Куропаткин проснулся от нечеловеческого храпа – такого мощного и невозможного, децибеллов таких, что он от испуга подскочил на кровати.
– Труфан! – позвал он лучшего друга. – Проснись, хрен моржовый!
Крикнул громче – реакции ноль. Подошел к Мишке и дернул пару раз за руку и за ногу. Перевернул Мишкину тушу на правый бок. Храп стал чуть гуманнее, но через пару минут Мишка снова перевалился на спину и зарычал как медведь.
Бесполезно, огорчился Куропаткин, с этим не справиться. Сна больше не будет – это ясно как день.
Он вертелся с боку на бок, вставал, ходил на кухню пить холодную воду, несколько раз посещал Мишкин санузел, не уставая удивляться грязи и свинству кореша.
Снова бухался в кровать и отчаянно ждал рассвета.
Всякие мысли лезли Куропаткину в голову. Всякие. О бренности жизни. О ее несправедливости. О скоротечности – ее же – и о сложности тоже. Думал он и об Инне – с горечью, с болью, с тоской. Думал о маме и сыне – с печалью и нежностью.
А потом вообще в башку полезла всякая ерунда. Всплывали давно позабытые лица, события и прочая хрень. Какие-то незначительные, дурацкие мелочи, о которых и вспоминать-то смешно! Вспомнились и возлюбленные – Катя Баленко, Ксюша. Певичка Лариска. Врачиха Тамара. Это – из тех, с кем было серьезно. Серьезно и бестолково как-то – не по-людски, как говорила мать. И, как обычно, оказывалась права.
Потом в памяти стали появляться женщины второстепенные – из тех, с кем бывали просто романы. И тоже, надо сказать, хорошего мало. Куропаткин совсем расстроился – из всех, кого он припомнил, чьи лица сейчас проплывали перед его глазами, не было ни одной стоящей…
Да что говорить! Ничего. Потому…
Потому что нечего просто! Фигня.
А под утро, конечно, сморило. В семь зазвонил на телефоне будильник, он нехотя открыл глаза и услышал, как Мишка гремит на кухне.
Мишаня жарил яичницу. От количества желтков на сковородке Куропаткин обалдел. Пересчитал – восемь штук.
– Ну, ты и обжора, – покачал он головой. – Нет, я не буду. В такую рань, да еще с бодуна. Окстись, Труфан! Я вообще утром не ем – только кофе пью.
Мишка развел руками:
– Кофе, брат, у меня не водится – только чай, извини! Могу заварить покрепче, на манер чифиря. Сразу проснешься.
Пришлось согласиться. Пил горький чай и с ужасом наблюдал, как Труфан поглощает яичницу с хлебом. Для интереса подсчитал – восемь яиц, шесть кусков хлеба. Причем с густым слоем дешевого масла.
Вышел на улицу и посмотрел на небеса. Все обложено плотно и густо. Значит, снова не будет солнца, а скорее всего, будет дождь. Ох, и противный же месяц ноябрь! До настоящей зимы далеко, а уж до лета…
Завел тарантас, и снова взгрустнулось. Эх, жизнь копейка! Думал про то, как вечером поплетется домой. Как Инка откроет дверь и обложит его не по-детски. Как Ванька все это услышит и выкатит свои голубые глазенки на нерадивого папу. И вот тогда-то, наверное, и перестанет его уважать.
Он вошел в офис и загрустил еще больше. Без этой чертовой дуры Полины было так пусто, хоть плачь. Обычно Полинка с раннего утра трепалась по телефону. А он, дурак, раздражался! Теперь бы послушал Полинкин треп с удовольствием. Эх… нету Полинки, и нету горячего кофе. И нет свежих булочек из соседней пекарни. Нету. Только тишина, пустота и снова тоска – телефоны молчат.
Мелькнула мысль позвонить этой засранке. Позвонить и сказать: так, мол, и так, Поль, давай друг друга простим и плохое забудем. Столько лет вместе, ну, честное слово! Целых пять или шесть! Столько прошли, мама дорогая, столько, простите, говна съели вместе… Ладно, Поль! Я все понял. Ты не права, конечно, но… придумаем что-нибудь. В смысле бабла.
