Прошло несколько лет. Во время отсутствия царя Михайла тянул свою лямку, обучая новобранцев верховой езде, играл в карты, давал в долг, являлся примерным прихожанином и после службы запирался у себя в квартирке на Знаменской, которую не менял, несмотря на то, что по царскому указу гвардейским полкам ощутимо было прибавлено жалованье. Впрочем, будучи холост и не подавая местным дамам никаких надежд, в деньгах Музыка и ранее не нуждался, а природная неприхотливость и вовсе избавляла государева любимца от излишних трат на лошадей, перчатки, эполеты и военное платье, выгодно отличая его от многих сослуживцев, которые душу готовы были заложить не только банкирам, но и самому черту ради анфилады комнат и эффектного выезда.
VI
Великие князья и их адъютанты все более удивлялись привычке государя советоваться с человеком, который, не имея ни княжеского, ни даже графского происхождения, к тому же не выказывал никаких признаков учености, разве что был всегда трезв, пригож собой и обладал прямо-таки неимоверной силой. В конце концов один особо любопытный чин из высочайшей свиты частным образом заинтересовался, откуда появился столь странный субъект. Предоставленные ему командиром конногренадеров Максимовичем документы указали о переводе Музыки из сумских гусар. На запрос чина в Сумский полк пришел ответ: в списках командированных корнет Музыка не значится. Чин принялся искать в Конно-гренадерском полку прежних сумцев и был весьма удивлен тем, что никто из них ранее с Музыкой не встречался и ничего о нем не слышал. Тем не менее появление его в Петергофе почему-то все они восприняли как нечто само собой разумеющееся, и ответы были примерно таковы: «Да-с, не знали, но, с другой стороны, малый он славный и наверняка был ранее в гусарах».
Озадаченный чин хотел было привлечь к расследованию людей из Департамента полиции, но здесь, как назло, навалились на него болезни: чину стало не до любопытства. В конце концов оптинский старец, которому открылся больной, приказал своему изможденному чаду напрочь забыть о загадочном деле. Покорившись духовному отцу, чин решил: если Богу угодно, чтобы все, связанное с Музыкой, плавало в некоем тумане, значит, не ему, грешному, совать свой нос в дела Божии. Тем более ничего дурного ни с государем, ни с державой не происходило: здешние якобинцы были загнаны по каторгам и глухим углам; в Европе никто и пикнуть не мог; самодержец преспокойно ловил в гатчинском пруду рыбу, а господам гвардейцам доставляли неприятности разве что летние лагеря. Стоит ли добавлять: во время маневров эскадрон гнедых, в котором служил Михайла, не раз отмечался начальством как наилучший не только в полку, но и во всем корпусе.
VII
И все бы и было хорошо, все бы было славно, предостерегал бы конногренадер государя всякий раз, как начинало тянуть порохом из-за границы, а в царское отсутствие джигитовал бы себе в манеже и ходил бы в церковь, однако темные силы не дремали. Стоял Музыка как-то в почетном карауле возле самого Монплезира. Несмотря на раннюю осень, денек навалился таким жарким, что хоть мундир выжимай. Готовился поручик уже смениться и с надеждой искал глазами разводящего – вдруг на пустой аллее возникла дама, которая несла поднос с графином и стаканчиком. Узнал в ней часовой императрицу. Подойдя, та ласково на него взглянула и, несмотря на то что был Музыка на службе, молвила:
– Вижу, ты, Михайла, утомился. Нет ничего предосудительного в том, что угощу тебя морсом, который сама и приготовила.
Музыка Марию Федоровну не мог ослушаться, но как только опрокинул в себя стаканчик, понял, что не морс в нем, а самая настоящая горькая. Взвыл он, схватившись за горло, упал на колени, раздирая ворот мундира, да было поздно! Затуманились от слез его глаза; когда же Михайла протер их, царица куда-то исчезла, перед ним стояли разводящий с новым караульным. Вскричал несчастный, волосы которого встали дыбом, что отравлен; на недоуменный же вопрос «кем?» твердил: «самой государыней». Разводящий воскликнул:
– Окстись! Государыня императрица вместе с государем императором и с их детками еще на той неделе укатили в Крым. Не иначе, перегрелся ты на солнце!
