Рьяным любителем валерианы мог оказаться исключительно представитель семейства кошачьих. Восхищение удивительным котом-эквилибристом я высказала утром присутствующим на кухне:
– Просто фантастический многометровый прыжок одновременно в длину и высоту!
– Уж да-а-а… – мгновенно встрепенулась Бина Исааковна, разделывающая мини-топориком гигантскую курицу у своего стола. – живет в соседнем подъезде у Наталии на втором этаже, известная в доме кошатница. Шляется, ворюга, по карнизу, не свалился ни разу, подлец. – Отложив топорик, развернувшись от стола, она добавила с едким прищуром: – наглый, хитрый, как сто китайцев, прыгучий, как обезьяна.
Судя по изобилию эпитетов, предъявляемый коту иск был давним и заслуженным. Что немедленно подтвердилось следующим комментарием.
– Я тридцать пять лет прослужила технологом пищевого производства и доказательно считаю любые холодильники, как ни дезинфицируй их внутренние стенки, рассадниками бактерий. Именно свежему мясу в холодильниках наносится особый урон. А мясо после морозильной камеры – подавно никакое не мясо, пустопорожние волокна. Мне ли этого не знать! Уж не ведаю, – продолжила она отчленять жир от увесистой куриной гузки, – чем там Наталья его кормит, коли он у нее вечно голодный вор…
Если урезать длиннющий монолог, в осенне-зимний период и ранними веснами, в отсутствие сильных морозов, Б. И. вывешивала купленные впрок, тщательно упакованные в бумагу говяжьи рульку или огузок, а то и целиковую курицу, за окно в авоське, чтобы «дышали». Многие годы (не считая легких шалостей ворон) дела обстояли неплохо, до появления в доме беспардонного любителя поживиться на халяву. Ей пришлось пойти на крайние меры: с помощью скотча обклеить свою часть карниза крупнозернистой наждачной бумагой.
Позже я неоднократно наблюдала черного с белой манишкой красавца, вальяжно прогуливающегося по карнизу мимо моих окон в сторону окон Бины Исааковны (похоже, он не переставал питать мясные надежды; наждачная же бумага от смены времен года теряла функции). Посетить меня кот больше не стремился, но всякий раз на несколько мгновений замирал на карнизе у окна моей гостиной. Мы с пристрастием разглядывали друг друга. Каждый, сугубо в своем ракурсе, вспоминал валериановую эпопею. И его длинные упругие усы разъезжались в ехидной ухмылке непойманного ночного триумфатора.
* * *Жизнь мою в Савельевском переулке можно разделить на два условных этапа. Первый правильнее назвать «Гуляйполе», второй – «Странности этой жизни».
Периодом «Гуляйполя», кажется, я не злоупотребляла, но времена были веселые. Вот штришок. Из Нью-Йорка прилетел бывший институтский сокурсник моей подруги, перспективный прикладной математик, оставшийся жить и работать в США с легкой руки комитета комсомола МИФИ (иногда подобные абсурды под названием «обмен опытом» в позднем СССР случались). Прилетел он не один, а с молодым американским сослуживцем Итаном, магистром кафедры математики Нью-Йоркского университета. Приятели остановились в гостинице «Интурист» и, по задумке физматовца, планировали наносить визиты его столичным родственникам и знакомым для лучшего погружения Итана в быт москвичей. Моя подруга – обладательница отдельной наследственной квартиры на Покровке – стояла в списке сокурсника второй после родственников. Она позвонила мне в замешательстве (о чем говорить? чем угощать?) и упросила поддержать компанию. У нее на кухне мы пили привезенную из Штатов бурду, что-то вроде разбавленного содовой бурбона. Закусывали купленными в ближайшем продуктовом консервированными груздями невнятного происхождения, отрекомендованными ею как традиционно русская закуска (готовить подруга не любила). По нашей стране рука об руку с перестройкой шагала антиалкогольная горбачевская кампания. Из позитивных сторон: КГБ чуть ослабил вожжи, дозволяя предателям-беглецам навещать родину. Чем и воспользовался физматовец. С каждым глотком дефицитного спиртного в нашей четверке прибавлялось сплоченного оптимизма, голоса звучали все громче, все энергичней мы размахивали руками в предвкушении демонтажа железного занавеса и открытия мира без границ. Проникшийся ко мне мимолетной страстью под парами выпитого магистр Итан стал активно напрашиваться в гости. На трезвую голову физматовец показал ему ряд достопримечательностей, в