Подумал и – передумал. А что он может придумать «в смысле бабла»? Когда нет этого бабла и в помине. Просто банально нету, и все. Из чего Польке добавить зарплату? Может, из маминой пенсии?
Снова расстроился, ну, просто до слез. Как вспомнил всех этих… баб своих, в смысле. Жену, секретаршу.
Все из него жилы тянут и веревки вьют, все! Все под себя прогибают, словно он не мужик. Не мужик, а тряпка половая.
Ну, а если… найти в себе силы признаться… то так оно и есть, между прочим.
Он зашел в кабинет, открыл ноутбук и проверил почту. Одна ерунда – и ничего по делу. Ничего! Словно всех клиентов слизала страшная таиландская ураганная волна.
Уставился в задумчивости в окно – так и есть, снова моросит мелкий дождь. Из оцепенения его вырвал телефонный звонок.
Он вздрогнул и схватил телефонную трубку.
– Кто? – переспросил он. – Ведяева Дарья? А, по поводу места. Я понял. Ну, что ж, приходите. Когда? А когда вам удобно? Прямо сейчас? Вы здесь, в холле? Ну, поднимайтесь, Ведяева Дарья. Будем на вас «посмотреть».
«Шустрая, – подумал он, – раз – и внизу, прямо в холле. Ну, что же. Посмотрим. Приезжая наверняка». У него абсолютный слух – мама-то дирижер-хоровик. Нездешний акцент он сечет, что называется, с полоборота.
В дверь постучали, и он открыл. На пороге стояла девица. Бледная моль, серая мышь – как там еще?
Он даже поморщился – уж слишком неказистая и незаметная была эта Дарья.
Она тоже вроде как растерялась – стояла, не шелохнувшись, и хлопала серыми, в бледных ресницах, глазами.
– Ну, проходите. – Он пропустил Ведяеву Дарью вперед.
Провел в кабинет, уселся за стол и указал ей на стул.
– Рассказывайте, – не очень вежливо буркнул он, понимая, что Даша эта – не «наша». В смысле ему не подходит. Категорически.
Она дернулась, чуть подалась вперед, побледнела, громко сглотнула в волнении слюну, отчего он поморщился, и начала:
– Ведяева Дарья, – сказала она, – мне девятнадцать. Ну, почти двадцать. Будет в апреле.
– Оставим подробности, – оборвал ее он, – давайте по делу.
Она снова кивнула и снова сглотнула.
– Да-да, безусловно. Окончила курсы секретарей-референтов. Знаю английский – ну, разговорный и читаю. Со словарем, – пролепетала она.
– Опыт работы, – сурово поинтересовался он, – имеется?
Она снова подвинулась к краю, он глянул на стул – не свались, сердешная! Изъерзалась от волнения.
– Нет, – прошелестела она, мотнув головой, – почти нет.
– Что значит – почти? – удивился он. – В каком это смысле?
– Ну-уу, – протянула она, – в смысле того, что я мало работала. Вот. Всего два месяца. Дома.
– Дома – это где? – уточнил он. – Вы откуда?
– Из Энска, – тихо ответила она, – это город такой, на Волге. Точней, городок.
Он откинулся на стуле и кивнул.
– Знаем. Бывали.
Почему-то сказал о себе во множественном числе. Сам удивился.
– Правда? – обрадовалась Ведяева Дарья. – Давно?
Он махнул рукой.
– Да в прошлом веке. В общем, лет двести назад.
Она расстроилась.
– А-а, так давно… Хотя… – она чуть задумалась, – с тех пор, наверное, ничего и не изменилось. Как был медвежий угол, так и остался, – она тяжело вздохнула, словно переживая за свой городок.
– Ну, и? – спросил он. – Что было дальше?
