Владимир Волконов
…И при всякой погоде
Младшие
Первое воспоминание – образ коридора. Старый коричневый палас с затершимся и сморщенным узором в том углу, где проливают воду и топчутся все, кто с порога. Одинокий плафон в высоте потолка с резными фигурками мальчика и девочки по краям. Пузатый холодильник, стоящий на пути в ванную. Перекидной календарь на стене. Старые часы. Свет. Он виден уже из кровати – широкая полоса на ковре, в соседней комнате.
Я не помню мгновения, когда она появилась, не помню, когда открыл глаза. Сквозь сон слышу скрип половицы под затершимся углом. Но и без него мысленно вижу знакомый поворот прихожей, подол цветастого халата, мальчика и девочку, часы. Молниеносно вспыхивает в голове: раннее утро, лежу в кровати, по коридору идет бабушка. Утро казни. Шаги безжалостно торопливы. Они идут – и в их отзвуке слышен мой приговор: пора вставать, пора завтракать, пора в школу. Пора на казнь. С безумным отчаянием, на грани сна и реальности, я сжимаюсь и замираю от ужаса, жду следующего мгновения. Сбитое с толку сознание еще не уверено. Может быть, только шесть или половина седьмого, и есть еще возможность. Только бы понежиться две минуты, одну, тридцать секунд – только бы не теперь, не сразу. Сначала разум должен принять, осмыслить неизбежное. Побыть в безопасности теплой постели – только здесь. Но слабая надежда угасает. В глубине спящего сознания лежит уже готовый ответ. Это непроизвольное воспоминание, горький опыт, инстинкт, который не обманешь и который говорит: «Нет, они приближаются, они ведут за собой реальность – самую настоящую и неопровержимую. И самое большое и теплое одеяло бессильно против нее». Я напрягаю слух в последний раз, но широкая полоса утончается, вытягивается, достает до моего порога – дверь открылась. Еще мгновение – и темный силуэт бабушки возникает в проеме. Думая, что я еще сплю, она тихо и ласково зовет меня по имени. Слова ежедневного приговора, слышанные сотни раз, прибавляются к нему, как по уставу. Каждый день, с понедельника по пятницу, ровно в семь часов, приговор оглашается, без жалости и промедлений. Слушайте же все: наступил новый день – учебный день! Тут же, не дожидаясь ответа, силуэт исчезает, возвращаясь тем же путем, что и пришел – с поворотом у холодильника в конце.
Мое тело, стрелой вытянувшееся по постели, бессильно опадает. Признавая бессмысленность спора с неизбежным, оно наслаждается блаженством – последними его секундами. Я откидываю голову на подушку, делая вид, что никуда не спешу, хотя отлично знаю: уже сейчас правой ноге, а за ней – и всему сонным теплом согретому телу – придется столкнуться с холодной действительностью – действительностью черной комнаты. Особенно ужасна она зимой – контраст с постелью разителен. Не в силах выдержать яркого сияния, преодолевая мелкую дрожь мыслей и всего тела, встаю и шатающейся походкой приближаюсь к ванной. Равнодушный щелчок – и тот же невыносимый блеск вокруг, стук капель, отсыревшие за ночь объятия. В зеркале над раковиной с трудом узнаю чью-то угрюмую, беспомощно щурящуюся физиономию. От неприкрытого отвращения ко мне она опускает глаза и бледной тенью выползает из комнаты. Снова щелчок – и тьма. Прохожу в кухню – и, сгорбившись, устраиваюсь в привычном углу. Желтые, потемневшие от копоти обои все те же. Более отчетливый, но скрытый сиянием силуэт бабушки наклоняется и ставит. Перед глазами – тарелка. За ней, как из ниоткуда – вилка, чайная ложка. Долго и звонко болтаю ею в чашке, стараясь размешать два кубика, давно уже растворившихся. Задерживаю взгляд на пузырящейся пенке – весело кружится в чайном водовороте. Изучаю фарфоровый узор чашки – набор скучных и однообразных завихрений. Нехотя вспоминаю о завтраке. Поддеваю на вилку кусочек и с любопытством разглядываю: омлетный материк, воздушную его поверхность, многочисленные дырочки и порочки. Внимание привлекает люстра. Нечеткое от колебаний отражение глядит на меня со дна. Почти залезаю туда носом, рассматривая во всех подробностях. Ощущение, будто прошла минута, быстро исчезает. Вздрагиваю каждый раз, как поднимаю голову. Часики. Квадратные и синие, они неслышно тикают напротив. Вместо одной потеряно пять – но время как будто бы остановилось. Резкими движениями опускаю и поднимаю вилку – быстрее и быстрее – но люстра все глядит и отвлекает. Теряю еще три или четыре. Большая стрелка почти у пятнадцати. Пора допивать чай и чистить зубы. Знакомый силуэт возникает справа. Он выполняет плавные и незаметные движения, затем исчезает – и появляется снова. На мысли об их назначении сосредоточиться трудно. Но есть твердая уверенность: благодаря ним выполняется важная для меня работа. Значение ее является даже решающим – но изучение чайных глубин поглощает все время и силы. И еще. Со всех сторон кухни обступают размышления – о многочисленных сегодняшних несчастьях. Поначалу туманные, как правая половина (в двух углах там прячутся раковина с плитой), они постепенно проявляются.
