– Ты сравниваешь Моше Рабейну и этот сброд?
Старик вздыхает:
– Выслушай, Шимон, рассказ пастуха. Четыре овцы подошли к ручью, чтобы напиться. Первая, недолго думая, бросилась к воде, оступилась, и быстрый поток унес ее к смерти. Вторую настолько потрясла гибель подруги, что она тронулась рассудком и принялась заполошно бегать вокруг, забыв, кто она, откуда и зачем пришла. Третья, глядя на них, решила вовсе отказаться от чистой воды и стала выживать, утоляя жажду из мутных отвратительных луж. Напилась из ручья лишь четвертая – та, которая не желала уступать, но помнила об осторожности и не подчинилась ни страху, ни безумию. Душа человеческая – тот же поток. Далеко не всякий способен заглянуть в нее и при этом уцелеть.
– Неужели это настолько опасно?
– Как видишь, – улыбается он. – Суть мира обманчиво проста, и очень многие не в силах это переварить. Нужно защитить таких овец от гибели и сумасшествия. Если ты откроешь им истину чересчур поспешно, они бросятся вперед очертя голову и непременно утонут в первом же омуте, принятом ими за отмель. Другие либо не поверят, либо примут тебя за мошенника, откажутся от света и примутся выдумывать другие объяснения, столь же темные, сколь и безумные. А третьи… С этими хуже всего: они отрекутся, прекратят поиски и приникнут губами к лужам.
– Что же делать? Как защитить их от истины? Лгать?
Акива смотрит на меня, будто увидел впервые:
– Ни в коем случае, Шимон! Как ты мог такое подумать?
– Тогда как?
– Так же, как Моше вел их сюда, вызволив от фараона. Надо петлять, возвращаться, снова уходить в пустыню, долго ждать неизвестно чего, упрекать, оправдывать, обвинять, угрожать, прощать и снова петлять, и снова возвращаться. Надо выстроить вокруг истины огромный лабиринт многолетней учебы, сложных обычаев, подробнейших описаний, нелепейших обсуждений – так, чтобы человек бродил там годами, подбирая по дороге намеки, постепенно вникая в их смысл, сменяя толкования одних и тех же вещей.
Теперь уже моя очередь смотреть на него в крайнем изумлении.
– Ты говоришь так о Традиции? О заповедях? Об устной Торе? Получается, что смысл учебы – в напрасном скитании по пустыне, в сорокалетнем хождении кругами, вместо того чтобы пройти к истине напрямую? Я правильно тебя понял?
– Почти, – отвечает он. – Но эти скитания вовсе не напрасны. Они готовят человека к открытию истины. Традиция, обычаи и учеба держат его на берегу, как прочные цепи. С такой овцой уже не сладят ни страх, ни бурный поток.
– А если он не успеет добраться до ручья? Как те, которые умерли в пустыне, так и не увидев Земли обетованной? Что тогда?
Старик пожимает плечами:
– Тоже ничего страшного. Со временем ты поймешь, что смысл дороги – в ней самой, а не в достижении цели.
Что можно ответить на это? Наверно, я еще слишком молод и глуп, чтобы понять старика. С другой стороны, такой опытный и мудрый учитель не был бы столь откровенен с тем, чьи уши не предназначены для таких странных слов, противоречащих всему, что я слышал прежде. Неужели Традиция и заповеди – не более чем лабиринт, уводящий с прямой дороги к истине? В голове не укладывается… Зачем тогда сам Акива начал собирать и записывать толкования законоучителей? Чтобы еще больше усложнить дорогу, еще сильнее запутать и без того труднопроходимый лабиринт?
– Рабби, тогда кто я?
– Ты? – удивленно переспрашивает Акива. – Ты Шимон, сын Йохая, мой юный ученик.
– Не уходи от ответа, пожалуйста, – прошу я. – Ты ведь наговорил сейчас столько всего, что и года не хватит разобраться. Почему именно мне? Какой из четырех овец ты уподобишь меня?
Старик мнется, жует губами, как будто сомневаясь, стоит ли продолжать.
– Ты не овца, сынок, – говорит он наконец. – Ты даже не пастух, как я или Моше. Душа, которую поселили в тебе, обладает немереной силой.
– Что это значит, рабби? Что я смогу творить чудеса?
Лицо Акивы кривится; такой гримасой он обычно реагирует на неимоверную глупость.
– Чудес не бывает, Шимон. Сказки о чудесах предназначены только для самых глупых. Если ты способен задать мне такой вопрос, значит, тебе еще предстоит сильно поумнеть.
