Пацифизм Ориона носил скорее космополитический, чем гуманный характер. Пусть он и был менее праведным, зато более практичным. Так как со времен Великих мощных огневых ударов армии стали самым могучим оплотом мира, Проконсул следил за играми Ориона весьма благосклонно и внимательно.
* * *Над входом в кают-компанию, сбоку от которого стоял, прислонившись к колонне, Луций, виднелась надпись: «Ici on ne se respecte pas»[13].
Это изречение можно было истолковать по-разному, но выбрано оно было удачно. На борту «Голубого авизо» царило равенство того круга людей, в котором не любят выделяться. Все знали друг друга, однако из самых лучших побуждений соблюдали обоюдно инкогнито. Это придавало обществу известную непринужденность, даже некоторую раскованность.
Издержки по поездке на Геспериды взяли на себя Проконсул и Ландфогт, однако «Голубой авизо» не был ни военным, ни правительственным кораблем. Наоборот, здесь преобладали частные лица; бросалось в глаза, что большинство гостей были столпами бизнеса. Рядом с местами для официальных лиц имелись столики для представителей торгового мира, свободных ученых, художников и даже лиц, путешествующих для собственного удовольствия.
Геспериды представляли собой огромный перевалочный пункт товаров и идей; в их портах швартовались целые космические флотилии. По ту сторону Гесперид лежали неизведанные просторы с фантастическими угодьями, не покоренные еще современной техникой. Там били источники богатства, власти, неизвестных наук. К ним стремились припасть, проникнуть в эти райские кущи Нового Света. И если что и объединяло разношерстное общество, так то был дух высочайшего авантюризма, искавший для себя пищу в природных богатствах тех просторов.
Новые миры умножали познания, богатство, власть. Но, пожалуй, можно было сказать и так, что все уже созрело, сформировалось в человеке, чтобы реализовать себя в пространстве. Рычаги духа достигли однажды того размаха, которого так не хватало Архимеду. И когда степень свободы передвижения позволила это, мир увеличился благодаря открытию Америки. Так случилось и теперь. Дух, воля человека стали намного сильнее старых оков, переросли рамки привычного равновесия. С этого начался конец модернизма, что мало кто заметил. Сначала рухнули внутренние препоны, потом внешние границы. Легионы полегли под знаками и символами новых Прометеев, похитивших огонь, в горниле которого сталь закалялась, шипя в крови. Во сколько жертв обошлось одно только то, что человек стал летать, – погибли миллионы, и подобных глав немало в истории этого мира. Но, сверкая, словно священные дары, вознесенные в гневе к свету, эти летательные аппараты обрели власть духа. Как стрела, пущенная с тетивы устрашающе гигантского лука, летели они на крыльях к своей далекой цели. И многим уже казалось, что она достигнута.
Здесь, на корабле, сидели в непринужденной позе офицеры Проконсула, навещавшие свои родовые замки в Бургляндии. Тут были и светловолосые саксы, и более темные франки; Луций вел свою родословную от обеих кровей. Еще вольнее чувствовали себя стрелки Ориона – снисходительно раскованные и безмятежно веселые. Они любили свободные, не стесняющие движений одежды богатых людей, уставших от постоянно окружающей их роскоши.
В противоположность им чиновники Центрального ведомства испытывали напряжение и были замкнуты, как к тому обязывает нормированный образ жизни. Их было много, и узнать их было легко – от высоких чинов до мелких подручных и ищеек. Различие заключалось не столько в качестве, сколько в юркости и суетливости. Только редкие лица светились живым аналитическим умом: в таком случае это наверняка были мавританцы, поступившие к ним на службу; они превращали ее для себя в спорт. Почти у всех чиновников был желчный цвет лица, указывавший не только на то, что они работали в подземелье и глубоко за полночь, но и на тот особый дух, которым отмечены службы, где сотрудников объединяет не мораль и воспитанность, а единомыслие. Но здесь, на корабле, они прилежно предавались праздности, веселились, как могли, словно ремесленники в воскресные и праздничные дни. При этом они заметно проигрывали на фоне остальных, поскольку их сила состояла в исполнении служебных функций.