В первом ряду стоят обдуманные тщательно еще вчера – по много раз каждое. Одно – контрольная по математике, страшная из-за темы, которую проболел. Моей вины в этом нет – но теперь я отстал. Перед товарищами, которые все знают, чувствую себя беспомощным. Другое – глупое признание о Рите, которая мне нравится. Я сказал это случайно, в присутствии Саши и Никиты. Саша не расскажет – но может Никита. Он дружит с Колей Фадеевым, который тоже влюблен в Риту – либо как брат ей. Хотя, может быть, никто и не понял, не воспринял всерьез. Но избавиться от мысли, что Никита расскажет – при всех и при ней – невозможно. Все они будут смеяться. Когда же войду в класс, начнут переглядываться – но вслух не скажут. Потом кто-нибудь (наверное, Никита) обязательно подойдет и сообщит, что они знают – что знает она. Но такие разговоры между мальчишками ничего обычно не значат. Это была шутка, ее могли и не понять – и уж точно не понял Саша, помешанный лишь на оружии и стрелялках. Никита же любит подраться, пошутить – но вот сплетничать… Есть еще и третье – урок физкультуры. Хотя это будет в четверг, заранее стыжусь. Знаю, что не смогу прыгнуть через козла. Но хуже всего – канат, который неизбежен. Уж лучше не приходить, чем так опозориться. И, хотя ладони мои становятся липко-влажными (желудок же предательски сдавлен), я думаю о нем – о спасительном островке надежды. О большой и мягкой постели, готовой приютить меня на несколько мгновений – последних и сладостных, после которых наступит конец.
С этой мыслью бодрее вышагиваю к ванной. Отчужденное ото всех существо по ту сторону зеркала вялыми и заученными движениями чистит свои зубы. Наконец, можно вернуться к себе, и, затаив дыхание, я проскальзываю в комнату. Но совершенно случайно, на стене, замечаю: осталось десять, семь, пять или – о, ужас – три минуты! Мгновенно нырнув под оделяло (еще теплое) я закрываю глаза – и начинаю думать. О том или о той, кто скажет несколько слов, утешит, объяснит, что это не навсегда, что очень скоро я вернусь – и что мы опять будем вместе. Обычно тот или та – персонажи из книг или мультфильмов, которые после обеда смотрю я каждый день. В моем воображении все они умны, находчивы и дружелюбны. Все они всегда знают, чем порадовать меня – и чем снабдить в утреннее путешествие. Чтобы дорога не казалась такой длинной, а утренняя тьма – настолько непроглядной и глубокой. Сейчас это девушка из рекламы жвачки, в которую я влюбился несколько дней назад. Она особенно нежно улыбается мне, и ее мысленное присутствие мгновенно успокаивает меня. Замечтавшись, я вскакиваю и устремляю молящий взгляд на будильник. Великодушнее, чем кухонный коллега – но честный – он прямо заявляет, что все страхи и опасения мои напрасны – ведь в полусне время течет для нас медленнее. А, значит, есть еще пять, три – хотя бы одна минута. Вечная минута безопасности. Эту последнюю я провожаю взглядом, особенно отчаянным и жалобным, следящим за движением стрелки на протяжении всех ее шестидесяти шажочков. С видом приговоренным и убитым спускаю поскорее ноги, накидываю рубашку, джинсы и свитер. Внутренний холодок (предатель, объединившийся с комнатным) возрастает с каждой минутой. Взвалив на плечи портфель, переступаю порог – и вижу у выхода бабушку. Она уже готова. Она улыбается.