частности Лобное место и собор Василия Блаженного. Но Итану недоставало чего-то более камерного, интимного – постижения многоликой российской жизни, что называется, изнутри, не по формуляру физматовца, ибо, полагаю, его заранее вышколенные родственники выдраили свои квартиры до стерильного состояния, вызвав у Итана скуку и изжогу. Приобняв меня за плечи, Итан горячо шептал мне на ухо: «Pretty, lovely!», после чего выкрикивал: «I want privacy with you![1]» С белозубой, не сходившей с уст улыбкой он показался мне вполне рубахой-парнем с широкими демократичными взглядами. В желании исключить любой дисконнект я на пальцах пыталась объяснить ему, что живу в «особой» квартире, где кроме меня обитают другие семьи. «Student residence?[2]» – заглядывал мне в глаза Итан. «No, no student, – отрицательно мотала я головой, – communal[3]». Итан высоко задирал брови и добросовестно пожимал спортивными плечами. Физматовец, не очень-то жаждущий отпускать Итана со мной (однако исчерпавший запас собственных московских родственников и достойных приятелей), на освоенном им рыкающем нью-йоркском вносил в мои речевые потуги корректировку. Нюансы лишь раззадорили магистра. Он вцепился мне в запястья: «Yes, yes! I want to see your apartment![4]»
Не от большого, конечно, нашего с Итаном ума мы пили после бурбона и консервированных груздей пиво, купленное им по дороге в валютном баре. Но лето! Вечерняя июльская Москва! Искрящиеся в наших глазах золотые огоньки Москвы-реки! Перезвон речных трамвайчиков! Ну и пиво. Мы зашли в переулок со стороны набережной, поднялись, придерживая друг друга под локти, по холмистому взгорью, замерли ненадолго у ограды уцелевшей в революционных штормах, переплавленной позже в поликлинику для детей с нервными заболеваниями усадьбы Савеловых. Итан восторженно щелкал на свой Canon живописные фото. «Oh-la-la», – цокал он языком, разглядывая фасад моего дома с эркерами и пилястрами, нацеливая объектив на резной полукруглый балкончик с львиными мордами в нише третьего этажа. В парадном он захлебнулся двойным восторгом и задирал большой палец: «Real, real Waldorf Astoria![5]»
Мы окунулись в прохладный полумрак квартиры, нестройным шагом проследовали мимо пустовавшей тогда комнаты Митрофана Кузьмича; с трудом попав ключом в замочную скважину, я произвела два поворота в замке, запустила Итана в гостиную и щелкнула выключателем со словами: «Да будет свет!» Окна, обои, лепные потолки заискрились радушным гостеприимством. Мебельную недостаточность можно было списать на мое «пристрастие» к японскому минимализму. Не обнаружив ни кресел, ни стульев, Итан озадаченно плюхнулся пятой точкой на пол (кстати, лежал у меня в гостиной желто-зеленый синтетический палас, скрадывающий пустоту), сорвал через голову лямку натершей шею фотокамеры и беззастенчиво кивнул на ширинку: «I want to pee. Where's your toilet?»[6] «Ну что ж, дружок, держись…» – я повела его по коридору в означенное место. Перед туалетом он в недоумении заглянул на кухню. Споткнувшись о ступеньку подиума, скрылся за дверью туалета.
Не стану скрупулезно обрисовывать сочащиеся там изморосью стены, вросшую в угол канализационную трубу в струпьях краски, навечно вспотевший чугунный бачок под почерневшим потолком, печально застывшую цепочку с наполовину отбитой керамической ручкой-набалдашником, коричнево-рыжее несохнущее русло в унитазе, треснувшее деревянное седалище с вырванными креплениями, замурзанный холщовый, с вышивкой в виде чайной розы (никем давно не используемый, дорогой сердцу Б. И.), мешок для газетной нарезки на дверном гвозде и узловатый расхлябанный дверной крючок, венчавший композицию. Контраст моих комнат с местами общего пользования, в особенности с туалетом, был неумолим. Я ждала Итана на кухне с перекинутым через руку, как у гарсона, полотенцем, срочно изъятым из ванной (пугать его развешанными по стенам тазами и оцинкованным корытом в несмываемом мыльном налете было бы апогеем цинизма).
У своего стола на кухне возился крепко пьющий в ту пору Игорь. В хлопчатобумажных, провисших во всех местах трениках и красно-синей байковой сорочке в клетку, с оторванными манжетами, он готовил себе холостяцкую субботнюю закуску – укладывал на ломтик черного хлеба кильку пряного посола, добывая ее из размокшего бумажного кулька.
