Работа-III
(Москва)
1
… Тадава относился к числу людей, которые работали, не думая о выходных днях. Иные ведь уже в понедельник начинают планировать вечер пятницы, самый сладкий вечер, когда можно выпить, не думая о том, какой будет голова наутро. Впереди еще два дня – гуляй, не хочу.
… Вдохновение, увы, такого рода данность, которая вызывает порою если не зависть, то раздражение. Тадава замечал, что ритм, который он сам себе задал после срочного вылета Костенко в Магаран, не всем по душе: если заместитель, оставшийся «на хозяйстве», сидит в кабинете до ночи, приходит в восемь утра, это, понятно, обязывает и подчиненных к подобному же. Поэтому он, зная отношение к себе Костенко, пошел на хитрость: уходил вместе с другими, в семь, но к восьми возвращался, садился на телефоны, беседовал по ВЧ, делал быстрые записи на маленьких листочках бумаги, а потом – переняв манеру Костенко – наговаривал разного рода версии на диктофон, чтобы утром заново прослушать себя, отбросить ненужное, а то, что покажется интересным, разбить по костенковским «секторам» и начать отрабатывать каждую деталь.
Дело о расчлененном трупе моряка, обнаруженном в лесу под Бреслау, искали – как казалось Тадаве – невероятно долго, хотя ушло на это всего четыре дня.
Получив из прокуратуры папку тугого картона в пять вечера, Тадава вышел вместе со всеми сотрудниками из угрозыска, заехал домой – Саша, жена, уже вернулась из клиники, сделала лобио и хачапури; двоюродный брат Нодар, лесник в Боржоми, прислал ящик вина.
– А еще, – сказала Саша, – я выстояла в очереди и купила тебе армянской брынзы. Я ее вымачиваю.
– Не надо брынзу вымачивать, – ответил Тадава. – Грузины любят армянскую брынзу соленой и крошащейся. Поняла? Выше знамя интернационализма, дурашка!
Саша убежала на кухню, вылила из кастрюли воду, принесла брынзу. Тадава отломил кусок, пожевал, положил на тарелку.
– Погубила товар, – сказал он. – Великодержавная ты шовинистка, не уважаешь вкусы представителя малого народа с большой культурой.
Он поел лобио, выпил стакан вина, быстро проглотил хачапури и сказал:
– Я поехал.
– Вернешься?
– Обязательно.
– Разбудишь?
– Еще как, – улыбнулся он.
Уже в прихожей, надевая плащ, – на улице моросило, – спросил:
– Слушай, а ты со мной не хочешь прогуляться, а?
– Ты думаешь, я не верю тебе? – Саша вышла в прихожую, поднялась на носки, поцеловала мужа. – Если хоть раз не поверю – уйду. Или заключу договор на взаимную свободу – сейчас это практикуют.
– Я тебе дам свободу, – ухмыльнулся Тадава. – Рэзать будым! Да здравствует диктатура, свобода для женщин означает конец цивилизации. Нет, ты одевайся, может, мне твоя помощь понадобится, чисто профессиональная.
… В деле было описание расчлененного трупа неизвестного моряка, обнаруженного в марте 1945 года под Бреслау.
– Прочитай, – сказал Тадава жене, – и ответь: профессионально порезан труп или это дело рук любителя?
Саша села на подоконник – весна, темнело поздно, разложила заключение экспертизы. Тадава начал осторожно перелистывать пожелтевшие листы бумаги. Задержался на конверте, подшитом к делу черными нитками, открыл его, достал несколько фотографий и два письма-треугольника, которые писали во время войны, когда конвертов не было. К фотографиям была приложена справка: «Групповое фото, отправленное И. Северским 26 февраля 1945 г., возвращено в в/часть из-за отсутствия получателя. Мл. лейт. НКВД Н. Ермолов».
– Это не профессионал, – сказала Саша. – Знаешь, мне кажется…
– Подожди, – перебил ее Тадава.