Что могло придавать мавританцам такую уверенность в себе? Их стиль нельзя было назвать ни бюрократическим, ни военным, однако он выдавал их сразу, стоило лишь понаблюдать за ними. За столом напротив сидел доктор Мертенс, лейб-медик Ландфогта и шеф Токсикологического института на Кастельмарино, бывший, без сомнения, из их числа и притом не мелкая сошка, у той ведь только один девиз: «Все запрещено». Наверняка он был допущен к высшим чинам, к той, другой половине, где, наоборот, «Все дозволено». Об этом свидетельствовала его улыбка сатрапа, с которой он, чуть ли не священнодействуя, отдавался завтраку. Он появился в кают-компании довольно поздно и приводил себя сначала в порядок после вчерашней попойки двумя бутылками минеральной воды. Сейчас же, выпив портвейна, он принялся за омара. У этих мавританцев были завидные желудки, да и, кроме того, оптимисты всегда любят сытно позавтракать. Он ловко отделил руками клешни от разъезжающегося в разные стороны панциря и сам казался за этим занятием похожим на одного из тех пучеглазых морских животных, которые, захватив большими и малыми клешнями свою добычу, разглядывают ее торчащими глазами. Пожалуй, он проделывал в своей жизни операции и похлеще. «Je regarde et je garde»[14], – гласил один из девизов мавританцев. И если свободное времяпрепровождение господ из Центрального ведомства походило на холостой ход машины и было, по сути, не чем иным, как завуалированной скукой, то у таких типов, как зтот Мертенс, подобная акция, напротив, выглядела приятной данью вынужденному безделью. Каждое мгновение окупалось с лихвой. Складывалось впечатление, что игра велась беспроигрышно, не то что теми, другими, вечно отмеченными печатью недовольства и снедаемыми слепыми страстями и меланхолией. Они напоминали ящериц, безмятежно греющихся на камнях на солнце и молниеносно и без промаха хватающих свою жертву. Разделяя выпавшую на их долю участь, они не расслаблялись. У них, по-видимому, была какая-то своя теория времени. И в придачу к тому, без сомнения, еще колоссальные знания фактора боли и физических и духовных способов извлечения из нее пользы для себя. «Мир принадлежит не знающим страха!» Этот лозунг должен был способствовать возрождению древних норм духа, несовместимых с сегодняшними беспорядками. Опять отрыгнули новые побеги стоицизма. Уже кое-кто, незаметно для остальных, обменивался при встрече взаимными улыбками.
Луций порой вызывал благосклонность мавританцев. Возникало такое ощущение, что при встрече с подобными им взгляд на вещи упрощался. Они прочесывали старинные города, полные готических, фаустовских уголков, потом кварталы, кишевшие чернью. По другую сторону городских валов и стен они останавливались, обретая простор. Прояснялись и правила игры, определялась награда, ради которой все затевалось. Они были прозорливее остальных участников игры. На этом и зиждилась власть мавританцев. Они знали условия выживания, в их руках был ключ к новой жизни, новому миру. То был момент, когда Луция охватывал страх. Он отшатывался в ужасе перед их подходом к жизни, удобным только для себя и не ведающим сострадания к другим, перед этим миром, где женская красота была не без греха, а искусство не знало полутонов.