– Это кто?! – отвлекшись от процесса, неожиданно возмутился Игорь в сторону Итана.
– Гость из Америки, – ответила я.
– Смотри не вздумай! – погрозил мне пальцем Игорь. – Налогами обложат, как волка́ флажками. Три шкуры сдерут, на улицу выкинут бичевать, ро́дная мать не узнает, не спасет, – он облизал пальцы от кильки и вожделенно понюхал бутерброд.
Выйдя из туалета, Итан замер на верхней ступени подиума:
– This is your Russian communism?[7]
– Да, это он, – легко и непринужденно ответила я на родном языке.
Ополаскивая руки, опершись шатким телом о борт раковины, Итан детально обозрел кухонный потолок и ряды бельевых веревок, скорбно поцокав языком. Игорь подошел вплотную к раковине и с пристрастием разглядывал Итана. Дождавшись вытертых им о полотенце рук, протянул ему свою правую, обтертую о треники:
– Гутен таг, Америка. Смотрю, ноги-то тебя плохо держат, успел уже разговеться? Как там Форд? «Мотор компани» ваш, арбайтен?
– Motor company? – вновь удивился Итан, ответно протягивая руку. – Aah, yes, yes, it works[8].
Грезивший в трезвые минуты о личном автомобиле Игорь одобрительно кивнул, хоть это, мол, хорошо, и вернулся к изготовлению бутербродов и вскрытию дефицитной чекушки.
Мы с Итаном вернулись в комнаты. На пороге гостиной магистр ненадолго замер, переосмысляя многое в русской жизни, в том числе мое «пристрастие» к японскому минимализму:
– Maybe you need money? I can give[9].
– I know American men have kind hearts, – с трудом подбирая слова из школьного запаса, похлопала я Итана по плечу, – but don’t, thanks[10].
Тут Итан поднес рукопожатную руку почесать себе нос и внезапно побелел, схватившись за живот:
– Bucket! Give me a bucket![11]
Я понеслась по коридору в ванную, схватила со стены первый попавшийся таз, вернулась бегом назад, но было поздно. Итана стошнило на паркет в ближнем предбаннике. Он по-рыцарски успел выскочить из гостиной, спасая от останков груздей мой палас. Пока, распластавшись на паласе, бормоча «oh my god», он осознавал под собой твердую реальность, я в высоких резиновых перчатках мыла в предбаннике пол. В проеме коридора возник Игорь. Мне повезло в том смысле, что семья Татьяны в полном составе уехала с ночевкой на дачу к друзьям, Бина Исааковна почти не выходила по субботам из комнат, усердно переключая плоскогубцами три телевизионных канала (не доверяя мастерам по ремонту телевизоров), и Игорь, таким образом, оставался единственным свидетелем происшествия.
– Так, так, та-ак, – облокотившись о косяк, скрестив на байковой груди руки, злорадствовал он, – хлипо́к оказался гость заморский? Не выдержал впечатлений?
– Послушай, Игорь, шел бы ты к себе, – с размаху бросила я тряпку в таз, – заняться, что ли, больше нечем?
– Ладно, уйду, но если что, могу вернуться… – звонко шлепнув по животу резинкой треников, удалился он, насвистывая: «Меж нами памяти туман…»
Закончив с полом, я вызвала по телефону такси, сопроводила Итана с возвращенной ему на шею, отбивающей дробь по его торсу фотокамерой со второго этажа, утрамбовала его накачанное тело на заднее сидение; он внезапно схватил и поцеловал мне руку, нащупал в кармане джинсов бумажку со словом INTOURIST и, под короткое шоферское «ага», полулежа безмолвно отчалил с трагическим лицом.
Примерно через час позвонила подруга.
– Разведка донесла, Итан валяется в номере в полном культурном ауте, – с легким ко мне укором сказала она. – На завтра от «Щелкунчика» в Кремлевском дворце отказался, а билеты, между прочим, у спекулянтов куплены по тройной цене. Не надо, говорит, ни Чайковского вашего, ни ваших балерин, не верю больше советской показухе. Женщин советских только жалко. Если в Москве так, то в сельской местности тогда как? Что случилось-то за пару часов, никак в толк я не возьму?
– В том-то и дело, что ничего, – ответила я. – Рафинадом магистр оказался, вот и вся Astoria.