Фотография была групповой: молоденький морячок с подбритыми бровями; юный, еще моложе морячка, совсем мальчик – лейтенант, стриженный наголо, с орденом Отечественной войны на морском кителе; девушка, видимо, сестра милосердия, и мичман с рукой на перевязи; бинт грязный. На обороте подпись: «Дорогому деду от внука, Гриши, Васи и Лиды». И последнее фото: женщина в платочке, нестарая еще, но все лицо в морщинах, и глаза запавшие. На обороте: «Дорогому сыночку-воину от мамы». Что-то было написано карандашом внизу, но стерлось, слова разобрать невозможно.
На письмах-треугольниках (также вернувшихся в воинскую часть) адреса читались хорошо, ибо карандаш, которым их старательно выводили, был чернильным. Первое письмо адресовано в Ессентуки, Жженовой Клавдии Никифоровне, обратный адрес прочесть невозможно. Второе письмо, написанное другим почерком, адресовано Шахову Павлу Владимировичу, в Москву.
Тадава начал читать первое письмо:
«Дорогая мама, здравствуйте, пишет вам ваша дочь Лида.
Как вы живы-здоровы, дорогая мама? У меня все в порядке, гоним фашистов, уже до Берлина недалеко, скоро победа. Дорогая мама, не волнуйтесь за меня, тут все тоже за меня волнуются и не позволяют ползти за ранеными, пока стреляют. Один наш получил после ордена отпуск, он это письмо опустит в ящик, чтоб скорее дошло. Он, правда, с Севера, но поедет через Москву. Дорогая мама, как поживает тетя Оля? Передайте от меня привет Розе и Гале, если они тоже не ушли бить фашистского гада.
До скорого свидания дома.
Целую вас, дорогая, любимая мама, ваша дочь Лида».
Тадава потер виски ладонями, потянулся за сигаретой.
– Это не профессионал, – повторила Саша еще тише.
Тадава поднял на нее глаза.
– Что ты? – спросила Саша. – Что, Ревазик?
– Почитай, – сказал он, передав ей листочки.
«Дорогой дедушка! – начиналось второе письмо. – Привет тебе, усач мой бесценный! Рассчитывая, что ты уже вернулся, пишу на московский адрес. Представилась оказия, и я шлю тебе эту весточку. Думал было отправить стихи, но пока еще написалось немного, пришлю в следующий раз. Спасибо за твое письмо, действительно, я прямо-таки оторопел от счастья, когда мне вручили Отечественную. Мичман сказал, что “вторая степень” еще более почетна, потому что это истинно солдатская награда. Знаешь, дед, конечно, война – это высокая трагедия, ты прав, но никогда бы я не смог так узнать наших людей, так полюбить их, как здесь, когда ешь из одного котелка и укрываешься одной шинелью, потому что вторую подстилаешь под себя, земля-то холодная, промерзшая. Пожалуйста, позвони Трифону Кирилловичу, скажи, что его английские носки здорово меня выручают, чудо что за шерсть.
Поскольку мой морячок (не сердись за эти слова, просто все в нашей роте морской пехоты – “мои”, это не дворянская манера, право) торопится к маме, я заключаю эту писульку пожеланием тебе всего самого, самого хорошего, что только могу пожелать. Привет Серафиме Николаевне. Твой внук Игорь».
Тадава подвинул второе письмо жене, пролистал следующую страницу дела:
«По указанным адресам лица, к которым обращены письма, не значатся. Шахова в Москве нет с декабря 1941 года. Жженова Клавдия Никифоровна умерла в Ессентуках 29 марта 1945 года. Родственники мичмана Громова были расстреляны в 1942 году в Смоленске, как участники партизанского движения. Ст. лейтенант НКВД Леонова. 4.5.1945 г.»