Музыка, хоть и сделалось ему дурно, бросился в полковую церковь, но вбежал в нее уже в таком состоянии, что священник, поначалу не узнав прихожанина, взялся его укорять: дескать, негоже христианину, да еще и офицеру, посещать храм в столь непотребном виде. Музыка, не слушая проповеди, более того, оттолкнув вознегодовавшего попа, упал перед иконой Знамения, умоляя Богородицу о прощении. Впоследствии дьякон, помогавший Музыку скрутить и выпроводить из церкви (не обошлось при этом без десятка солдат), уверял: в момент, когда принялся тот от отчаяния биться об пол головой, протянулась по щеке Владычицы черная слеза, которая, правда, тут же исчезла. Однако никто дьякону не поверил.
VIII
С тех пор дня не проходило, чтобы не был Музыка пьян. Появлялся он еще какое-то время в офицерском собрании, но о мазурках речи уже не шло: стоило только оказаться поручику возле буфета, принимался Музыка разговаривать с водкой и так крепко разговаривал, что было не оттащить его даже к бостону. Дошло до того, что буфетчикам выдали постановление: ничего ему, кроме лимонада, не отпускать. Подобная строгость мало помогала. На балах бывший сумец эпатировал публику своей привычкой валиться, будучи уже глубоко под мухой, танцующим парам в ноги и твердить, заливаясь слезами, что из-за уловки дьявола погубил он и себя, и государя, и страну. Несмотря на то, что не бил Музыка бокалы и не задирался к драгунам и уланам, как некоторые его однополчане, вскоре стали Михайлу в отличие от буйных сослуживцев, которые и бокалы били, и задирались, и даже стрелялись на дуэлях, дальше прихожей собрания не пускать. Впрочем, он и на то был согласен. Засыпая ненадолго в креслах, а затем вскакивая от приснившихся кошмаров, отлавливал поручик возле зеркал какого-нибудь нерасторопного чиновника или офицера и выкладывал ему свои видения будущего, которые нервировали почище всякого фанфаронства с дуэлями.
Рано или поздно должен был встать вопрос медицины. Военные доктора сошлись во мнении: если дело пойдет так и далее, то поручика, несомненно, следует передать на поруки психиатрии.
По каким-то соображениям случившееся скрывали от государя до того момента, пока отдохнувший в Крыму император не вызвал, по своему обыкновению, Михайлу к себе. Командир полка принялся лепетать о невозможности исполнения просьбы, лейб-медик Боткин его поддержал, царь настаивал, но как только доставили Музыку, расхристанного, со спутанными волосами, от которого несло во все стороны водкой, перестал сердиться на свиту.
Михайлу тотчас вывели под руки: здесь и конец пришел его фаворитству. Злопыхатели, конечно, такому концу обрадовались, однако по русской привычке ненадолго: вскоре те, кто завидовал чернокнижнику, принялись его жалеть и даже хлопотать о нем. По настоянию Максимовича на какое-то время бывшего гусара положили в клинику на Петергофской дороге; но и покой палаты, и местный парк мало ему помогли – сбежав однажды вечером от санитаров, явился он наутро к больничному корпусу в состоянии, до которого не смог бы докатиться самый захудалый сапожник. После этого привезли невменяемого обратно в полк и сдали на руки командиру. Тут же были Михайле «по пошатнувшемуся здоровью» выписаны расчет, пенсия и подорожные с надеждой, что уберется больной с глаз долой к себе в Житомир, однако Музыка никуда не убрался и торчал в Петергофе, продолжая тянуть горькую. Часть его пенсии уходила на оплату квартирки, другая перекочевывала в проворные руки трактирных половых.
IX
Между тем самодержец, прежде отличавшийся поистине бычьей крепостью своего здоровья, неожиданно для окружения стал чахнуть. В столице шептались, что причиной явилось недавнее крушение поезда, в котором он оказался с семьей. Отыскались и такие, кто о Музыке вспомнил. Вновь расползлись слухи о колдовстве малоросса. В ресторанном зале Балтийского вокзала один господин в ожидании поезда взялся развлекать публику рассказами об объявившемся в Петергофе юродивом, напророчившим государю скорую смерть. Господина отвели в околоток и оштрафовали за ересь, однако шепотков подобные репрессии не отменили. Музыка же, расхаживая по кабакам, не уставал горевать о том, что из-за него теперь пропадут и государь, и страна.