Ближе к полуночи, окончательно протрезвев, я шла ставить чайник. Из комнаты выглянул не на шутку разрумянившийся Игорь.
– Ксения, – произнес он таинственно строго, – зайди на минутку, есть серьезный вопрос.
– Хорошо, чайник только поставлю.
Не предполагая подвоха, я заглянула к Игорю. Без слов он повалил меня на стоявшую при входе кровать, рыгнув мне в лицо соответствующими ингредиентами.
– Ты сдурел?! – с силой оттолкнула я его.
Игорь оказался чрезвычайно легким для пролетария со стажем и отпружинил мячиком на пол.
– Зря ты… Я ж надежный, свой, не то что… У меня в «Трех стопариках» все схвачено. Вот здесь вот у меня все, – поднимаясь, сжал он трудовой кулак. – Полбанки по выходным могли бы…
Если принять во внимание, что излюбленной прибауткой Игоря того периода была «Что ты ляжешь, будешь делать?», он сильно страдал от одиночества.
Прошло время. Поток московских друзей и подруг, куда более стойких в бытовом отношении, нежели американский Итан, обожавших шастать ко мне в гости с целью полуночного времяпрепровождения и частенько остававшихся до утра на раскатываемом мной поверх паласа запасном поролоновом матрасе, понемногу иссяк. Наступил этап «странностей этой жизни». Я вышла замуж.
Будущий муж влюбился в меня в плацкартном вагоне поезда Москва – Феодосия. И был волшебный сентябрьский Коктебель (тогда еще Планерское), куда он не ленился ежедневно приезжать пыхтящим стареньким автобусом из Феодосии (бытуя там у своей бабушки, пропуская первые дни учебы в мединституте). Терпеливые утренние ожидания меня у ворот частного дома на улице Победы, где я снимала комнату, походы по изумительной степной дороге в сторону поселка Орджоникидзе, туда, за Тихую бухту, за мыс Хамелеон; ныряния, загорания, забродившее теплое вино вперемешку с хохотом, беготней вдоль моря, медицинскими студенческими байками и фотосессиями на черно-белую пленку «Зенита». Возвращения по притихшим тропам в сопровождении бархатного ветра и полынно-горького дыхания вечерних трав в ненаглядный поселок, долгие прощания у ворот дома под усеянным мириадами пульсирующих звезд чернильным крымским небом и тающие в темноте его загорелые ноги в светлых шортах, спешащие на последний феодосийский автобус.
Уже в Москве он укрепился в любви не только ко мне, но и к переулку, к дому, к обеим комнатам; ко всему, что со мной связано. Пунктиром существовали другие претенденты на мои руку и сердце, но ни в кого не была я тогда страстно влюблена. Выбирать же спутников по меркантильному принципу воспитанной советской эпохой девушке было не с руки. Да и вообще не стремилась я замуж. Я и от будущего мужа пыталась сбежать. Неслась с легким чемоданчиком сквозь стальные сцепы вагонов в другой конец прибывающего в Москву поезда под возмущенные окрики проводниц. (Спустя девять дней знакомства мы с ним поссорились, он приревновал меня к веселой питерской пляжной компании и все равно поменял обратный билет на один со мной поезд.) Он нагнал меня на платформе метро «Курская», когда, будучи уверенной, что след мой затерялся в вокзальной толпе, я ждала приближающегося состава, выхватил чемоданчик: «Быстро бегаешь, но от меня не убежишь». В смысле настойчивости он оказался вне конкуренции.
Единственным приданым с его стороны послужила огромная темно-коричневая, отсылающая ко временам Ноева ковчега эмалированная кастрюля, привезенная с улицы Марии Ульяновой. Хотя большего я не ждала. Я и на кастрюлю не рассчитывала. По редким рассказам в минуты откровений, мать-стервоза, разведясь с его отцом-военным, сплавила его после третьего класса в интернат в связи с детской неуправляемостью. Он путался у нее под ногами, мешал крутить роман с неким поляком, высокопоставленным сотрудником дипломатического корпуса. Это обстоятельство в дальнейшем стало залогом непростых материнско-сыновних отношений. Отслужив в армии на лесоповале (он не явился в военкомат по первому призыву, за что был наказан стройбатом), поработав по возвращении год помощником завхоза Первого меда, приобретя навык выбивания для института любых дефицитов, готовясь параллельно к экзаменам, он поступил на дневное отделение без всякого блата и вгрызался в медицинскую науку как в свое единственное спасение. Учился он, кстати, блестяще. Кроме летних шорт, в его гардеробе имелись одни штопаные белые джинсы, в которых он ходил летом и зимой. Две студенческие зимы он проносил в институт мою светло-голубую осеннюю куртку на рыбьем меху. Ему было плевать, что куртка промокает и застегивается на женскую сторону. Он был похож на длинноногого худого кузнечика со светлыми, будто навсегда выгоревшими в сентябрьском Коктебеле волосами и огромными наивными, как у ребенка, голубыми глазами. У меня было сложное, смешанное чувство к этому человеку. Но об этом не сейчас.