Тадава хлопнул ладонью по столу:
– Но ведь тогда эвакуация была! Как же было наново не запросить, а?! Ведь могло дом разбомбить, могли еще из Сибири не вернуться!
– Твой папа тоже в сорок пятом погиб? – спросила Саша.
Тадава, не ответив, снял трубку:
– Алло, добрый вечер, это Тадава из УГРО Союза. Пожалуйста, срочно дайте мне адреса и телефоны всех Шаховых Павлов Владимировичей, а также женщины Серафимы Николаевны – возможно, с такой же фамилией…
После этого лишь обернулся к Саше.
– Труп рубили топором, – сказала Саша. – Его не расчленяли, как здесь написано. Его просто рубили топором, будто на бойне… Судя по описаниям, которые здесь есть… Если только описания верны…
* * *… Шахов Павел Владимирович, георгиевский кавалер, генерального штаба полковник, затем комбриг РККА, инвалид гражданской войны (лишился ноги в 1921 году во время ликвидации антоновского мятежа), скончался в 1949 году. С 1941 по апрель 1945 года находился в эвакуации, в Куйбышеве.
После его смерти трехкомнатная квартира в ведомственном доме была передана полковнику Урину. Прописанная в квартире Серафима Николаевна Харютина, секретарь военного историка Шахова, была выселена в Покровское-Стрешнево, где ей предоставили девятиметровую комнату в бараках, оставшихся после строителей канала «Москва – Волга».
2
– Это наш Игорек, – сказала женщина и ласково погладила мягкой ладонью фотографию, взятую Тадавой из дела. – Его убили в Бреслау…
– А рядом с ним кто, Серафима Николаевна? – спросил Тадава.
– Это мичман Громов, его тоже убили в Бреслау, Лидочка погибла там же, а Гриша Милинко пропал без вести, так его мама нам ответила…
3
В колхоз «Светлый путь» Осташковского района участковый Гришаев приехал вечером следующего дня – с копией той фотографии, на которой были сняты Игорь Северский (Шахов был его дедом по матери), мичман Василий Громов, сестра милосердия Лидия Жженова и Григорий Милинко.
– Конечно, Гриша, – ответила старуха Милинко. – Это и есть мой сын.
В избе ее, покосившейся, – два окна забраны фанерой, – было холодно, неприбрано, почти пусто.
– Так он что ж, так и не приехал? – спросил участковый.
– Бумага заместо него приехала, что он без вести пропал, вроде б, значит, в плен отдался… И пенсии мне за него не платили, и помощи не было. Муж помер, не убили, а помер – тоже без пенсии осталась… А Гришенька… Сейчас-то уж забылось, а раньше как на змею глядели – у других по-честному погибли, а мой, вишь, без вести… А что приехал-то? Может, чего хорошее скажешь?
– Да я и сам ничего не знаю, мамаша… Велели показать фото, чтоб ты опознала, вот я и прибыл… Вот тут распишись, мол, все верно, он и есть мой сын Григорий.
Работа-IV
(Магаран)
1
Костенко, выслушав Тадаву, спросил:
– Участковый только фото показал? Не поговорил, карточек сына не попросил показать?
– Я его не сориентировал, моя вина…
– Вот вы ее и исправьте.
– Но ведь я запросил данные в архивах…
Костенко кашлянул, закурил:
– Найдите время сразу же написать в горвоенкомат по поводу пенсии матери. Что еще?
– Жду заключения экспертизы о методе расчленения трупа Милинко: по предварительным данным, его не расчленяли, Владислав Николаевич, его топором рубили…
– Кто это сказал?
– Да тут…
– Не понял.
– Так считает Саша.
– Журбин?
– Нет, моя Саша. Жена.
– Она-то что про наше дело знает?
– Я тут долго засиживался, товарищ полковник, и позволил себе пригласить ее…
– Ревнует?
– Нам, грузинам, это качество женской души неизвестно, – рассмеялся Тадава, поняв, что Костенко не рассердился, выслушав его признание.