Она пожала плечами:
– Да ничего. Два месяца проработала в одном офисе. Они торговали деревянными поддонами, ну, и всем остальным. А потом прогорели. Закрылись. И все.
Он снова кивнул:
– Ну, все понятно. И тогда вы решили… Рвануть в столицу, я так понимаю?
– Так, – подтвердила она, – просто… там, дома, совсем нет работы. Совсем! Ну, или только в торговле – на рынке или в продуктовом. Платят копейки, – тихо добавила она и покраснела.
– Понятно! – Он вздохнул, встал и прошелся по комнате. – Все едут в Москву. В столицу. Здесь есть возможности, да? – спросил он, уставившись на нее.
Она пожала плечами и неуверенно ответила:
– Ну да… наверное.
– Наверное! – покачал он головой. – Вот именно, что «наверное»! А не наверняка, понимаете?
Она послушно кивнула и опять побледнела.
– Да ничего вы не по-ни-ма-ете! – почему-то разозлился он. – Совсем ничего! Вот смотрите, зарплата секретаря – да? Да! Зарплата. Тысяч двадцать, не больше. Ну, двадцать пять – на крайняк. При вашем досье-то. Без опыта и все остальное. Согласны?
Она смотрела в пол и чуть заметно мотнула головой.
– Итак – двадцать. Ну, пусть для начала, – повторил он. – Ну, пусть даже двадцать пять. Больше, простите, вам не дадут. Из них проесть – минимум десять. И это если совсем экономно – «Доширак», «Ролтон», картошка и макароны. Все. Понимаете, все! Ни фруктов, ни кофе, ни тортика и ни сыра с колбаской. Ну, или там пару раз в месяц, не больше. В день получки, как говорится. Два – жилье. То есть комната, угол. Хотя скорее второе. На комнату вы не потянете. Угол. В лучшем случае у тихой и вредной бабульки койка под вытертым одеялом. Вечером бабулька смотрит все сериалы подряд вместе с ток-шоу. А ночью храпит. И еще вредничает, придирается, дает советы, рассказывает про подвиги жизни и с тоской вспоминает милые сердцу советские времена. Ну как, симпатично? Не правда ли, Дарья? И угол этот убогий вам обойдется не меньше десятки. Ну, или тыщ восемь – как повезет. Если у черта, простите, в заду. И что остается? На пудру, помаду? Мороженое? На кофточки и все остальное? А маме послать, а? Наверное, надо и маме послать?
Она вдруг как-то вся сжалась, окаменела и качнула головой.
– Нет. Маме не надо. Мама… умерла.
– О господи, – сказал он, – ну, совсем плохо. Ну, папа там или бабуля с дедулей. Хотя положение дел это никак не меняет. Вот это важно! Вы будете недоедать, мерзнуть в дешевой куртяшке, промокать в дрянных сапогах, шарахаться от ментов, бояться этого шумного и неприветливого города, терпеть нужду и страдать. Вот я о чем! Вы понимаете? Такие зарплаты – ну, если только для бестолковых москвичек. У которых есть дом и семья. Мама и папа прокормят, ну, а жилье и так есть. Так, на шпильки и сигареты. Этого хватит – если по-скромному.
Она молча кивнула.
– Ну и выводы? – риторически спросил он. – Езжайте лучше домой. Там хоть родня… И квартира.
– Нету родни, – сказала она. – Никого. Папы и не было. Никогда. А дед с бабушкой умерли. Комната есть – в частном доме. С печкой. Колодец на улице. И туалет.
Она замолчала. И он не знал, что сказать. Стыдно было. Стыдно и гнусно. Паршиво, короче. На старые дрожжи, как говорится.
Она молчала и смотрела в окно.
Он, тяжело вздохнув, наконец произнес:
– Ладно, Ведяева Дарья. Оставьте свой телефон. А там – там посмотрим. Может быть, вы и правы: Москва – город возможностей. Неограниченных. Кто знает – может, карьеру сделаете. А может, богатого жениха подберете. Всяко бывает. Чудеса, наверное, все же случаются. Хотя…
Бледная моль Дарья Ведяева явно обрадовалась и закивала:
– Да-да, конечно! Вот мой мобильный!