Ученые-исследователи сидели в кают-компании большей частью поодиночке, углубившись в разговоры с библиотеками, институтами, музеями или в собственные записи. Следы упорного труда, особенно в ночные часы, заметно отпечатались на их лицах. Необычайное расширение мирового пространства увеличивало поле их деятельности, требовавшее научной организации и обозримости. Справиться со всем этим было бы невозможно, если бы не удалось упростить гениальнейшим образом методику и практику использования достигнутых научных результатов. Энциклопедическая классификация стала всеобъемлющей и охватывала даже мелочи. Новое мышление, наметившееся уже к началу двадцатого века, характеризовалось практической взаимосвязью рационального с абстрактным. К этому добавлялось то, что регистрация и статистика данных обеспечивались в высшей степени думающими машинами. В подземных библиотеках и архивах, где хранились картотеки, осуществлялся кропотливейший титанический труд. Однако существовали довольно темные инстанции, вроде Координатного ведомства, определявшего в системе координат местонахождение любой точки, любого предмета на земном шаре. Эта простейшая идея пришла в голову одному мавританцу. Крест – оси координат – украшал гербовый щит ведомства, а вместе с ним и богохульный девиз: «Stat crux dum volvitur orbis»[15]. Работа там велась без слов и незаметно для глаз. Она как бы породнилась с музыкой, поскольку и на нее нашелся метроном, механически задававший ей темп. Один ученый-археолог обнаружил при раскопках древнего захоронения в Закавказье ручку от вазы, лишившую его покоя. Он выслал ее размеры в Координатное ведомство, где эти данные запустили в машину. Та выдала сведения, и архивариус составил список объектов, контуры которых в той или иной степени приближались к находке. Это могли быть как другие вазы, так даже и рисунки вышивок, иероглифы или раковина соответствующей формы, найденная на берегу Крита. К списку были приложены сведения из каталогов музеев и из научных справочников. Но то была лишь одна из функций Координатного ведомства; существовали еще и другие, более сомнительного свойства. Так, в Координатном ведомстве могли запеленговать любую точку на земном шаре, что было само по себе угрожающим. В ведомство непрерывно поступали отовсюду разные сведения и, логически препарированные, оседали в его картотеках. С ростом архива росла и власть. План зиждился, как и все прикидки мавританцев, на совершенно примитивной идее, рассчитанной на то, что они лучше других знают правила игры. В принципе, это был триумф аналитической геометрии. Они знали, чем определяется власть в пространстве, лишенном качественной характеристики и поддающемся учету в системе координат. Они знали, что индексирование черепов таит в себе опасность, и держали эти данные про запас.
У них было оружие против любой теории, и они знали, что там, где все дозволено, можно все и доказать. Но право выбора действия они оставляли за собой. У себя в ведомстве они протежировали подобию гелотов – бессловесным рабам, любившим порыться в пыльных папках, поощряли и женские кадры, не проявлявшие особой инициативы, зато обладавшие большой интуицией. Членов Ордена мавританцев там можно было встретить крайне редко и только в тех неприметных кабинетах, похожих на серые чуланчики со звуконепроницаемыми стенами, откуда паук наблюдает за раскинутой им сетью паутины. Луций припомнил одну из таких дверей, где на матовом стекле виднелась табличка «Энцефалозные», – видеть сквозь дверь можно было только с внутренней стороны. Для посвященных надпись на двери была символическим обозначением внутриведомственной статистики, несшим информацию для своих и олицетворявшим собой власть для чужих. Луцию нравилось навещать Координатное ведомство, что он изредка делал по поручению Проконсула. Там всегда царила атмосфера закрытых дверей, а стены кабинетов покрывала загадочная тайнопись. Все многообразие мира умещалось здесь для тех, кого не сбивали с толку калейдоскопические комбинации цифр всего лишь в нескольких закодированных знаках. Они повторялись, чередуясь, и, кто знал их секрет, у того и был в руках ключ к власти.
При таком положении дел становилось понятным, что как Ландфогт, так и Проконсул рассматривали Координатное ведомство как средство для усиления своей военной мощи. Однако вмешательство в его действия было затруднено именно благодаря той гениальной по четкости схеме, по которой оно функционировало. Эффективность его действий зависела от немногозначного шифра, надежно засекреченного, уничтожение которого превратило бы несметные богатства архива в мертвый балласт, в бессмысленный хлам. Это был хитрый ход мавританцев: сила духа в чистом виде, пренебрегающего грубым оружием и обходящегося без него.
Оба стрелка Ориона продолжали тем временем свою беседу. Как часто бывает, в рассказах охотников не так-то просто определить, где кончается правда и где начинается выдумка.
– Пожалуй, скорее следует считать, что речь идет об облаках или диффузных туманностях. При нападении они сгущаются, сжимаясь, как медузы, и приобретают великолепную окраску. Они набрасываются на свою добычу со скоростью кометы.
– Тогда по правилам охоты нужно брать оружие самого крупного калибра.
– И при этом результативным будет только оружие центрального боя.
До слуха Луция долетели обрывки разговоров и с соседних столов. Голоса становились все громче.