– Вообще-то жен в угрозыск не приглашают, это не кафе «Ласточка», – заметил все-таки Костенко. – Она у вас хирург?
– Да.
– Убеждена, что расчленял не специалист?
– Абсолютно.
– Привлеките ее к экспертизе.
– Неудобно, она ж мою фамилию носит.
– А что – за это деньги платят? – удивился Костенко. – За подсказку, кстати, спасибо, я тут проведу повторную экспертизу, задам такой же вопрос: «Мера компетентности убийцы в расчленении трупов». Ничего вопрос, а?
– Страшный вопрос.
– Страшный – если глупый. Циничный, стоило бы вам заметить, и я бы на вас не обиделся.
* * *… Ответ Магаранских экспертов был не столь утвердителен, как заключение Саши Тадавы:
«Скорее всего, труп Минчакова был расчленен топором. Навыки специалиста-мясника или ветеринара не просматриваются явно, однако в связи с давностью совершения преступления категорического ответа на поставленный вопрос дать не можем».
– Ладно, едем к Журавлевым, – сказал Костенко, выйдя с Жуковым из городской клиники, – больше тянуть смысла нет.
– Есть смысл, – угрюмо ответил Жуков, – днем раньше, днем позже, а дело только выигрывает, если погодить. Мы ж их пасем, глаз с них не сводим…
– Я сводки ваши читаю, нет в них ничего интересного. Так можно целый год водить, едем, я чувствую, надо ехать.
– Вы хоть при молодежи про «чувства» не говорите, я ведь воспитываю их: «чувства девице оставьте, логикой жить надо», а вы…
– Логика, между прочим, тоже чувственна… Сначала – чувство, а уж потом его исследование. Когда наоборот – тогда идея в реторте, неинтересно… Я согласен с мнением, что во многом с художников надо брать пример, с писателей – они умнее нас и знают больше, потому как обескоженные, то есть чувственные. У нас с вами под рукой и сводки, и донесения, и таблицы – тем не менее они все точнее ощущают, тоньше, следовательно, вернее. А почему? Чувство, Жуков, чувство.
– Так и начнем сажать кого попало – чувствую, и все тут!
– Сажать – чувства не требуется. Я ж не сажать Журавлева хочу, а наоборот, вывести из-под подозрения. Когда честного человека долго подозревают, ненароком можно и его в преступника превратить…
2
– То есть как не знаю? – удивился Журавлев, усадив на диван Костенко и Жукова. – Михаил родом из Весьегонска, и мы оттуда же. А в чем дело?
Из кухни, вытирая руки ослепительно белой медицинской салфеткой, вышла красивая, высокая женщина. В отличие от загибаловской жены, глаза ее были обычны, тусклы даже, однако высокий лоб, вздернутый веснушчатый нос и очень красивый рот – треугольником – делали лицо запоминающимся, как-то по-особому зовущим.
– Товарищи из милиции, – пояснил Журавлев. – Интересуются Мишей.
– Мы им тоже, кстати, интересуемся, – ответила женщина. – Обещал передать посылку маме, да так и не передал… Копченая колбаса и две банки красной икры…
– Он не писал вам больше? – спросил Жуков.
– А он никогда не писал. Он только телеграммы отправлял, образованием не замучен, – усмехнулся Журавлев и повторил: – А в чем дело, почему вы им заинтересовались? Попал он в тюрьму случайно, вышел, работал, как я знаю, отменно…
– У него родных нет? – спросил Жуков.
– Отчим, по-моему, есть, но он с ним не дружит, – ответил Журавлев, – тот вроде бы с матерью его был груб. Миша его винил в смерти Аграфены Васильевны…
– Это кто такая? – спросил Жуков. – Мать, что ль?
– Да, мама, – ответила Журавлева, посмотрев на Жукова сузившимися глазами.