Он протянул ей листок бумаги, и она старательно, чуть высунув кончик языка, красивым, каллиграфическим почерком оставила свои координаты.
Он молча кивнул – аудиенция, типа, закончена, и она, поднявшись со стула, медленно пошла к двери.
Там обернулась и тихо и неуверенно сказала:
– До встречи?
Он пожал плечами:
– Как получится.
Она опять побледнела и обреченно кивнула:
– Ну да…
Он откинулся в кресле и стал покачиваться – ага, как же! Карьеру она сделает! Замуж удачно выйдет! Мышь незаметная – зубки торчат, бровки домиком. Здесь, в столице, таких на рубль пучок. А уж красавиц – так тех вообще море. А олигархи слегка в меньшем количестве, надо сказать.
Потом опять загрустил – конечно! А кто придет ко мне на собеседование на такую зарплату? «Зряплату», как шутила его матушка. Хорошие секретари, знаете ли, меньше чем на полтинник не согласятся. Вот и эта сука, Полинка… А что, права! Девка она ловкая, коммуникабельная. Кого хошь уболтает. Покойнику впарит, как говорится. И денег хотела вполне справедливо. Все они справедливые – и Полинка-умница, и Инка-красавица. Все хотят жизни красивой, душистой. Безбедной.
Да и он был бы рад. Нет, честное слово! Да разве ж он отказал бы стерве Полинке? Разве жалел бы на красавицу женушку? Да никогда! Просто… денег-то нет! Банально нет денег. А есть долги и кредиты. Такие дела.
Выпил чаю – к кофемашине боялся притронуться – и лег на диван. Сразу уснул.
Проснулся через пару часов, и снова от телефонного звонка.
Звонила соискательница. Голос противный, писклявый. Визгливый даже: «Скоко-скоко? Двадцать пять? Да вы что, дядя? Сейчас таких получек не бывает!»
Да пошла ты, «получка»! – трубку швырнул со злостью.
Открыл окно – пахнуло свежестью и холодком. Закурил.
Что делать-то? Что? Как сказать Инке, что дела такие хреновые, что… хоть в петлю. Нет, Инка туда не полезет – она жизнелюбка. Выпучит томные очи, ресничками хлоп и спросит металлическим голосом: а что ты раньше, Коля Куропаткин, думал? Когда женился, сына рожал? Семья, мой дорогой, это ответственность. Большая ответственность! На это способны только настоящие мужики. Ну, думай, что делать. Думай, Коля! Ты ведь мужик? Или как?
И мерзенько так прищурится. Сразу унизит, растопчет и ноги вытрет. Одновременно.
Он бухнулся на диван и закрыл глаза. Хорошо бы снова уснуть – чтобы хоть пару часов не думать об этом. Но сон не шел. А шли странные воспоминания. Такие странные, что он удивился.
Например – вспомнился город Энск, откуда была родом бледная моль Дарья Ведяева.
Бывал он там лет двадцать назад. Тогда. Матушка его туда услала, от знойной грузинки спасая.
Городок этот… Ну, как все городки средней России – провинциальный донельзя, с кривобокими улочками, с частными домиками. С памятником вождю на центральной площади. Вождь мирового пролетариата был смешным и нелепым – руки ниже колен, кепка в руке, а размер ботинок – тут вообще обхохочешься. Тридцать пятый, похоже. Такой ваял спец. Каждый год вождя серебрили – красили серебрянкой для свежести. Он блестел, словно новый таз. А птицам было все равно – птицы-то гадили и гадили на серебряную фигуру. Городок был с пустыми прилавками, кафешкой под названием что-то вроде «Ромашки» или «Ветерка». Ну, все как обычно. Скука, серость, покой. Но! Вечером грохотала дискотека на площади, и возле нее дежурил милицейский «УАЗ» – махач происходил ежедневно и по-серьезному.