Действительно, Александр слабел на глазах. Боткин сбился с ног, выясняя причину; консилиум следовал за консилиумом, но лечение не помогало: вскоре дело стало совсем худо. И чем больше сковывал недуг государя, тем ниже опускался гусар. В собрание Музыку уже не пускали; когда он молился в церкви, вокруг него сразу делалось пусто; священники смотрели на пропойцу с укоризной; отросшие грива и бакенбарды Михайлы пугали детей. Полковое начальство, едва завидя его на улице, предусмотрительно переходило на другую сторону. Правда, среди сослуживцев находились те, кто из сострадания останавливался отставника послушать. Впрочем, долго никто не выдерживал. Вскоре забылась прежняя похвальная трезвость Музыки, забылись все его добродетели. Лишь солдаты эскадрона гнедых, памятуя о незлобивом нраве бывшего поручика, при встречах по-прежнему звали Музыку «ваше благородие» и отдавали Подкове честь.
Государь тем временем помер; черный поезд с гробом возвратился из Крыма в столицу. После скорбного события вновь вспыхнуло к Михайле утихнувшее было внимание; какое-то время в салонах поговорили о колдунах, но вскоре сменили тему: ожидаемые перемены и подготовка к московским торжествам взяли над мракобесием верх. А Музыка повел себя так, что погнали его даже из кабаков. Каким-то странным образом не выселяли спившегося из квартирки: возможно, ее хозяин не гнушался залезть в карман постояльца сразу после того, как расписывался тот в очередной присылаемой пенсии.
Между тем, словно в пику пророчествам отставника, обещано было Николаем II всеобщее процветание. Патриоты кричали «ура!», стоило только показаться экипажу наследника, а с Европой сделалось такое замирение, которого никогда прежде не случалось. В петергофских садах гремели германские, датские и британские гимны; газеты уверяли читателей в вечном и прочном мире: один лишь Михайла твердил о грядущих несчастьях. По-прежнему молил он Богородицу о прощении, да вот ответ ее, судя по всему, был ясен. От душевных страданий глотал гусар всякую дрянь и водился с отродьем, которое взашей гнали не только от дач, но и от крестьянских дворов. Как-то на Пасху заползти он не смог даже на церковные ступени. Здесь и солдаты удивились: правда, некоторые из них гусара по-прежнему жалели, но большинство взялось его укорять, говоря, что нельзя даже таким славным благородиям, как Подкова, в Христов праздник надираться, словно свиньям, до положения риз.
X
Когда в Кремле возвели на престол очередного царя, Музыка прекратил свои проповеди. Впрочем, и слов, исходящих от него, стало уже никому не разобрать. В конце мая того же года подобрали Михайлу в канаве за городом и отвезли в простонародную больницу. Офицеры местных полков даже не заключали пари о его будущем: к их удивлению и к явному неудовольствию полицейских, он выжил и еще какое-то время просуществовал. Перед самой смертью вновь пробудилось в нем желание пророчествовать. Появился Музыка в день рождения третьей царской дочери во дворе конно-гренадерского штаба. Только-только отгремело троекратное «ура!» собранных по такому случаю офицеров, и веселой гурьбой спускались они со штабного крыльца. Встретил их юродивый на коленях, и настолько ясной сделалась его речь, так прояснились его глаза, что все остановились, словно пораженные. Он же в тот светлый день молвил следующее:
– Простите меня, господа, что невольно погубил я и себя, и государя, и вас. Признаюсь, недолго всем нам осталось: прежде встанет из-за моря дракон, затем вывернут из мостовых булыжники, но и то еще для страны не горе! Явится истинное горе оттуда, где солнце заходит, и до той поры, пока не простит меня Приснодева, несчастья будут лишь прибавляться.
Показав затем на полковую церковь Знамения, которую он так любил, бывший гусар предрек:
– Повесят на ней амбарный замок.
Сказав это, убрался, оставив однополчан в некотором недоумении. Вскоре нашли его тело в Заячьем Ремизе.
XI
Время шло: газеты и об умершем-то государе перестали писать. Года через три в буфете петергофского офицерского собрания расположилась после бала компания офицеров и кокетливых дачниц, которых не ожидали дома мужья. Речь коснулась модного в среде бомонда «вызывания духов». На рассказ восторженной чаровницы о спиритическом сеансе откликнулся ротмистр Конно-гренадерского полка Неверской, задумчиво крутящий папироску.