Каждое утро я прихожу заранее, минут за пятьдесят. Переодеваю сменку и жду – встречаю приходящих товарищей. Сижу я в раздевалке. Она разделяется на две половины перегородками с проходами. Слева – старшие классы, справа – средние. Каждый год они перемещаются, меняются местами, путаются. Для меня же все одиннадцать лет – едины. Я сижу в левой половине, в дальнем углу справа, притаившись за перегородкой. Хороший наблюдательный пост. Видно вход и охранника. Он ходит туда-сюда, заложив руки за спину, смотрит сердито – но по-доброму. Иногда заговаривает с уборщицей, со знакомыми учениками – шалопаями, конечно. Уборщицу не вижу, потому что не помню. Их было много. Помню, что она появляется из двери – слева от входа. Место для меня загадочное. Раздевалка, склад швабр, комната для отдыха или совещаний – точно не знаю. В этом и вся загадка. За порогом – кусочек паркета. Желтого, который везде. Все, что мне известно о комнате. Та представляется бесконечной, но главное – что-то хранящей. Туда заходят многие – туда заходит охранник. Это еще тот, старый, коротко подстриженный и седой. Новый появится в конце. Его будут звать Анатолий. В такое время приходят особенные люди. Они приходят рано, как и я – но причины должны быть другими. Мне про них неизвестно. Одна из таких – девочка-эльф. Она очень красивая и с длинными волосами – из-за прядей же видны острые ушки. В ней есть что-то фиолетовое и волшебное, и даже поэтому она – эльф. Однажды я слышал ее имя – очень простое – но забыл его. Она на год младше и учится с Катей – дочерью Анны Валерьевны. Но об этом я узнаю нескоро. Не думаю, что я влюблен в нее, хотя она – часть школьного мира. Того, что бывает утром.
Поначалу всегда тихо. Потом собирается очередь. Собирается она в левом коридоре, ведущем в школу и на третий этаж – к нам. Важно не пропустить начало процесса. Выйдя из раздевалки, вижу, что первые смельчаки стоят уже на линии. Дальше проход закрыт. Дежурный на посту. Сейчас он один – но потом их станет двое или трое. Может быть – больше. Вместе они будут сдерживать толпу. Им запрещено пропускать всех, кто старше четвероклассника. Пройти можно в восемь пятнадцать – но этим не доволен никто. Смельчаки пытаются прорваться – и есть разные способы для этого. Самый очевидный – действовать сообща, так что дежурные не сумеют удержать всех, и один или двое пробьются. Дежурные все понимают – и не слишком мешают нарушителям. Но есть и такие, кто догонит – и вернет даже из дальнего коридора. Таких мы особенно не любим. Другой способ – заговорить зубы, изобразить пай-мальчика, и в нужный момент – рвануть что есть сил. Но здесь лишь одна попытка. Потом за тобой следят. Имея нужную внешность, можно сойти за младшеклассника. Но бывает и наоборот. Я – высокого роста, и дежурные всегда останавливают меня. Раз уж такой высокий, постой-ка, дружок, со всеми. Мне стыдно и обидно за это – ведь я имею право пройти. Одноклассник, проходящий мимо, может окликнуть – и утащить за собой. Но не всегда поверят и ему. Становится совсем уж стыдно – и все-таки ты покорно ждешь. Ждешь пятнадцати минут. Спасти может лишь Анна Валерьевна – но лучше бы этого не было. Дети учителей легко проходят вместе с ними, а самые находчивые – увязываются следом, притворившись братиком или сестричкой. Но иногда семейство разрастается слишком, и наглых родственничков – из последних – возвращают недовольных на место.
Все это было позднее. В первые четыре года, если контроль проходил успешно, я садился коридоре и переодевался. Раздевалка младших располагалась тут же, напротив. Коридор был очень узким, мы стояли на пути. Возникали столкновения, проливались слезы. Мы были маленькими, и нас не замечали – как не замечают голубей на улице. Один раз толпа увлекла меня. Из большого коридора ее понесло направо – к нашему классу же вела левая лестница. Я знал, что мне нужно туда – но не мог пойти сам. Каждое утро приходила Анна Валерьевна – и отводила всех вместе наверх. Я оказался удаленным от друзей и вообще – от всего мира. Силе, что влекла меня, сопротивляться не выходило. Я покорно поднимался – зная, что иду не туда. В руках – куртка и сменка, за спиной – портфель, тяжелый и огромный. Страшно до обморока. Я не знал, куда иду – но идти было нужно. Число лестниц казалось бесконечным. Наконец, они кончились. В обе стороны тянулись коридоры – ужасно длинные, с желтыми стенами, тонувшие в полутьме. Четыре последних года я провел именно в них. Я шел наугад и ничего не видел. Глаза застилали слезы. Наверное, я громко разревелся, так как один из мальчишек подошел ко мне – и что-то спросил. Хотел узнать, наверное, что случилось. Наверное, я ответил. В следующее мгновение, со слезами – но уже счастья – я шел навстречу Анне Валерьевне. Отряд моих товарищей маршировал по пятам – как ни в чем не бывало. Я лепетал что-то трогательное, простирал руки, готов был обнять и расцеловать каждого. На меня смотрели равнодушно и удивленно, не понимая, зачем, но главное – откуда. Анна Валерьевна же все поняла. Глупый и беспомощный Дима.