– Тогда что? Что я должен делать с этой душой?
Он снова пожимает плечами:
– Трудно сказать. Смотри на себя как на личинку, в которой живет диковинная бабочка. Проблема в том, что лишь Хозяин знает, когда она действительно понадобится миру. Он знает, а ты можешь только гадать. Сколько тебе сейчас – двадцать? Девятнадцать?
– Двадцать три, – обижаюсь я. – Я семейный человек, рабби. Моему старшему сыну Элазару скоро шесть.
– Двадцать три, – задумчиво кивает Акива. – Значит, у тебя еще достаточно лет. Не теряй времени, сынок. Вникай в эту душу, учись у нее – и она откроет тебе много нового. Не исключено, что именно ты станешь тем, кто выпустит ее в мир. Ну а если нет…
– Если нет… – затаив дыхание, повторяю я.
Старик улыбается:
– Если нет, она просто переберется в новое тело. Каких было много еще до того, как ты появился на свет.
– Достаточно лет – это сколько? И как я пойму, надо ли выпускать ее в мир?
Рабби Акива бен-Йосеф молчит.
– Рабби?
– Довольно, Шимон, – говорит он. – Ты и так узнал сегодня чересчур много. Будь у меня выбор, я бы еще годик-другой поводил тебя по лабиринту. Но выбора нет, ведь, скорее всего, это наша последняя встреча. Давай прощаться, сынок.
– Последняя? Почему?
Акива вздыхает:
– Потому что наместник назначил большой праздник в честь кесаря и его победы над нами. А ты, конечно, знаешь, как они привыкли праздновать. Будут игры, будут гладиаторы и, само собой, будут казни в театре Кейсарии. Не знаю почему, но старый Акива считается у них главным трофеем, так что без моей скромной персоны никак не обойтись. Наместник обещал содрать с меня кожу железными гребнями. С Божьей помощью надеюсь умереть быстро.
– Когда?
– Как только кончится дождь, то есть не сегодня-завтра. Мои кости чувствуют перемену погоды.
– Ты так спокойно говоришь об этом…
– Я уже очень стар, Шимон, – улыбается он. – В таком возрасте не боятся смерти. Самое время вернуть бабочку-душу в руки Создателя. Он уже наверняка нашел мне преемника. Знаешь, что интересно? Я несчетное количество раз произносил молитву «Шма» [1] и каждый раз испытывал неловкость на словах «возлюби Господа всем твоим сердцем, и всей твоей душой, и всем твоим достоянием». Разве можно быть уверенным в человеческом сердце, которое полнится многими противоречивыми чувствами? Или в душе, которую ты получил взаймы и все еще не успел познать целиком? Или в том, чем владеешь – сколь бы мало ни было твое достояние, его в любую минуту могут украсть или отнять, и тогда ты не сможешь отдать Творцу обещанное во время молитвы. Но когда меня привяжут на плаху и настанет время сказать: «Шма» – в последний раз, я впервые сделаю это без тени смущения. Потому что в сердце не будет в тот момент ничего лишнего, уходящая душа помашет мне с порога, а достояние… достояния не останется вовсе, после того как палач сорвет с меня эту вот рубаху. Надеюсь, что так и случится. Хотя, скорее всего, при моем нынешнем здоровье я не смогу дожить до этого места молитвы. Хорошо бы успеть выговорить «Господь Един». Ведь это и есть истина – та самая, вокруг которой выстроен лабиринт…
– Это и есть… – начинаю я, но Акива протестующе машет рукой:
– Довольно, Шимон, хватит. Я устал, да и тебе пора. Прощай, сынок.
Я кланяюсь ему, выхожу во двор и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, а море, отсеченное от неба светлеющей на глазах линией горизонта, значительно поутихло и мало-помалу возвращается в свои естественные границы.
Праздник, приуроченный к ежегодному избранию кесаря народным трибуном, состоялся через три дня. Дряхлого рабби Акиву бен-Йосефа под азартные вопли толпы привязали к плахе, установленной на орхестре кейсарийского театра. Я тоже был там – сидел в одном из верхних рядов и изо всех сил напрягал слух, чтобы разобрать, на каком слове оборвется его предсмертная молитва. И не услышал ничего. Ничего, кроме пронзительного вопля личинки, заживо раздираемой железными гребнями.