– Что касается медиумов с их фокусами, – сказал щеголь, терпеливо выслушав речь, – все это, господа, детские сказки по сравнению с тем, что недавно здесь сотворилось.
Дамы тут же попались и стали расспрашивать.
– Разве не знаете? – удивился ротмистр. – Шум был довольно знатный!
Он закурил и, прежде чем начать, обратился к товарищам:
– Вы, верно, помните – жил в Петергофе некий спившийся поручик в отставке.
Вопрос повис в воздухе: в полках лейб-гвардии недавно совершилась значительная ротация, и среди молодежи возникло замешательство.
– Музы́ка! – выручил ротмистра местный телеграфист.
– Точно-с! Михайла Михайлович Музыка, из житомирских малороссов! И прежде чем перейти к случаю, надо бы мне о нем кое-что поведать, если вы, конечно, заинтересуетесь.
Дамы, разумеется, заинтересовались. Ротмистр тогда попросил буфетчика принести крюшона и рассказал собравшимся историю несчастного гусара. Дойдя до того момента, когда наткнулись на Музыку, уже бездыханного, в Заячьем Ремизе, рассказчик заметил: корнет из конногренадер Островский оказался свидетелем осмотра квартирки почившего.
– Он-то думал, за дверью много чего интересного, однако ни перстня, подаренного государем, ни акварелей императрицы так и не нашли. Судя по всему, все было за бесценок пропито; вошедших встречали солдатская койка и шкаф, в котором лежал старый гусарский мундир. В нем поручика и похоронили на Свято-Троицком кладбище. Провожали в последний путь Музыку его однополчане: все тот же Островский и штабс-капитан Востриков, убывший вскоре в кавалергардский полк.
– И от кого вы узнали столь странную легенду? – спросила чаровница.
– От Музыки и узнал, – невозмутимо отвечал ротмистр. – Я имел честь, когда поручик не совсем еще спился, угощать его в одном заведении; там он и поведал мне о своей тайне.
Недоверчивые лица и кривые усмешки были ему ответом.
– Погодите смеяться, господа, сейчас начинается самое главное. Конечно, можно счесть откровение Михайлы Михайловича за полную чушь, но не прошло и двух месяцев после того, как Музыку закопали, и с некой местной девицей приключилась вот какая катавасия…
– Я знаю ту девицу, – перебив военного, подтвердил телеграфист. – Закончила она после той истории плохо.
– Как? – посыпались вопросы.
– Попала в дом умалишенных!
– Что за случай?
Ротмистр тотчас утолил всеобщее любопытство, рассказав, что девица имела обыкновение летними вечерами в одиночестве прогуливаться по аллеям и оказалась однажды возле ограды Свято-Троицкого погоста. Внезапно впереди показалась фигура в плаще. Девица подошла ближе, решив, что перед нею один из отдыхающих дачников. Фигура распахнула плащ и…
– Представьте, господа, под ним оказался перепачканный землей, весь в дырах, гусарский мундир… Все бы ничего, даже несмотря на ветхость этого мундира, – продолжал ротмистр, – но после того, как фигура приблизила к девице лицо, она и двинуться уже никуда не смогла – то лицо было обезображено тлением. Когда же мертвец взял ее за руку, жертва и вовсе лишилась чувств… Нашли барышню только под утро, и здесь имеется, я бы сказал, пикантная подробность – не знаю, сообщать ее вам или нет.
Дамы потребовали сообщить, и ротмистр уступил:
– Обнаружили ее до пояса раздетой – при этом никакого насилия над ней не было совершено.
– Это сказка, – сказал кто-то. – Подобных страшилок я наслушался в детстве.
– И тем не менее, господа, потерпевшая попала в сумасшедший дом.
– Скорее всего, барышня и ранее была не в себе, – заметил один из улан.
– Я вот о чем думаю, – продолжал ротмистр, не замечая скепсиса, – есть вещи, неподвластные нашему рацио, и возможно… повторяю, возможно, случай как раз лежит в той плоскости…
– Хорошо, – раздался еще один голос, – а зачем до пояса раздевать?
Неверской, пуская папиросный дым, ответил:
– Насколько я понял из исповеди Музыки, дама в поезде, назвавшая себя берегиней, говорила о жилке на левой груди, присущей лишь ее сродственницам. Не искал ли выбравшийся из могилы поручик если не свою спасительницу, то подобную ей, чтобы вернуть себе жизнь, вымолить прощение и, следовательно, изменить ход событий?