За это я ее не любил. Не любил и вообще. В самой ее фамилии – Гребешкова – мне слышалось что-то враждебное. Враждебное для всех детей. Будто заставляют причесываться – а ты не хочешь. Лицо ее – внешне умное и доброе – казалось мне холодным и притворно-добродушным. Неприятнее же всего был снисходительный тон, с каким обращаются к детям, опускаясь до их уровня и желая что-то объяснить. Объяснения Анны Валерьевны были правильными и разумными – но за ласковой улыбкой читались лишь равнодушие и презрение. Она была злой колдуньей, желавшей казаться доброй – но на добрые дела не способной. Возможно, я был жесток и несправедлив к ней – но я не любил ее. Как и она меня. В те годы я дружил с Димой – с другим. Фамилия его была Чихачевский. Он враждовал с Анной Валерьевной – и ненавидел ее еще больше. Это был странный и домашний мальчик – такой же, как я. Мы быстро узнали, что похожи – и начали общаться. Анна Валерьевна ненавидела Диму не меньше. Может быть, за то, что он ненавидел ее, а, может быть – из-за мамы, ссорившейся с ней постоянно – и настраивавшей против и мальчика. Я не понимал, зачем они ссорились – но еще больше не понимал Диминых родителей, говоривших про людей то, что часто оказывалось неправдой. Наверное, они защищали его, хотели, чтобы сын их чувствовал себя лучше. Не только чувствовал – но и был, оставаясь совершенно равнодушным – к насмешкам и замечаниям других. Но это было невозможно – представления же Димы об учителях и товарищах становились все только хуже. Анна Валерьевна не понимала, в свою очередь, того, зачем я дружу с Чихачевским – и не любила меня еще сильнее. Увидев ее на улице, я сворачивал в сторону. Привычка эта так и сохранилась.
Несмотря на это, были в школе места – по-настоящему волшебные. К примеру, раздевалка. Куртки и сменку в ней вешали все младшие. Вещей набиралось так много, что ярко освещенная комната напоминала собой склад. Ряды с увешанными крючками располагались вдоль и поперек, создавая впечатление лабиринта, где можно было бродить часами и заблудиться. Раздевалка была небольшой, я знал это – но воображение мое плутало в ней безгранично. Мы приходили рано, и большую часть года за окном было темно. Сразу же за ним виднелся фонарь – огромный и бледный. Да и сам подоконник, потолки и вешалки казались большими и высокими, а потому – внушающими трепет. То было особенное место – место, где сходились все пути. Странным и страшным казалось мне оно – стоило лишь задержаться здесь и остаться одному. Особенность его проявлялась в принадлежности – к миру, в котором я жил. Он был огромен – и невелик одновременно. Я знал входную дверь, охранника, дежурных в начале коридора, скамейки со стальными ножками, раздевалку, большой коридор, лестницу, наш кабинет. По дороге из желтого кирпича я перемещался – от одного к другому. Земли за ее пределами вызывали ужас. С примесью любопытства – и суеверный.
На третьем этаже, где мы учились, были коридор и площадка – площадка для игр. Это пространство (включая класс, два туалета и лестницы) равнялось в нашем понимании улице. С многоэтажными домами, дворами и собаками – со всем, что полагается. Мы «жили» там большую часть времени. Уроки почти не запоминались – но стоило лишь прозвенеть звонку, как начинались хаос и веселье. Всех игр не перечесть – но, как и везде, уважались салки и прятки. Салки были не обычными салками – но салками-прилипалками. Стены, подоконники, двери – сюда можно было «прилипать», чтобы спастись от опасных преследователей. Прятаться в туалете считалось трусостью и не по правилам. Играли только со своими. Ребята из «Б», «В» и тем более – «Г», бегали в том же коридоре – но отдельно. Лица их в памяти не задерживались. Казалось, что их очень мало и что все они сидят по своим классам – здесь же, снаружи, бегаем только мы. Это считалось правильным и естественным, ведь мы были «А», лучшие, просто «мы» – которым нет дела до «них». Так это виделось мне – ни с кем из соседних классов не дружившему.