– Обиделись на слово «мать»? – вздохнул Костенко. – Меня тоже коробит, хотя, позволю напомнить, название романа Горького кажется нам прекрасным – «Мать».
– А вы замечали, – ответила женщина, – что слово написанное и слово сказанное разнятся друг от друга?
Костенко подумал, что Журавлева представляет собою такой тип женщин, настроение которых меняется мгновенно. Люди, столь остро реагирующие на слово, относятся, как считал Костенко, к числу самоедов, с ними трудно, постоянно надобно выверять себя, подлаживаться, а это плохо. «Впрочем, – подумал он, – “с кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой”. – И тут же себе возразил: – Но это же Пастернак писал о художнике, а здесь красивая ветеринарша».
– Я замечал это, – ответил, наконец, Костенко. – Я согласен с вами, но мой коллега никак не думал обидеть память мамы вашего друга, просто, увы, мы привыкли говорить языком протокола, а в протоколе «мама» не употребляется, как и «папа», впрочем… Пришли мы к вам вот с каким вопросом: когда вы в последний раз видели Минчакова? С кем? Что он вам рассказывал о себе, о своих планах, друзьях? Был ли он с похмелья? Весел? Грустен?
– Да вы объясните, в чем дело, – капризно рассердилась женщина, – иначе вспоминать трудно.
– Вот если мы объясним вам, в чем дело, вы как раз и можете все напутать, – ответил Костенко. – Вы станете – хотите того или нет – подстраиваться под то, что мы вам откроем. Чуть позже я вам все доложу.
– Ничего не понимаю, – резко повернувшись, женщина вышла на кухню.
– Гражданка Журавлева, – скрипучим голосом сказал Жуков, – вы вернитесь, пожалуйста, в комнату, потому что мы к вам не в ладушки пришли играться, а работать. Если желаете, могу вас официально вызвать в угрозыск для допроса…
– Так я к вам и пришла, – усмешливо откликнулась женщина с кухни.
Жуков посмотрел на Костенко, пожал плечами: «Доигрался, мол, полковник в демократию, вот теперь и выходи из положения».
– Вас доставят в милицию с приводом, – сказал Костенко. – Пожалуйста, сядьте рядом с мужем, и мой коллега начнет записывать ваши ответы.
– Дина, – сказал Журавлев, – ну, успокойся, иди сюда.
– А с чего ты взял, что я неспокойна?! – спросила женщина, возвращаясь в комнату, – белая салфетка по-прежнему была в ее тонких красивых пальцах. – Рассказывай, я буду добавлять, если что не так…
– Миша приехал к нам вечером, – начал Журавлев. – Не помню, в какое время, но уже давно было темно. Да, Дин?
– А какая разница? – она пожала плечами. – Правильно, вечером…
– Снег еще пошел.
– Снег с дождем, – уточнила женщина.
– Да, верно, снег с дождем, – Журавлев закурил, сцепил пальцы, вывернул их. Хруст был ужасен. Костенко поморщился. – Он спросил, готова ли посылочка для мамы, но Дины еще не было дома. Я сказал, что она сегодня должна все собрать, попросил его приехать попозже или завтра утром, а он ответил, что тогда опоздает на самолет. Я ему предложил перенести вылет на завтра, чтобы Диночка не бегала с посылкой, спешка нервирует…
– А вы где были? – не глядя на женщину, спросил Жуков.
– Это кого спрашивают? – поинтересовалась Журавлева.
«Ну, змея, – подумал Костенко, – не баба, а змея, ей-богу».
– Это вас спрашивают, – сказал Костенко. – Вы когда пришли?
– Не помню… Когда я вернулась, Миша все еще не хотел оставаться, но я сказала, что встретила его подругу и она им очень интересуется. После этого я поняла, что он задержится…
– Он был сильно пьян?
– Нет, – Журавлева быстро взглянула на мужа. – Я, во всяком случае, не заметила.