Слушательницы наконец очнулись от гипноза:
– Ну, ротмистр, вы совсем зафантазировались!
– А мы было вам поверили!
– Вы играете на нашей природной наивности!
Ротмистр развел руками, разговор на том и закончился.
XII
Здесь о Музыке окончательно бы и позабыли, однако недели через две в полицейское управление Петергофа вбежал озабоченный господин. После стакана воды речь его несколько прояснилась; стали вырисовываться кое-какие подробности. По словам господина, жена его, дама средних лет, возвратившись вчера в одиннадцатом часу вечера на поезде из Петербурга, наняла извозчика до приморских дач, где проживает летом семейство. За Свято-Троицким кладбищем она сошла, решив пешком прогуляться к дому. Муж, остававшийся на даче с тремя детьми, заранее осведомленный телеграммой о приезде, ожидал жену до часа ночи. Затем, уложив чад, отправился к вокзалу и нашел супругу недалеко от участка, живой, но совершенно невменяемой. Стресс ее был настолько силен, что, приведенная в спальню и уложенная на кровать, она боялась каждого шороха и ежеминутно требовала запереть все двери, хотя они сразу же были заперты.
Оставив благоверную на попечение появившейся утром кухарки, господин прибежал за помощью. Попросив еще воды, он добавил: единственное, что ему удалось из супруги выжать, – упоминание о каком-то военном. Петергофскому полицмейстеру Аркадию Павловичу Ставицкому случай показался рутинным: недавно в Марьино поймали двух пьяных драгун, пристававших к крестьянским девушкам. Выслушав дело, Аркадий Павлович распорядился отправить с господином на дачу станового пристава и урядника. Прибыв на место, полицейские кое в чем разобрались: речь шла о странном субъекте, который, появившись перед женщиной, дотронулся до нее ледяными пальцами и напугал до смерти. На вопрос о приметах мать троих детей подтвердила: вместо лица ей была явлена безжизненная маска; «от страшного вида оной» она упала в обморок и после ничего уже не помнила. Отозвав мужа в сторону, пристав поинтересовался, в каком состоянии находилась одежда потерпевшей. Супруг смущенно отвечал: жена его была раздета до пояса.
Предупредив съемщика дачи, что потребуется освидетельствование врача, пристав доложил обо всем начальству. Полицмейстер перекрестился, шепотом попросив Бога отвести Петергофское управление от очередного насильника. Увы! Местную гимназистку, которую черт погнал в самый дальний угол Английского парка топиться от неразделенной любви, пришлось также отпаивать валерианой. Правда, девица все-таки кое-что поведала. В тридцати метрах от заветного пруда ей повстречался некто в порванном гусарском мундире, скрывающий лицо рукавом ментика. Когда он открылся, «бедная Лиза» вмиг позабыла о цели своего визита: лицо этого некто она описала как физиономию самого настоящего покойника. Кроме того, от него ужасно пахло. Затем гусар схватил гимназистку за руку; холод прикосновений «заморозил ее до основания». Очнулась она в кустах сирени, в расстегнутом до пояса платье, и лишь ночью прокралась домой, откуда и была доставлена в околоток насмерть перепуганными родителями. После осмотра судебный эскулап подтвердил: как и в первом, так и во втором случае насилия не произошло – однако сердце местного полицмейстера заныло от нехорошего предчувствия.
XIII
Княгиня Волховская, самой неприятной особенностью которой являлась ее близость к императорскому двору, была допрошена на месте происшествия в своем летнем доме в Мартышкино теперь уже по всем законам полицейского сыска. Несмотря на пережитое потрясение и топтание в комнатах чуть ли ни всего личного состава петергофской полиции, кандидатка в статс-дамы отвечала весьма обстоятельно, тактично не замечая нервозности, с которой прыгал по бумаге карандаш полицмейстера. Исписанных листов все прибывало. Пока приставы, то и дело прибегая к помощи лупы, осматривали окна и двери, неровный почерк Аркадия Павловича зафиксировал следующее: в двенадцатом часу вечера, отпустив горничную и подыскав в домашней библиотеке подходящий роман, княгиня зашла в свою спальню. Прочитав всего несколько страниц, она погасила настольную лампу и какое-то время сидела в кресле, привыкая к полутьме. Ей показалось странным внезапно распространившееся в опочивальне зловоние. Обернувшись, хозяйка дома разглядела возле себя человека. Неожиданность, с которой тот появился, а также страх не позволили ей вновь потянуться к лампе, однако июньская ночь помогла рассмотреть на пришельце доломан и манжетку. Лицо проникшего оказалось ужасным: собственно, это было уже не лицо, кожа с него наполовину сползла, местами желтел оголенный череп.