В любом случае, места всегда хватало. Дежурные были и здесь, но тоже не запоминались – словно деревья или мусорные баки. Они ловили тех, кто «бегал» – но, так как бегали все, нарушителей почти не оказывалось. В одном конце коридора было окно, в другом – дверь, ведущая к старшим. Оба производили впечатление чего-то страшного и загадочного, такого, что всегда было и куда нельзя идти – но ужасно хочется. Узор на окне состоял из разноцветных стеклышек и ассоциировался с чем-то магическим, возвышенным и церковным. Дверь была непрозрачная и со стальными шестами (за них тянули вместо ручки). Я не помнил ни одного случая, чтобы она открывалась, и не мог представить себе, что находится по ту сторону. Так или иначе, пространство это было для меня другим измерением, местом, куда мечтаешь попасть – но где ни за что на свете не окажешься. Еще более древней и магической казалась дверь наверху, в тупике. Даже через непрозрачное стекло ее проникали мрак и тишина, наводившие ужас. Мысленно к ним прибавлялись паутина, привидения – и кто-то еще пострашнее. Однажды мы с Настей прятались там. Мы изображали Гарри и Гермиону, тайком сбежавших с урока. Попытка оказалась успешной. Рита Короленко (изображавшая миссис МакГонагалл) искала нас везде, беспомощная и напуганная – и даже обиделась. Жутко было сидеть у той двери. Но удовольствие перехитрить Риту превышало все на свете.
Вспоминаются и другие случайные эпизоды. Саша Терешков рассказывает на переменке про Сэма – персонажа стрелялки – и про то, как взорвал старую машину. А еще – про сундучок, где хранит взрывчатку, петарды или все вместе. Вместе с девчонками бью Чихачевского – за то, что он сломал стул. Делаю это из солидарности, из мнимой справедливости – и из желания казаться своим. В коридоре появляется Петухов – и снова пристает к Саше. Он хулиган и ходит на карате. Я прячусь. У Коли Фадеева появилась игрушка. На перемене к нему не пробиться. Объясняю дома, что хочу серую коробочку, где по пещерам бегает парень. Слова «геймбой» еще не знаю. После третьего урока сижу с Колей Зацепиным. Мы начали дружить. Он достает термос, пакетик с бутербродами, печенье – традиция на большой перемене. Тут же – и Вася Катаев. Ему достаются бутерброд или печенье. Я ничего не ем. Люблю сидеть рядом и наблюдать за процессом. Снова рядом с Колей – но тот убегает. Подойдя со спины, забросил мне за шиворот горсть снега. Я весь в слезах и в ярости. Бабушка уже зовет меня – но я бегу. Бегу – и не догоняю его. Задыхаюсь от бессильной злобы.
Важным событием тех лет была поездка в Загорск – Сергиев-Посад теперь. Ездили, как полагается, на автобусе – экскурсионном и белом. Расстояние казалось огромным, время поездки же – неизмеримым. Полтора часа, может быть, два, но все равно – запредельно. По этой причине важен был выбор спутника, соседа. Провести вместе целую жизнь, отправиться в путешествие, в экспедицию – вот что предстояло нам. Стоя у автобуса и ожидая опоздавших, мы весело болтали, кричали, ходили в магазин как взрослые – за водой и чипсами. Нетерпеливые забивали места сразу. Другие делали это на словах, надеялись на удачу – просто не думали, наконец. Окончательное распределение – самая загадочная часть поездки – волновало меня необыкновенно. Перечислить в воображении все варианты казалось немыслимым. Но и от одного их количества дух захватывало неимоверно. Сядет ли Аня Черных с Колей или предпочтет Риту? А, может быть, Иру Талызину? Все зависело от этого. Каждый из вариантов предполагал особое настроение, в каждом был свой повод для радости – и свой для огорчения. Оказавшись в компании одного, хотелось поговорить с другим, посидеть с третьим – и так обойти всех. Ограниченность выбора представлялась естественной, но забывалась – и как будто не существовала. После же сомнения выглядели странными – и даже смешными. Разве мог я оказаться с кем-то, кроме Миши?