– Как зовут подругу? – спросил Жуков.
– Дора, – ответил Журавлев, снова глянув на лицо жены, – Дора Кобозева.
– Дора Кобозева? Она черненькая? Миниатюрная? – легко спросил Костенко.
Журавлева усмехнулась:
– За глаза ее зовут «бульдозер»… Она – огромная… И очень не любит свое имя, просит, чтобы звали, как меня – Дина.
– Дора Семеновна, кажется, так? – продолжал свое Костенко.
– Дора Сергеевна, если уж точно, – отчего-то обрадовался Журавлев, – не Семеновна, а Сергеевна.
– Она что – подруга ваша? – спросил Костенко Журавлеву.
– Нет. Знакомая. Раза два Миша – когда приезжал сюда с рудника погулять – приводил ее к нам.
– Они у вас ночевали? – спросил Жуков.
– У меня семейный дом, – ответила Журавлева, и глаза ее снова сузились.
– У нее, значит, спали? – уточнил Жуков.
– У нее нельзя, – ответил Журавлев, – одна комната, ребенок и мать ее первого мужа.
– А откуда вы все о ней знаете, если видели всего два раза? – спросил Жуков.
– Видите ли, я приезжал к ним на квартиру, когда щенилась их собачка, карликовый доберман… Тогда, кстати, Миша с нею и познакомился – он был у нас в гостях. Я предложил ему съездить со мною, помочь, если придется…
– А где Дора Сергеевна работает? – спросил Костенко.
– Вы меня спрашиваете? – снова уточнила Журавлева.
Костенко поднялся, сказал Жукову:
– Пойдемте, майор, вызывайте этих свидетелей на допросы, надоело мне в игры играть… А Миша, ваш знакомый, убит, разрезан на куски, расчленен, как мы говорим профессиональным языком, и только что – сгнившим – обнаружен недалеко от аэропорта…
– Ой, – прошептала Журавлева, – Рома, Рома, какой ужас…
Журавлев вскочил с кресла, обежал стол, схватил жену за руку:
– Диночка, что с тобой?! Дать валидол?! – Он обернулся к Костенко: – У нее ж порок сердца, зачем вы так?! Смотрите, как она побелела!
– Сами спрашивали, «что случилось», – ответил Жуков. – Завтра приходите к девяти, пропуска вам будут выписаны… Или повестку прислать?
– Погодите же, – сказала Журавлева. – Погодите… Дайте мне успокоиться, сядьте, пожалуйста. Хорошо, что вы сказали эту страшную правду… Присядьте же, сейчас я буду все вспоминать, вам же каждая мелочь важна… Рома, принеси воды…
Журавлев выбежал на кухню. Жуков посмотрел вопросительно на Костенко. Тот опустился на стул. Майор тоже сел, не скрывая неудовольствия.
– Это было осенью, в октябре, да, в октябре, – начала рассказывать женщина, – действительно, шел мерзостный снег с дождем. Когда я вернулась из парикмахерской, Миша собирался уходить. «Нет, нет, – говорил, – я полечу, мечтаю завтра в море выкупаться, может, кто другой передаст вашим посылочку, не сердитесь».
– В каком еще море? – спросил Жуков. – Он же в Москву летел?
– Нет, нет, у него было два билета: Магаран – Москва, а потом Москва – Адлер, в Весьегонск он должен был заехать на обратном пути или же отправить посылку из Москвы, отсюда очень дорого, только самолетом…
– У вас в доме телефоны провели? – спросил Костенко.
Журавлев, вернувшись со стаканом воды, который жена его, не пригубив даже, поставила на стол, ответил:
– На пятом этаже, в семнадцатой квартире, там заведующий овощной базой, ему протянули воздушку.
– Позвоните по поводу Доры, – сказал Костенко Жукову, – чтобы к нашему возвращению что-нибудь было уже.