Зато я хорошо запомнил слова, услышанные мною во время нашей последней встречи в тюремном полуподвале. Акива тогда уже знал, что других бесед не будет. Возможно, поэтому и наговорил лишнего – намного больше, чем намеревался открыть несмышленому юнцу. Неудивительно, что потом я потратил уйму драгоценного времени, пытаясь открыть и высвободить немереную силу заключенной во мне души. Мою глупость оправдывает лишь тот факт, что желание творить чудеса неистребимо в человеке, начиная с детского возраста. Трудно отказаться от такого соблазна – мышцы напрягаются сами собой, а выражение лица обретает невесть откуда взявшуюся надменную непреклонность. Смех, да и только.
В какой-то момент, просидев несколько лет в пещере наедине с душой, я даже уверовал, что приобретенное знание позволит мне двигать горы, насылать грозу, обращать в бегство неприятельские армии и обрушивать стены злодейских столиц. Что, увидев мой просветленный лик, люди зажмурятся от невыносимого сияния, побросают будничные дела и дружно двинутся за мной ко всеобщему избавлению и счастью. Смешно сказать, но я был искренне поражен, когда увидел, что они по-прежнему долбят мотыгами сухую землю, забрасывают в море рыбацкие сети, пасут овец, молятся аляповатым идолам, лгут, грешат, воруют, убивают и не обращают ровно никакого внимания на мою возмущенную физиономию.
Я уже воздел было руки, дабы проклясть этих тупых безразличных идиотов и обрушить на их вшивые головы столпы огня и потоки кипящей серы, но вовремя вспомнил другие слова рабби Акивы: «Смотри на себя как на личинку». Вспомнил, посмотрел и устыдился своего наглого самовлюбленного ничтожества перед спокойным прямодушием Творца. Личинка, воздевшая ножки к небесам, – видали такое? И, устыдившись, вернулся назад в пещеру, где не было зеркал, а значит, и опасности взглянуть на себя и сгореть от позора.
Понятное дело, потом я сделал все, чтобы не повторить ошибку моего учителя – вполне, впрочем, простительную, учитывая тогдашние обстоятельства. Передавая знания ученикам, я никогда не вел их прямой дорогой, но оставлял в лабиринте извилистых пересекающихся тропок, намеков, иносказаний, простецких притч, заумных объяснений и противоречивых толкований. Сбитые с толку, они умоляли дать им книгу-путеводитель, начертить карту, снабдить ясными указаниями. Как бы не так – ишь, чего захотели! За всю свою не слишком долгую жизнь я не написал ни единой строчки. Уверен, что позже самые усердные из учеников сделают это за меня, добавив к внесенной мною путанице еще сорок коробов колдовских коловращений и чудотворной чуши.
И хорошо, что так. Четыре мудреца вошли в пардес. Первого звали Шимон бен-Аззай – он взглянул и умер. Второго звали Шимон бен-Зома – он взглянул и сошел с ума. Третьего назовем просто «третий» – он взглянул и отрекся, утратив при этом имя. И лишь четвертый – рабби Акива бен-Йосеф – взглянул и вернулся невредимым. Я пришел в пардес по его следам и спрятался там, чтобы не донимали расспросами.
Мой земной срок подходит к концу. Вот-вот постучится в пещеру ангел смерти, чтобы забрать и передать другой личинке душу, одолженную мне тридцать восемь лет назад. Я отдам ее с благодарностью и благоговением и останусь пустой оболочкой, сухим коконом, мертвой личинкой, сохранившей и передавшей по эстафете эту вечную бабочку. Вечную бабочку, которая все еще сокрыта, но когда-нибудь да вылетит на радость всем нам. А пока… пока я обнаруживаю, что давно уже не слышу стука капель по моей прорезиненной шторе, выпрастываю из байкового кокона обе руки, отдергиваю край занавески и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, веселый поток сбегает по переулку вниз к улице Агриппас, и поблизости не видать ни одной овцы.
4Прошло два года. Я хорошо продвинулся в служебной иерархии Шерута. Не в чинах и должностях – эта ерунда никогда меня не интересовала, – а в смысле авторитета и уважения коллег. Моей изначальной целью было загрузить голову по самую макушку, желательно – по двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, без отпусков и перерывов на праздники и субботы – и Шерут в полной мере даровал мне такую возможность. Меня называли сумасшедшим трудоголиком даже здесь, где считалось нормой не смыкать глаз по двое-трое суток и где никого не удивляло умопомрачительное количество отработанных часов.