* * *И все-таки, отдавая дань возрасту Бины Исааковны, я попросила мужа сократить по возможности стояние под душем в поздние часы.
«Н-да-а, закрою глаза и слышу не Бину Исааковну, а мамашу свою драгоценную: “Сколько можно полоскать мужское хозяйство?! Смотри, дырку на себе протрешь”. А не пошли бы они обе!» – резонно ответил муж.
Надо отдать ему должное: невзирая на пройденные бытовые неурядицы, он оказался редким, просто хирургическим чистюлей.
Как только муж перебрался ко мне, Игорь зачастил ходить мимо заколоченной в ближний предбанник двери нашей спальни и однажды не выдержал, высказался на кухне:
– Как ни пройдешь, всё любовью занимаются, всё «аэродром» у них скрипит.
– Это у тебя слуховые галлюцинации, – отреагировал муж.
– Ага, галлюцинации… – возразил Игорь, – что ты ляжешь, будешь делать…
У Игоря в качестве жены уже полгода была Иришка. Не исключено, что в нашем с мужем союзе он завидовал силе бурлящей молодости.
Бина Исааковна продолжала перманентно раздражаться шелестом воды и писком поздневечернего душа, кровать, естественно, не переставляла, но и повесить замок на двери дальнего предбанника или ванной комнаты не отваживалась. Хотя несколько раз грозилась. В коммунальные союзницы она выбрала Иришку и исповедалась ей, как самой домовитой, дисциплинированной и хозяйственной, в отличие от нас с Татьяной – слишком, по мнению Бины Исааковны, безалаберных, ветреных и языкастых. Татьяна и я представляли для старожилки интерес исключительно утилитарный, когда наступала наша очередность уборки квартиры.
– Плохо, плохо вы, Оксана, отчищаете раковину в кухне. Она у вас остается серой, – низко склонив над раковиной голову, проводила она пальцем по шершавому, в мелких рытвинах и изъязвлениях дну.
– Серой она остается, Бина Исааковна, потому что с нее почти полностью слезла эмаль и от древности просвечивает чугун; уж извините.
– Это у вас с Татьяной просвечивает чугун. А вот после дежурств Ириши раковина почему-то белая, – не без ехидцы парировала Бина Исааковна.
Не желая закладывать Иришку, я молчала о том, что та, активно прибегающая к ядерной хлорке, затем густо посыпа́ла нутро раковины тальком, дабы хоть на вечер ублажить зрение Бины Исааковны.
– Чему, впрочем, удивляться, – не угомонялась в мою сторону Бина Исааковна, – коль вы не знали даже о существовании поддонов…
С поддонами была связана история моей первой коммунальной уборки. Вымыв повсюду полы, отдраив унитаз и ванну, я приступила к завершающему этапу – плитам. На кухне, шинкуя капусту, краем глаза за мной неотступно наблюдала Бина Исааковна. Я желала продемонстрировать уникальную сноровку. Металлической губкой скоблила окружности под конфорками и думала о том, что плиты, скорее всего, ровесницы Б. И. Одолев липкий жирный налет на чугунных боковых крыльях (на них сдвигались снятые с огня кастрюли и сковородки), в надежде осчастливить старожилку я выдохнула: «Все, Бина Исааковна, принимайте работу!» Б. И. многозначительно отложила шинкование, подошла к плитам, с нескрываемым торжеством синхронно выдвинула из-под варочных поверхностей эмалированные плоскости в заскорузлых пестрых кляксах: «А поддоны?!» Поддоны стали для меня откровением XX века. «Я о них не знала», – честно призналась я. «Не знали? Что же тогда, по-вашему, Оксана, предохраняет духовки от заливания? Не лукавьте, вы не вчера на свет родились».