– Техника – своего рода его мечта, но она приживется в лучшем случае только по ту сторону Гесперид.
– Он знает даже такие сферы ее применения, где она действует магически. Аппараты упрощаются и сводятся к минимуму, приобретая характер талисманов.
– Аналогично тому, как крылья перестают выполнять свою функцию, когда скорость становится абсолютной.
– Например, в падении.
– И формулы оборачиваются магическими заклинаниями.
Потом послышалось откуда-то подальше:
– Власть распределена там по мелким участкам, привязана к земле. Даже в крошечном садике владелец частной собственности обладает неограниченной властью. Право ограничения действует только на общественных дорогах, водных магистралях и муниципальных землях.
– А существует ли хоть какая ответственность – ну, например, могут ли схватить за убийство на собственной территории вне ее пределов?
– Нет, потому что собственность – это не refugium sacrum[16], a просто sacrum[17].
– А если кто совершит насильственные действия, направленные за пределы собственной территории, – например, бросит что-нибудь или выстрелит?
– Тогда это повлечет за собой репрессии с той стороны. Впрочем, все это остается только в теории, так как нравственность находится на очень высоком уровне. Это скорее вопрос свободы…
И тут же еще, уже ближе:
– Если Регент засекречивает все военные средства, так не потому, что хочет иметь их только для себя. Тут вы его недооцениваете. Тот, кто может концентрировать космическую энергию, презирает земные силы.
– Говорят, он приказал парить в воздухе зеркальным отражателям, разместив их там целыми группами?
– Возможно, он экранирует космические средства нападения от телескопов.
– Это как-то неубедительно. Даже самые большие поверхности можно обезопасить от просмотра, если поставить их в плоскости к меридиану. Тогда и расстояние не будет играть никакой роли. Он ведь, маскируясь космической тенью, приближается на фокусное расстояние.
– И тем самым отпадает возможность военного предупреждения. Он как раз и любит оружие устрашения.
И тут включился высокий и властный голос. Он был знаком Луцию по лекциям. Это был голос германиста Фернкорна, к которому он также время от времени обращался с просьбой идентифицировать рукопись. Ученый вечно сутулился, и у него было лицо человека переутомленного, однако проявлявшего к собеседнику неослабевающее внимание. Про него говорили, что он спит по четыре часа в сутки. Каждая произнесенная им фраза свидетельствовала об изысканности речи и одновременно некоторой ее витиеватости. У него была слава человека, гениально чувствовавшего аудиторию. Большинство ее всегда составляли женщины.
– …на ужин овсяную кашу, слегка поджаренный белый хлеб. Затем бокал малаги. Пусть Ангелика поставит на стол мои капли. Я продолжу свою работу по истории раннего автоматизма, ее клиническую часть. Подготовьте мне раздел по Бронте, а также выдержки из Антонио Пери об опиуме. По Клейсту мне нужны следующие данные…
– Нет, из Центрального архива, по фонофору. Во-первых, весной 1945 года в районе Ваннзее произошли массовые случаи самоубийства. Как расположены захоронения, нет, по кадастру, с могилой Клейста в центре? Я предполагаю в данном случае наличие определенной болезни, некую сыпь, первый признак которой появляется особенно рано. Во-вторых, относительно статистики самоубийств. Выстрелы в голову и сердце. Мне нужно выяснить обстоятельства, при которых оружие приставляется к виску. В-третьих, к вопросу о расположении могил. Ближе всего к Клейсту вассал, потом соперник Наполеона. Что касается Генриетты Фогель…
Его заглушили другие голоса. Однако, как это зачастую случается, отчетливее были слышны тихие голоса, и Луций уловил разговор, происходивший у него за спиной. Его явно вели двое молодых людей.