Он снимал комнату у немолодой одинокой вдовы. Вдова была работником почты, и от нее пахло картоном и сургучом. Женщина она была спокойная и невредная. Только иногда… запивала. Пила, правда, тоже тихо: ставила у кровати бутылки и начинала «гулять».
Стонала громко – так, что сердце рвалось. Тогда приходила ее племянница Ольга. Девушка лет двадцати. Хорошенькая блондинка со вздернутым носиком и небесно-голубыми глазами. Она была славная, эта Ольга. Именно это определение ей подходило. Видя Куропаткина, она то бледнела, то краснела, то опускала глаза. Он отпускал ей дурацкие комплименты, и она снова бледнела и «входила в краску».
Она даже в какой-то момент ему понравилась – ну, от скуки, что ли. Или подобный тип был ему незнаком – милая, скромная провинциалка. А уж по сравнению с недавней знойной докторицей!..
Она ухаживала за почти невменяемой теткой, и Куропаткин удивлялся ее терпению. Однажды они сели на кухне пить чай. Разговор не клеился, она смущалась и отводила глаза.
А он веселился, подначивал ее, подкалывал и отпускал столичные шуточки. Тогда она подняла глаза и тихо, но твердо сказала ему, что вот этого делать не надо.
Теперь смутился и покраснел он.
С удивлением он вдруг обнаружил, что ему нравится смотреть на ее, казалось бы, такое неяркое и даже невзрачное лицо. Ее спокойная милота как будто успокаивала его. Теперь ему казалось, что и в такой неброской красоте есть своя тихая прелесть – как в природе среднерусской полосы – ничего яркого, резкого для глаза, только спокойная ласковая зелень, мелкие соцветия полевых блекловатых цветов и тонкие, прозрачные молодые березки по краю изумрудно-медового поля.
Ему нравилось, что она говорит мало, только отвечая на его вопросы, а по большей части молчалива. Она не вскрикивала, не охала, не причитала. Если случались проблемы, она просто сжимала бледный и нежный рот. После его бурных историй, громких романов – на разрыв, на разлом – она, словно прозрачный ручей, успокаивала его, а вовсе не будоражила и не тревожила.
Он стал теперь ее ждать – по вечерам в саду, на скамейке. Она приходила и молча садилась рядом. Молчать они могли долго – шелестел листвой сад, гулко падали яблоки, ударяясь о землю, и негромко пели поздние птицы.
Пахло чуть подвядшей августовской травой, мятыми яблоками и душистым табаком.
Он брал ее за руку, она чуть, почти незаметно, вздрагивала, но руки не отнимала.
Сначала ее ладонь была прохладной, почти холодной, но скоро она становилась теплее, и он сжимал ее крепче.
Потом она шла к тетке, кормила ее, сквозь стену он слышал глухой разговор, а спустя час она опять выходила во двор и коротко бросала:
– Слава те господи, спит. Угомонилась.
Однажды она рассказала, что теткина судьба «не приведи боже» – муж утонул, когда тетка была на сносях. Ребеночка она не доносила, да и вообще с этого времени все покатилось под горку.
Тетку она жалела, ходила к ней, а вот ее мать, родная сестра, с той не общалась – не могла простить ей какую-то мелочь вроде пропавших золотых часиков их покойной матери.
Однажды она призналась, что в Энске ей жить тяжело – грустно и безнадежно. Замуж она не пойдет – да не за кого! Кто посмелее, давно уехал, а кому все равно – тот тихо спивается. Надежды, что что-то исправится, нет, да и родителей она бросить не может. А тут еще «болявая» тетка.
Он горячо и бурно начал уговаривать ее бросить Энск, наплевать на все и уехать в Москву.
Она качала головой, чертила на земле кружок босоножкой и не отвечала.
Потом вдруг подняла голову, внимательно посмотрела на него, и он увидел в сумраке августовского вечера ее светлые, прозрачные глаза.
– Боюсь, – сказала она. – Одна – очень боюсь!