– Сколько этой Доре лет? – спросил Жуков, по-прежнему не глядя на Журавлевых.
– Лет тридцать.
– Живет где?
– Не помню, – ответил Журавлев, – не стану вводить вас в заблуждение, где-то на окраине…
– Когда хотите, можете культурно говорить, – пробурчал Жуков, – а то ведь словно с нелюдями какими обращались…
– Но я не знала, в связи с чем вы пришли!
Костенко поморщился:
– Это изящная словесность. Мой коллега интересуется адресом Доры. Нам надо ее найти, обязательно найти сегодня же. Это, надеюсь, вам понятно?
– Да, да, а как же! – ответил Журавлев. – Она очень важный свидетель.
– А вы что – не важные? – заметил Жуков, поднимаясь. – Тоже важные. Вы его на другой день видали?
– Конечно. Он приезжал за посылкой, – ответила Журавлева.
– Один? – спросил Костенко.
– Один.
Жуков вышел из квартиры – звонить.
– Что из себя представляет эта Дора? Какая она? – рассеянно продолжал Костенко.
– Никакая, – ответила Журавлева, и что-то жестоко-презрительное промелькнуло в ее глазах.
– Как понять? – спросил Костенко.
– Пегая она… Крашеная…
– Минчаков с чемоданом пришел?
Журавлевы переглянулись.
– По-моему, без, – сказал Журавлев.
– Нет, с чемоданом, – возразила женщина. – Мы еще смотрели, не уместится ли там и наша посылка, ты что, забыл?
– Да, забыл, – сразу же согласился Журавлев.
– Что у него было в чемодане?
– Я не помню, – ответил Журавлев.
– Там были рубашки, – ответила женщина. – Белая и синяя. Бритва была, электрическая бритва, и новые черные туфли с длинным носком.
– Это все, что вы запомнили?
– Да.
– Вы первым браком женаты? – спросил Костенко.
– Да, – ответили Журавлевы одновременно.
– А Минчакова помните еще с Весьегонска?
– Да, – ответил Журавлев.
– Вы там дружили?
Журавлевы снова переглянулись.
– Он там был моим соседом, – ответила женщина, – очень услужливый человек Миша Минчаков. Подвезти, помочь – всегда готов.
– Вы знали его еще до знакомства с вашим мужем?
– Да, а что? – тихо спросила женщина.
– У него в Весьегонске никаких романов не было? Увлечений?
– Он же очень маленький, невероятно страдал от этого, как ребенок переживал, что не вышел ростом, – ответила Журавлева. – Он ведь очень красивый… Когда сидел за столом и не видно было, какой он маленький, просто глаз от него не отведешь – так он был мил…
– Понятно, – задумчиво протянул Костенко. – Теперь давайте подытожим… Пришел к вам Минчаков в середине октября, точную дату вы не помните, видимо…
– Это была середина месяца, – сказала Журавлева. – Погодите, я ж накануне получала аванс, да, да, это было пятнадцатого или шестнадцатого октября…
– Значит, по вашей просьбе Минчаков перенес вылет на шестнадцатое или семнадцатое, так?
– Да, – ответила женщина и сделала маленький глоток из стакана; рука у нее теперь чуть дрожала. – Он поехал за Дорой…
– А в день вылета Минчаков приехал к вам вечером, взял посылку, и больше вы его не видели?
– Нет, – сказала Журавлева. – Не видали.
– Как вы упаковали посылку?
– В сумочке. Обшили материалом, крепко перевязали, нести удобно, совершенно не громоздко.
– Теперь постарайтесь вспомнить, о чем вы с ним говорили во время последней встречи?
– Да ни о чем, – ответила Журавлева. – «Спасибо, Мишенька, как погулял с подругой, когда вернешься, может, ее с собой возьмешь в море купаться?» Посмеялись – и все…
– Вы ему задавали эти вопросы, а что он вам на них отвечал?