Наверное, я и впрямь попал в рабство к болезненной зависимости, к чему-то сродни тяжелой наркомании. Иногда я говорил себе, что пора притормозить, что у физиологии мозга есть физические пределы, что, продолжая тем же макаром, недолго напрочь слететь с катушек. Говорил, но просто не мог остановиться. Каждая свободная минутка казалась мне шагом в опаснейшую трясину. Что ждет меня там, внутри? Чем заполнится опустевшее сознание, если вытряхнуть оттуда мусорные горы повседневных занятий? Во что превратится обычная человеческая личинка, что выпорхнет, вылезет, выползет из нее, когда треснут и полопаются внешние роговые покровы спасительной рутины? Бабочка, гусеница, кузнечик? А может, что-нибудь жуткое, клыкастое и слюнявое, как в фильме ужасов? Нет-нет, спасибо, не надо. Тогда уж лучше с катушек…
Мне никто не мешал в этом последовательном саморазрушении, в отличие от большинства сослуживцев, которым так или иначе докучали семьи. Вообще говоря, семья тоже рутина, как и работа. Вся фишка в том, что это иной вид рутины и человек неизбежно должен переключаться с одного режима на другой, а затем назад и снова туда, и снова назад. Это не составляло бы проблемы, если бы перезагрузка происходила мгновенно, что, увы, невозможно. Даже мощному компьютеру требуется время для смены программной среды, не говоря уже о мозге несовершенной личинки…
Вот там-то, в этот незначительный на первый взгляд промежуток, и подстерегает человека опасность, ведь в момент перезагрузки его мозг остается свободным, а стало быть, беззащитным. Еще минуту назад голова личинки была прочно занята рабочим авралом, заданиями, сроками, планами, неустойками и прочей разнообразной лабудой. Теперь это нужно срочно сгрести в сторону, убрать в сейфы, унести на склад, а взамен снять с полок принципиально иное содержание: недовольство жены, болезнь младшего ребенка, неуспеваемость среднего сына, беременность старшей дочери, родственные дрязги, сенильных родителей, текущий бачок в сортире, текущий счет в банке и еще много-много всякого такого.
И вот сидит человек за кухонным столом, устало морщит лоб под аккомпанемент привычных упреков в недостатке внимания к собственной семье, жене, детям, родителям, банку, бачку и вдруг обнаруживает, что голова его пуста. Что выгрузка рабочей среды уже завершилась, а загрузка домашней еще не началась. Что рядом кричит телевизор, кричат дети, кричит жена. «Ты меня вообще слушаешь?» – кричит жена. «Слушаю», – машинально отвечает он, а сам чувствует, как шевелится, как выползает из дальнего угла сознания нечто знакомо-незнакомое, чужое-родное, пугающе-желанное, а вместе с появлением этого то ли пришельца, то ли хозяина нарастает труднопреодолимое желание встать, потянуться, расправить плечи, бросить на стол ключи, хлопнуть дверью и уйти – неведомо куда, но ведомо откуда. И ведь случается, действительно уходят – недалеко, ненадолго, но уходят. Потому что нет для личинки ничего опаснее, чем дать свободу душе, которая прячется внутри. Потому что бабочке вылететь – личинке умереть.
Мне повезло больше, чем семейным: обстоятельства избавили меня от необходимости то и дело перезагружаться. Моя старшая замужняя сестра уехала на постдокторат в Принстон да там и осталась, получив лабораторию. Родители вскоре последовали за ней – сначала помогали с детьми, а потом мало-помалу прижились на новом месте и уже не вели разговоры о возвращении в Страну. Я остался один, что меня полностью устраивало. Мать сначала названивала как минимум раз в неделю – рассказывала, расспрашивала, обижалась на мои односложные ответы. «Ты меня вообще слушаешь?» В отличие от вышеупомянутого воображаемого сослуживца я отвечал честным: «Нет, не очень». Она вешала трубку, я не перезванивал. Потом звонки свелись к стандартным поздравлениям три раза в год: на день рождения, на Песах и на Рош ха-Шана.
Что касается личной жизни, то я не собирался жениться и заводить детей, а также сознательно избегал так называемых отношений, то есть любовных романов, ведь «отношения» неминуемо потребовали бы крайне нежелательного переключения режимов. Гормональное напряжение – когда оно возникало – легко снималось кратковременным визитом в соответствующее заведение рядом с Алмазной биржей, где за пару-тройку банкнот меня выдаивали на несколько недель вперед. Я относился к этому максимально просто – как к еще одному физиологическому процессу, типа еды или испражнения. Меня не интересовало, как зовут девушек, – более того, я немедленно пресекал любые попытки познакомиться или заговорить о чем бы то ни было. Функция, которую они выполняли, садясь на меня, ничем не отличалась от функции унитаза, на который садился я. Разве унитазам дают имена?