В дальнейшем повторялся один и тот же сценарий: кухонная раковина и поддоны проверялись (результат профессиональной деформации, наслоившейся на характер) с особой предвзятостью, в первую очередь. Не только за мной, но и за Татьяной.
– Вот за Иришей проверять поддоны никогда не надо! – с вызовом завершала очередную ревизию Бина Исааковна.
– С появлением Ириши поддоны обрели второе дыхание, – спешно допивала на кухне кофе Татьяна, убегая на высоких каблуках в университет.
Тут Татьяна не ерничала. С уборками ей доставалось больше других. Приходилось дежурить по три недели подряд – за всех членов семьи. И кое-какие детали упускались ею из виду.
А поддоны действительно совершенней Иришки не мыл никто. Ее уборочный талант стал немым укором всем нам.
Выйдя замуж за Игоря, Иришка не приобрела особого счастья. Они сблизились на новогодней вечеринке станкостроительного завода им. Орджоникидзе, где Иришка работала в матчасти, а Игорь трудился слесарем одного из сборочных цехов. Однажды, в период пика его мартовских за ней ухаживаний, на завод по просьбе руководства прибыл врач-нарколог, представившийся по совместительству гипнотерапевтом. В зал заседаний в огромном количестве согнали пьющих сотрудников, от руководителей цехов до уборщиков складских помещений. Многопрофильный медик прочел присутствующим проникновенную получасовую лекцию о вреде алкоголя, подкрепил ее пробным сеансом гипноза, после чего, когда сквозь нестройное похрапывание особо слабых заводчан из зала раздалось: «Какие гарантии, доктор?», предложил альтернативные услуги своей клиники, где можно вшить «торпеду». Иришка, небезразличная на текущий момент к судьбе Игоря, сопровождавшая его в зале заседаний, настояла на том, чтобы Игорь, которого не одолел гипноз, «торпеду» вшил. Это было ее условием к бракосочетанию.
Расхожая шекспировская фраза «все влюбленные клянутся исполнить больше, чем могут, а не исполняют даже возможного» работала в случае с Иришкой на полную катушку. До вшивания «торпеды», соответственно, до женитьбы, Игорь обещал ей (в чем она призналась мне однажды, стирая в ванной его исподнее) коралловые бусы и халат кимоно. Но, быстро подсобрав по трезвости в новом браке денег, Игорь купил подержанные «Жигули». И обратил остатки любовных чувств на обхаживание железной подруги, неизменно именуемой Ласточкой. Перламутрово-синяя птица мечты осела во дворе под окнами нашей квартиры. Игорь неустанно следил за Ласточкой из двух окон: их с Иришкой комнаты и кухни. Он стал теперь единственным из жильцов, эксплуатировавшим черный ход из кухни во двор. По выходным после утренних трапез, а по будням вернувшись со смен, не успев поужинать, сбегал вниз, проверял крепость колес, постукивал по шинам задником ботинка, открывал крышку капота, подолгу светил туда фонариком, тщательно протирая внутренности сменной ветошью. Спустя некоторое время он все же пошел Иришке навстречу в приобретении щенка карликового пуделя. И поскольку отголоски счастья правильная женщина может найти во всем, Иришка научилась радоваться совместным автомобильным поездкам на рынок пуделю за телятиной.
Раньше, когда Игорь был одинок, крепко пил, прогуливал по этой причине заводские смены и к нему приезжала безропотная, субтильного телосложения мать, варила на общей кухне крутой куриный бульон, вливала полуживому сыночке в ослабший, с дрожащими губами рот «лечебное горяченькое», он был куда демократичнее. Придя в себя после бульона и вторых домашних блюд, проводив мать с громыхающими в авоське судками из-под котлет и гарнира, он весело пел на кухне, изображая Ларису Долину, виляя ягодицами в бессменных трениках: «Половинка моя-я, четвертинка моя-я, ка-ак я по тебе-е скуча-аю!» Он готов был поделиться «половинкой» и «четвертинкой», а также нарезать бутербродов с российским сыром, на худой конец с пряной килькой, всему нашему коммунальному хозяйству. Единожды посягнув на мою добродетель, затащив меня к себе в комнату в качестве пробной акции, он не перереза́л телефонных проводов в коридоре, когда после 21:30 мне (до замужества) звонили холостые приятели и вольные подруги, Татьяну мог вызвать подменить его на завтрашней лекции внезапно заболевший коллега, а Бину Исааковну отваживался потревожить один из ее слегка подвыпивших припозднившихся племянников с просьбой одолжить десятку до получки.