Миша Жариков еще не был моим другом. Мы не знали, зачем выбрали один другого, но оба понимали, что хотим этого – и что так будет правильно и весело. Детская непосредственность решала все. Сила ее была безгранична. Мне нравился мой сосед – но я не переставал вертеться. Хотелось хорошенько разглядеть, кто и каким образом устроился – и кто и чьим спутником заделался. Как и всегда, отдельные пожелания сочетались со случайностью распределения, поражая безукоризненной гармонией, принимавшейся без претензий. И все же позади оказывались неизменно избранные. Они образовывали целый кружок – в центре которого находился Фадеев. Обаятельный, положительный и разумный – негласный лидер класса на протяжении долгих лет. Зависть была мне незнакома, но я ясно чувствовал, что хочу быть там, хочу смеяться и играть (во что-то такое, не слышное отсюда), хочу комментировать и болтать – хочу быть по-фадеевски значимым и нужным.
Но комментировал и Миша – все, что происходило за окном. Так остроумно и увлекательно, что об остальном думать и не хотелось. Мы продолжали говорить. Миша задавал вопросы. Он спрашивал о тех вещах, про которые знал сам, желая разделить свою радость с кем-то еще, а при случае – и ответить. Говорил и спрашивал он весело – и с искренним любопытством. Ему было одинаково интересно, что я ем и во что я играю, на каком этаже я живу, но главное – в каком микрорайоне. Ответа на последний вопрос я не знал. Не понимал, что значит «микрорайон». Было ужасно неловко. По словам Миши, он жил в шестом – я ответил то же. Я надеялся, что цифра эта описывает достаточно большую площадь, чтобы поместить туда оба наших дома. Мы учились в одной школе, и близость расстояний казалась естественной. Обо всем наговорившись, мы начали играть – в угадывание чисел. Как и Мишу, меня не смущал тот факт, что абсолютно случайное число угадать невозможно. Или почти. Мы не понимали этого – и просто загадывали. Не договариваясь, мы оставались в пределах первой сотни, задумывая дальше лишь тысячи или миллионы – но без десятков и единиц, которые с той же удивительной слаженностью снова и снова обходились. Игра быстро надоела – но на счету каждого (честно или с поддавками) были отгаданные числа. Все везли с собой бутерброды, но их не ели, приберегая на обратный путь, и тогда они проглатывались с утроенным аппетитом – и с такой же скоростью.
Что было там, вспомнить непросто. Единственное, что сохранилось: лавка сувениров, улица с церковью, автобус в сторонке, роскошный парусник. Огромная, до мелочей продуманная модель, выставленная в музее – и поражавшая воображение ребенка. Вглядываясь в лица крошечных матросов, крошечные канаты и бортики, хотелось забрать все это домой – и бесконечно играть с ним. Варианты игры придумывались тут же – и так же поражали многообразием. Все было, как с автобусом – но вершителем судеб становился уже я. Теперь по-настоящему. Право решать, кто погибнет, а кто выживет (в страшной буре, например) оставалось за мной. За мной исключительно. Но ни в одних только бурях и поисках сокровищ, сражениях с пиратами и многоруком штурвале заключалась несказанная прелесть. Интересно было заглянуть в каждый иллюминатор, в каждую маленькую каюту за маленькой дверцей – ожидая и там увидеть продолжение мира, созданного с такой любовью. Но долго любоваться мне не позволили. Другой зал, еще один и еще, затем за сувенирами, спешно на улицу, и вот – снова автобус. Обратный путь поражал своей скоростью и тем чувством спокойного удовлетворения, которое присутствовало во мне и как будто бы – во всех окружающих. Все были оживлены и веселы, болтали без умолку, шутили. Внутри было прохладно и комфортно – интерес же ко всему, что мелькало за окном, казался неисчерпаемым. Радость вызывала каждая полоса, стремительно уносившаяся по шоссе обратно – и оставлявшая мгновенную и светлую печаль, тут же сменявшуюся новой радостью при виде длинного забора или сорняка в асфальте, задних колес автомобиля или детей с собакой, лица человека в дверях магазина – или часовой башни в блеске солнечного света. И меньше всего хотелось, чтобы движение заканчивалось. Чтобы закончилась сама поездка – когда придется расставаться и идти домой. Но в том и состояла нераскрытая тайна необъяснимой радости. Все было кончено. Я ехал домой. А еще ехал Зацепин. В зеленом костюме – и единственный, кто на колесе городского автобуса мог без труда удерживать равновесие. Но то было потом.