– Чего? – не понял он.
– Всего, – усмехнулась она и добавила: – Москвы, например. И тебя.
– А меня-то за что? – глухо хохотнул он. – Разве я страшный?
– Для меня – выходит, что да. Потому… – она помолчала, – потому что ничем это все… хорошим для меня не кончится.
Он вдруг смутился, кашлянул и – ничего не ответил. А что тут ответишь?
Только понял одно – а она-то права!
Это понял, а все остальное – конечно же нет.
В тот вечер тетке было особенно плохо, и Ольга осталась.
Он лежал за стенкой и слышал, как тетка вздыхает и стонет. Ольга спрашивала ее, не надо ли чего – воды или сердечных капель.
Под утро, уже светало, а он все лежал почему-то без сна, тетка угомонилась – раздался ее богатырский, раскатистый храп.
Он вышел на кухоньку и увидел, что Ольга сидит на табурете, положив голову на стол, – спит.
Он тронул ее за плечо, она тут же открыла глаза и с испугом на него посмотрела.
– Что? Опять? – спросила она и вскочила, откинув назад распустившуюся косу.
Он мотнул головой:
– Спит, все нормально. И ты иди. Поспи хоть пару часов.
Она кивнула, одернула платье и пошла в коридор.
Он остановил ее, взяв за плечи, и развернул к своей двери.
Она обернулась, глянула ему в глаза, побледнела, но в комнату зашла.
Он вошел следом и закрыл дверь.
– Ложись, – кивнул он на кровать.
– А… ты? – тихо спросила она.
– А я тут, в креслице, – усмехнулся он.
Креслице было старое, драное и колченогое. Она с сомнением посмотрела на него и покачала головой.
Потом подошла к его кровати, легла к стене, отвернулась и глухо сказала:
– Ложись. Места хватит.
И почему-то громко вздохнула.
Он быстро лег, стараясь не касаться ее тела, но она чуть подвинулась к нему и спустя пару минут обернулась.
– Ты… уверена? – хрипло спросил он, боясь на нее посмотреть. – Не пожалеешь?
– Да, уверена, – коротко ответила она. – И уж точно, – тут она усмехнулась, – уж точно не пожалею!
После той ночи она оставалась часто. Они ничего не обсуждали, не разговаривали на тему их отношений, хотя он все ждал, что она – впрочем, как и все женщины, – спросит однажды: а что будет дальше?
Ожидая ее, он лежал в постели и смотрел в потолок. Она, обиходив тетку, тихо прикрывала дверь, стягивала платье и белье, аккуратно раскладывала вещи на стуле, и, подавляя тяжелый вздох, шлепая босыми ногами, шла к нему.
Он видел в темноте ее белое, словно фарфоровое, тело, светящееся белизной почти прозрачной кожи, крупную женскую зрелую грудь и волосы, которые она быстро, одним движением, мгновенно и легко распускала. Они мягко ложились на плечи и струились по узкой спине.
Она осторожно ложилась с краю, они замирали, не смея дышать, но через пару минут он резко разворачивался, приподнимался на локте, и…
Все это продолжалось недолго, месяца три с половиной или четыре.
Кончилось лето, пролетел теплый и неожиданно солнечный сентябрь, и тут же начался холодный октябрь, обдав резкими ветрами и накрыв уже почти не проходящими, сплошными колючими ливнями.
В октябре он так затосковал, что ежедневно бегал на почту и заказывал разговоры с матерью.
Она умоляла его «досидеть до весны», боясь, что времени прошло слишком мало и что он вернется к «царице Тамаре». Та, по непроверенным слухам, была прощена и снова жила в Москве.
Он рассмеялся, сказал, что это все «ее больная фантазия», возврата туда нет и не будет.
Мать не верила ему, врала (он это чувствовал), что грузинский ревнивец его караулит по-прежнему, и умоляла не приезжать.
Но в середине ноября он точно понял, что едет в Москву. Ничего не сказав матери, он стал собираться.