В итоге ничто не мешало мне полностью посвятить себя работе, что я и делал с несомненным успехом. До моего прихода Шерут в основном полагался на слежку, на сеть информаторов, на прослушку, на уловки следователей и другие традиционные методы. Я добавил к этому компьютерный анализ и внимание к оттенкам арабской лексики – получилось замечательное сочетание. В то время нашей головной болью были братья Абдалла – Имад и Адел. Считалось, что старший из них возглавляет военное крыло ХАМАС в Иудее и Самарии, а младший, Адел, приводит в действие планы, разработанные братом. Эти двое несли прямую ответственность за подготовку множества терактов – как предотвращенных нами, так и успешных с их людоедской точки зрения.
Фотографии братьев висели на досках объявлений в коридорах армейских баз и под ветровыми стеклами патрульных джипов; офицеры и полицейские держали их в бумажниках рядом со снимками любимых девушек; сходство с чертами их бородатых физиономий искали во время рутинных проверок на всех постоянных и летучих блокпостах. Шли месяцы – теракты продолжались, Имад и Адел Абдалла оставались неуловимыми. Как обычно бывает в таких случаях, они быстро превратились в героическую легенду, в образец для подражания. Само словосочетание «братья Абдалла» несло в себе дополнительный смысл, как будто двое были братьями не только друг другу, но и каждому молодому арабу – потенциальному шахиду, заведомо нацеленному на убийство возможно большего количества евреев.
Но меня заинтересовали совсем другие слова, выбранные для меня программой анализа данных прослушки, которые каким-либо боком касались братьев. Ящик. Сундук. Коробка. Контейнер. Эти близкие по смыслу слова могли быть кодовым обозначением разных вещей, например бомбы, автомобиля или укрытия. В каких-то случаях речь могла идти о кличке соратника, помощника, врага. Так могли называть тюремную камеру, арест или просто слежку – да что угодно! В голове у меня вертелась уйма самых разных, самых невообразимых вариантов, и я не мог с уверенностью отмести ни один из них. Хотя существовала и другая возможность: все эти слова могли относиться к одному и тому же предмету. Отчего бы не предположить, что братья Абдалла повсюду таскают с собой какой-то ящик или коробку? Но для чего? Что там хранится? А черт его знает…
Именно такой ответ я дал кэптэну Маэру:
– А черт его знает! Какая разница?
– Если нет разницы, зачем ты пришел ко мне? – спросил он.
– Затем, что можно попробовать другой подход, – сказал я. – Мы слишком долго и безуспешно искали братьев. Давай искать ящик.
Начальник почесал в затылке:
– По-моему, тебе надо отдохнуть, парень. Какой ящик? Что за ерунда?
– Ночная съемка со спутника не показывает лиц, – напомнил ему я. – Мы каждый день просматриваем тысячи одинаково бесполезных снимков, где не отличить братьев Абдалла от братьев Коэн. Давай попробуем сосредоточиться только на тех, где виден ящик. При этом мы ничего не теряем, разве не так? Или у тебя есть другие предложения?
Других предложений не было. В следующую неделю мы проверяли только те спутниковые снимки, где было видно что-либо напоминающее ящик или сейф. Таких оказалось совсем немного – меньше двух дюжин. Что неудивительно: мало кто станет посреди ночи перевозить шкаф, или сейф, или холодильник, или картонную коробку с кухонным комбайном. Примерно треть улова я забраковал сразу по очевидным причинам: где-то было слишком много людей, где-то слишком много коробок, где-то их несли на свадьбу, а где-то бакалейщик пополнял товары своей лавчонки. В остальные полтора десятка мест кэптэн Маэр направил наблюдателей – проверять, что к чему.
Он долго кряхтел, перед тем как идти к директору добывать разрешение на операцию: пятнадцать тактических групп одновременно – неслабый расход ресурсов.
– Чует мое сердце, впустую гоняем ребят… – сокрушался мой босс, зажав лысину в обеих ладонях. – В общем так, парень: если окажешься прав, проси чего хочешь. А если нет, лучше на глаза не попадайся.
Под утро меня разбудил звонок. Голос кэптэна Маэра звенел, как струна Джими Хендрикса.