– Что далее?
– Далее он прикоснулся.
О ледяных пальцах можно было и не спрашивать; как и не подлежало сомнению, что, очнувшись, княгиня обнаружила себя «несколько растрепанной».
XIV
Для полицмейстера дело гусара все более смахивало на чью-то скверную шутку. Однако самое гнусное крылось даже не в том, что неведомый подлец взялся третировать дам, а в слухах, которые в подобных случаях вприпрыжку бегут впереди паровоза. Опыт не обманул: на следующий день возле управления уже нарезал круги репортер «Кронштадтского вестника». Разорвавшаяся следом газетная бомба накрыла все южное побережье: о мертвеце принялись рассуждать даже в табачных лавках – что уж говорить о парикмахерских салонах и о расплодившихся по Стрельне, Петергофу и Ораниенбауму салонах модисток. Заговорили о молочнице, встретившей призрака возле Мордвиновки (гусар якобы попытался вырвать бидончик, который несла она господам). Твердили о появлении духа в Большом петергофском дворце; шептались, что часовой из лейб-драгун видел его в Чесменском зале, сидящем на не менее призрачной лошади. Дачи не на шутку встревожились. Мужья запрещали своим женам выходить на прогулки. Любительский театрик в Заячьем Ремизе, каждый сезон разыгрывающий по воскресеньям на местной эстраде водевили и скетчи, одним таким вечерком смог порадовать «Теткой Чарлея» лишь пьяного брандмейстера из пожарной команды князя Львова.
На Нижней дороге дела обстояли не лучше. Настоятель церквушки Святого Лазаря жаловался благочинному об оскудении сборов, ибо Свято-Троицкое кладбище, в середине которого располагался храм, принялись обходить стороной даже днем. Торговавшие в парках лавочники терпели убытки; в бочках прокисал непроданный квас. Напечатанное по приказу полиции опровержение в листках и газетах, включая все тот же «Кронштадтский вестник», еще более вдохновило паникеров; живой мертвец оказался лакомым кусочком для всякого рода выдумщиков. Нужно было что-то предпринимать. По распоряжению полицмейстера в местах, доступных для гуляющей публики, выставили посты; урядникам и сторожам приказали, особо не церемонясь, задерживать всякого, кто вызывает у них хоть какое-то подозрение. Результатом повышенного внимания явилось несколько инцидентов с озорниками, вздумавшими шутить над озабоченными полицейскими (один такой гаер чуть было не лишился жизни, попав под выстрелы). Недоразумения с «подозрительными личностями» улаживались в участках. Камергеру двора Воронцову, ливрею которого приняли в темноте за гусарский мундир, Ставицкий лично принес извинения.
XV
Какое-то время Аркадий Павлович сидел как на иголках, ожидая вызова если не к управляющему дворцовыми делами, то в столичный Департамент полиции. Однако и во дворце, и в департаменте, несмотря на инцидент с княгиней, посчитали дело слишком мелким, чтобы оно могло влиять на отдых государя, хотя из ведомства графа Фредерикса и прислали требование разобраться со столь вопиющим хулиганством. Аркадий Павлович так же письменно поспешил заверить графа в том, что предпринимает все усилия по поимке мерзавца. Судя по дальнейшему молчанию, ответом двор удовлетворился. Прошло три недели: преступник себя никак не проявлял. После того как шепотки затихли даже на рынке, полицмейстер возблагодарил Небеса. Еще через неделю он принялся бормотать под нос «гром победы раздавайся», всерьез задумавшись о поездке с семьей в Баден-Баден. Установившееся спокойствие благоволило к давно ожидаемому отдыху, но, когда прислугой уже были собраны чемоданы и оплачен экипаж до Варшавского вокзала, оглушившим всю округу громом прогремел проклятый «Трувель».