– Да, бывает так, один взмах ресниц, какая-то доля секунды, и высекается искра. Так у меня было с Сильвией. Я спускался по лестнице, где по бокам висят картины, и столкнулся там со своей сестрой Эвелиной. Она засмеялась, когда я проходил мимо. Я остановил ее и шепнул ей: «Я иду в сад. Вот было бы здорово, если бы я встретил там Сильвию». Она ударила меня веером: «Я сейчас закажу это Санта-Клаусу, Франсуа». И вернулась назад в зал. В саду было жарко, с островов дул сирокко. Я чувствовал, что мне в голову ударяет вино. Сорвав с себя тунику, я прислонился голым телом к кусту олеандра. Листва была изумительно прохладной. Потом тихо звякнула калитка, и появилась Сильвия. Ее кринолин переливался красками, подол задевал лилии. Она придерживала его обеими руками, проходя мимо клумб. Я стоял, не шелохнувшись и не проронив ни звука, она наткнулась на меня, как на статую, пылавшую в темноте жарким пламенем. Она…
Луций изогнулся вокруг колонны, чтобы увидеть говорящего, – это был молодой Бомануар, возвращавшийся из Бургляндии в Военную школу. Он делился со своим другом впечатлениями проведенных каникул. Тот засмеялся.
– Это очень похоже на тебя, Франсуа. Doux et dur![18]
Аэроионизаторы на колоннах искрили беспрерывно. Маленькие аппараты на столах только усиливали их действие. Зал работал, словно гигантский мозг, продуцирующий серии внутренних монологов, рассказов, воспоминаний, связных и бессвязных комбинаций, возникающих будто во сне. Легкая корабельная качка убаюкивала волю. Она лишала мысли резкости, скругляла острые углы в разговорах. И выносила наверх все праздное, салонное, искрометное. На «Голубом авизо» царила та же свобода духа, что и в стране замков. Даже Шолвин, банкир из парсов и финансовый советник Проконсула, вечно занятый делами, похвалил пребывание на корабле, назвав его весьма приятным, «поскольку мозг здесь продолжает работать абсолютно бесплатно».
То, что в таких поездках была крайняя необходимость, можно было заключить уже по тому, с каким удовольствием воспользовались все кораблем, обеспечивающим комфорт и уют на старомодный лад. Политиков и всех тех, кто активно плел узор интриг, временами тоже охватывало желание воочию увидеть сплетенный ими узор, и не в виде нитей, за которые каждый из них дергал в отдельности, а как произведенную продукцию в готовом виде. Быть зрителем – одно из самых древних и великих желаний человека: стоя по другую сторону от распрей, любоваться их зрелищем. Это настроение, общее для всех, стало как-то особенно очевидным к концу морского путешествия – все словно в последний раз прохаживались по фойе перед тем, как раздастся последний звонок.
* * *У другой колонны, у входа с надписью Ici on ne se respecte pas, стоял мессир Гранде; Луций увидел его краем глаза, не меняя своей мечтательной позы. Если кто и не был подвержен всеобщей светскости, царившей на «Голубом авизо», так это был мессир Гранде, похвалявшийся тем, что непрерывно несет службу.
Луций почувствовал, что мессир Гранде злобно уставился на него и тех двоих егерей. Глаза этого человека выражали беспокойство, белки были желтыми, а лицо имело оливковый оттенок. Черты его лица все время двигались, он жевал губами, мышцы дергались, словно в них сжимались и разжимались маленькие пружинки. Про него говорили, что он, отдыхая в саду Центрального ведомства от заседаний, сбивал ударом прута головки цветов.
Не поворачивая головы, Луций взял фонофор и набрал одну из постоянных линий связи. Ответил твердый, словно мраморный голос:
– Проконсул, приемная.
Патрон придавал большое значение тому, чтобы все, что исходило из Дворца, было без сучка и задоринки.
– Говорит «Голубой авизо», командор де Геер. Тереза, не запишете ли меня на прием на вторую половину дня?
– Замечательно, что вы прибываете, командор. Патрону недоставало вас. Вы будете на обеде?
– Нет, спасибо, Тереза, мне не хочется переодеваться. Донна Эмилия принесет мне наверх что-нибудь перекусить. Пусть заберет также Аламута. Конец связи, до встречи.
Он вышел, не оглядываясь. У него сразу испортилось настроение из-за разговора, словно он сделал это по принуждению; к тому же ему показалось, что в голосе его была скованность.
Так подают реплики на провинциальных сценах или проговаривают монолог в плохой пьесе. И такой дьявол, как мессир Гранде, сидит и слышит всю подноготную, едва прикрытую либретто.