– Ты сукин сын, мать твою так и разэтак! – кричал он. – Но ты гениальный сукин сын! Братья Абдалла там! В том месте, которое к востоку от Хеврона! Дом уже оцеплен, я выезжаю! Ну ты даешь, парень! Ну ты даешь!
– Погоди! – прервал его я. – Ты говорил, что я могу просить чего захочу.
– Не время, парень, не время! Потом…
– Самое время! – твердо возразил я. – Не позволяй военным ломать дом бульдозером. Слышишь? Нам нужен этот ящик. И нужен целым.
– Какой ящик?! Опять ящик! Ты даже не знаешь, что там внутри, в этом ящике!
– Нам нужен ящик.
– Тьфу! – плюнул кэптэн Маэр. – Черт с тобой! Не обещаю, но попробую. Бай, гений ты мой сумасшедший!
Ввиду особой важности цели за операцией по захвату Имада и Адела Абдалла наблюдали генерал – командующий округом, директор Шерута и целая гроздь шишек поменьше. На внешнее оцепление выделили целый батальон. Позиции вокруг дома заняли снайперы и рота полицейского спецназа. Братьев разбудили в предутренние часы при помощи противотанковой ракеты, которая высадила входную дверь. В следующее мгновение по стенам и окнам ударили пулеметы – дабы сразу продемонстрировать находящимся внутри, что с ними не намерены шутить и лучше сдаться без боя. Минуту-другую спустя в тишине, казавшейся оглушительной после отзвучавшего грохота, послышался голос громкоговорителя – мягкий, умиротворенный, почти отеческий. Братьям предлагалось выйти во двор с поднятыми руками, поскольку сопротивление бесполезно.
Эта увертюра представляла собой неотъемлемую часть оперы, хорошо отрепетированной и неоднократно спетой. Дальше события обычно развивались по двум сценариям. Первый, самый популярный и самый короткий, предполагал благоразумное поведение осажденных. Немного покочевряжившись и дав для фасона несколько ответных очередей в воздух, они принимали совет громкоговорителя.
В другом варианте воины джихада решали погибнуть в бою. Чаще всего это случалось, когда события разворачивались на глазах у арабской толпы, которая сочувственно наблюдала за происходящим с крыш окрестных домов. Важной частью риторики вождей террора было демонстративное презрение к смерти, постоянная готовность умереть во славу Аллаха. Именно этим презрением они привлекали молодых дурачков в ряды самоубийц. Именно этой ненавистью они заряжали свои человекобомбы, которые взрывались тогда в иерусалимских кафе и в тель-авивских автобусах. Поэтому соплеменникам казалось абсолютно неприемлемым, когда их овеянный боевой славой командир сдается врагу по своей воле, выходит с поднятыми руками, а затем еще и выполняет приказ раздеться до трусов, чтобы продемонстрировать отсутствие пояса смертника. Герою-шахиду не к лицу стоять перед всем миром голышом, подрагивая подгибающимися коленками.
Завязывалась перестрелка, потом спецназ пускал в ход ракеты, после чего ответные выстрелы, как правило, смолкали. Но укусить может даже смертельно раненный зверь, поэтому командиры спецназа не торопились посылать бойцов внутрь, за изрытые пулями стены. Финальную партию оперы исполнял мощный армейский бульдозер D-9. Это бронированное чудище не боялось ни пуль, ни гранат; когда оно с надсадным ревом надвигалось на обреченный дом, становилось ясно, что теперь там не уцелеют даже тараканы. Завершив работу, D-9 уползал восвояси. Представление заканчивалось, публика расходилась и наступала очередь рабочих сцены – легкого колесного трактора и саперов, которые разгребали развалины, чтобы извлечь из-под них раздавленных мертвецов.
В общем, обычно так оно и бывало: либо немедленная капитуляция и арест, либо длительная осада, бульдозер и морг. Но в случае с братьями Абдалла – а в доме находились только они – события развивались по-иному, совершенно непредсказуемому сценарию. Как рассказал мне потом кэптэн Маэр, террористы ночевали в угловой комнате второго этажа. Проснувшись от грохота канонады, они не стали отстреливаться, но и не сдались, а принялись зачем-то бросать гранаты вниз – в пустую гостиную и кухню. Затем один из них попытался спуститься туда, держа в руке бутылку с зажигательной смесью. Несмотря на клубящееся внутри облако дыма и пыли, внутренняя лестница хорошо просматривалась сквозь проем выбитой входной двери, так что снайпер успел опознать цель, доложить командиру, получить разрешение на выстрел и завершить земной путь Адела на уровне предпоследней ступеньки.