роббинс, «он не снисходил до удобства слушателей»[68]. Так считал не только Роббинс. Т. Грегори тоже вспоминал, что «слушать лекции Кеннана было трудно», и из-за «его привычки смотреть поверх наших голов в дальний угол комнаты мы многое из его слов упускали или не понимали»[69]. Эти особенности Кеннана значительно сужали круг его учеников, и его публичный авторитет сильно уступал авторитету Кейнса, более молодого и энергичного коллеги Кеннана по Оксфорду. Тем не менее в Англии Кеннан оставался самым видным защитником экономической ортодоксии, и в глазах небольшого кружка студентов его оппозиционность приобрела харизматический ореол. Как вспоминал Лайонел Роббинс, «в ЛШЭ и в сфере ее контактов его авторитет был непререкаемым. Мы почитали его. Мы ловили каждое его слово. Для нас он воплощал квинтэссенцию зрелой экономической мудрости»[70]. По мере того как студенты Кеннана сами занимали преподавательские должности, экономический факультет ЛШЭ приобритал репутацию источника консервативных альтернатив исходившим из Кембриджа предложениям прогрессистского характера[71]. И лишь спустя много лет после того, как Кеннана не стало, исследователи начали называть отстаивание рынка экономистами ЛШЭ плодом его личного влияния[72].
Но если приход Кеннана в Лондонскую школу до некоторой степени объясняет, как она сыграла неожиданную роль рассадника консервативной экономической теории, он никак не объясняет, почему в начале 1930-х годов ее ведущие профессора заняли столь радикальную позицию. Хотя Роббинс и обратился из гильдейского социалиста в сторонника рынка отчасти под влиянием Кеннана, во многих существенных пунктах его взгляды отличались от взглядов наставника. Дело в том, что Роббинс свободно читал по-немецки, читал много и ознакомился с обширной зарубежной литературой, которую Кеннан практически не знал. Если Кеннан выражал свое несогласие с теориями Маршалла в понятиях, заимствованных и других английских экономистов, то Роббинс обнаружил в Австрии самостоятельную интеллектуальную традицию, предлагавшую четкие ответы на многие занимававшие его вопросы. Как отмечали коллеги Роббинса по ЛШЭ, он не был теоретиком-новатором; его сила состояла в умении собирать и сводить воедино научные разработки других[73]. Но вот в этой узкой области он проявил незаурядную способность анализировать и доводить до ясности те зарубежные концепции, которые для его коллег были малоизвестными и туманными[74]. Если специфически-британское мировоззрение Кеннана создало в ЛШЭ атмосферу, дружественную консерватизму, то идеи, которыми руководствовались ведущие ее профессора в первые годы Великой депрессии, пришли из других стран.