Луция не столько раздражала проявленная им слабость, сколько то, что он сам это почувствовал: осознавая свою слабость, невольно подпадаешь под ауру страха, окружающую инквизитора, тем самым признавая и его притязания на тебя. Поражение начинается с утраты непринужденности поведения.
Небо сияло безоблачной голубизной. Солнце поднялось уже высоко, но воздух все еще дышал свежестью. Ручки на окнах и дверях кают и поручни «Голубого авизо» сверкали позолотой. Корабль низко сидел в воде. Медный котел блестел, как пузатая фляжка, из горлышка которой сипел пар. Команда надраила его на совесть, чтобы сразу сойти на берег. Луций вспоминал каждый раз, глядя на него, те пароходики, которые ему дарили на Рождество. И это тоже входило в намерения задуманного в старинном стиле морского путешествия. Всем надоели высокие скорости и современные формы судов. В них было что-то акулье. И кроме того, они постоянно будили воспоминания о страшных днях. Старинные корабли таили в себе прелесть путешествий морем и потому заново возрождались к жизни во всем многообразии форм. С ними прекрасно сочеталась также идея беспрепятственного подчинения себе времени, словно утратившего свою беспредельную власть. И мода тоже приспособилась к этим настроениям в обществе. Среди фабричных одежд трудового люда, спешившего на работу, в общей массе замелькали костюмы покроя и материала времен расцвета буржуазии – из тафты и шелка, в полоску и с яркими цветами, словно порхали бабочки, разбуженные осенним солнцем. Модельеры следили за исторической последовательностью в смене рисунка набивных тканей, стилизовали его и в настоящий момент добрались до тех дней доброго старого времени, когда Фиески стрелял в Луи Филиппа.
Корабль шел тихим ходом, он приближался к островам, следуя по сигналам лоцманской службы Гелиополя. Капитан застыл на мостике, словно кукла на игрушечном корабле. Его синий фрак с золотыми пуговицами и цилиндр только усиливали это впечатление. Луций поднялся на носовую палубу и перегнулся через борт.
В заливе водилось много морской живности, и в тихих лагунах между островами она поднималась из глубин на поверхность. Еще устремлялись, несмотря на близость рифов, тучи летучих рыб к поверхности воды. Луций видел на глубине убегавшие из-под корабля тени с мраморными разводами на спинах. Сверкая на солнце перламутром, они выстреливали в воздух, как ракеты. Чуждая им воздушная среда заставляла их деревенеть, плавники расправлялись с сухим треском, как костяные веера, отливая радужным блеском опала; концы ложных ребер, проткнув кожные складки, торчали, как китовый ус из корсета андалузского шелка. С каждого кончика острия в море падали перламутровые капли. Легкий встречный ветер раздувал плавники летучих рыб; спинки блестели, переливаясь всеми цветами радуги. Взгляд успевал ухватить тончайший рисунок чешуи и огранку блестящего глаза с широким золотисто-зеленым ободком. Рыбы парили в планирующем полете, постепенно снижаясь, складывали потом плавники-крылья и шлепались, поднимая брызги, в воду. Тень корабля беспрерывно вспугивала все новые стаи рыб, веером разбегавшихся из-под него в разные стороны. А над кораблем кружили буревестники. Время от времени они камнем падали вниз и вонзали свои красные лапки в одного из голубых пилотов.
Скольким опасностям подвергался этот короткий полет в воздухе! Прожорливые хищники не спускали с них глаз, пока они парили в лучах света; а в толще вод их уже подкарауливали синеперые и золотистые тунцы. Однако из морских глубин все поднимались и поднимались новые стаи летучих рыб. Тени погибших влекли за собой живых.
Полеты стали реже, в воде обнажились светлые рифы. На морской глади покачивались теперь колокола гидромедуз, сверкая черненым серебром. Небо отражалось в их куполах. Длинные щупальца бахромой висели в воде, шевелясь и закручиваясь на ходу. Из синих морских глубин они горели пурпуровым огнем и жгли глаза, словно свойство их стрекательных веществ передавалось исходившему от них излучению.