Однажды Клавдия, его квартирная хозяйка, хитро прищурившись, спросила:
– Лыжи востришь?
Он дернулся и покраснел.
– С чего вы взяли?
Она махнула рукой:
– А чему удивляться? Зиму ты тут не высидишь, знаю!
– Все-то вы знаете, – буркнул он.
Мучил его разговор с Ольгой. Были даже трусливые мысли просто сбежать. Без объяснений. Просто уехать, когда Клавдия уйдет на работу, и все. Просто и быстро. Главное – просто.
Но не решался. Понимал, что с Ольгой надо поговорить. Только о чем? Сказать ей спасибо за, так сказать, проведенные совместно часы и минуты? За то, что скрасила его дни в этой постылой ссылке? За то, что одарила теплом и любовью? Не поскупилась на нежность?
Глупость какая! И как это выговорить? Смешно. Наврать, что едет ненадолго? Типа – дела? И что вернется?
Ну, это вранье она тут же раскусит. Она ведь не дура! Наврать, что приедет за ней? Слишком подло. Она станет ждать и надеяться. Такие, как она, готовы ждать жизнь, а не годы.
Начеркать письмецо? Это, конечно, проще. То есть совсем легко. Например, так – все было чудесно и даже волшебно. Но, ты понимаешь – там мой город и мать. Ничего не попишешь – такое бывает. Спасибо за все. И – прощай. Буду помнить всю жизнь!
Все правда, кроме последнего. Помнить «всю жизнь» он и не собирался. А то, что все было чудесно, чистая правда, ей-богу! Ни капельки лжи. Только вот… вряд ли ее это сильно утешит.
Ну а жизнь, как всегда, мудрее. Сама подсказала, как быть.
Ольга спросила сама:
– Когда ты… домой?
Он растерялся, что-то забормотал, а она перебила:
– Да езжай ты! И поскорее. Зимой тут вообще… невыносимо. Ты уж поверь. И дом этот… холода плохо держит. Щели одни, посмотри!
Он шагнул к стене и провел рукой по шершавым бревнам.
– Да, ты права – уже сейчас… очень холодно.
Она кивнула:
– Ну, вот! Я ж… говорю…
Потом резко вышла из комнаты, а он смотрел на захлопнутую дверь, не решаясь выйти за ней.
Минут через десять она позвала его ужинать.
Он сел за стол, а она накладывала ему в миску картошку. Ели молча. Он бросал на нее осторожные взгляды и видел, как она с аппетитом ест, как берет еще кусок хлеба, отрезает колбасу и хрустит соленым огурцом.
Она была, казалось, совсем не расстроена и даже весела.
Потом они пили чай, пришла с работы тетка и вывалила из бумажного пакета свежие пряники.
Разговор пошел общий, пустой, ни о чем, и тетка только переглядывалась с племянницей, или ему так казалось.
Потом тетка ушла к себе, а Ольга стала убирать со стола, и они снова молчали.
Он пошел к себе, обронив осторожно, что ждет ее в комнате. Она ничего не ответила. Он лег на кровать, взял книгу, но чтения не получалось – он прислушивался к звукам, доносящимся с кухни, а позже – из комнаты. Ольга о чем-то спорила с теткой, но звук был монотонный, приглушенный, и он ничего так и не понял.
Он сам не заметил, как уснул – под стук очередного дождя по жестяной крыше, дождя, который так уже всем надоел.
Проснулся он ночью и удивился, что ее рядом нет. «Значит, обиделась, – подумал он, – ну да, все правильно. Я, конечно, сволочь отменная, но… Я же ничего ей не обещал. Ничего! Она все знала – что я – временщик, что мать меня «спрятала». Что оставаться я здесь не намерен. И что уеду – совсем скоро уеду. Ну, а то, что случилось… Так по взаимной договоренности, если хотите! Она девочка взрослая, двадцать два – не пятнадцать, ну, и все остальное. А то, что обиделась, – это понятно. Любой бы обиделся. А уж женщина…»