На следующий день меня громко позвали по фамилии и поставили в длинную очередь в перевязочную. Детского отделения в больнице не было, и я стояла вместе со взрослыми. Когда подошла моя очередь, молодой усатый врач усадил меня на стул, сунул в ухо кусочек бинтика, который смочил в каком-то растворе и молча показал рукой на выход. Он не задал мне ни одного вопроса. Я тоже молчала. В больнице я провалялась почти три недели. Три раза в день мне кололи пенициллин, капали в ухо и водили на прогревания. Кружки и ложки у меня не было, и буфетчицы каждый раз меня ругали за отсутствие положенной больничной амуниции. Мама за всё время приехала только один раз, привезла два песочных кольца с орехами и бутылку газированной воды «Буратино». Один раз приехала бабушка Надя, она в больничных делах понимала лучше, поэтому сварила курицу и вместе с ней привезла ещё плавленый сырок «Лето» в блестящей зелёной фольге с цветочками. Иногда меня угощали соседки по палате. В первых числах января положили молодую женщину со сломанным носом. Это была весёлая разбитная тётка, которая много смеялась и рассказывала похабные анекдоты. Нос ей сломал сожитель в порыве ревности. Ещё с нами лежала красивая девушка Лана с больным горлом. Она всё время тихонько вязала и вообще была довольно приятная. Лана показала мне какие-то нехитрые приёмы по вязанию, и я с любопытством ковыряла спицами. А на место мальчика с аденоидами положили годовалую девочку с мамой. Девочке тоже, как и мне, кололи три раза в день пенициллин, и поэтому вся палата просыпалась в шесть утра под оглушительной рёв. Почему-то медсёстрам было удобней явиться в палату и разбудить всё отделение детскими воплями, а не пригласить, например, маму с девочкой в процедурный кабинет.
В больничном холле стоял большой чёрно-белый телевизор, по нему в каникулы показывали много разных детских передач и мультфильмов, но там всё время из-за разных программ ругались мужики и бабки, и меня никто не замечал. Только однажды днём я случайно в холле оказалась одна, а по телевизору шёл любимый новогодний мультфильм про чудище-снежище. Я, довольная, уселась на стул и погрузилась в детскую сказку. Так хорошо было забыть хотя бы ненадолго больничные ужасы и слушать песенку про ёлочку, которую я пела вместе с папой, когда была маленькая. Через пять минут к телевизору подошёл какой-то дед и, не глядя на меня, спокойно переключил телевизор на хоккей и уселся рядом. Я ничего не сказала, потому что старших надо было уважать, но в этот момент мне очень захотелось, чтобы этот дед сдох прямо сейчас же от какого-нибудь сердечного приступа, а я бы спокойно досмотрела мультфильм. Но у деда было только перевязано шарфом горло, и умирать он не собирался. Я молча встала и ушла в палату. Там я легла на свою кровать, отвернулась к стене и тихо, хлюпая носом, заплакала. Нет, к маме я больше не хотела, но очень хотела выбраться из этой невыносимой лор-тюрьмы. Шли новогодние каникулы, и меня ждали билеты на ёлку, фильм «Новогодние приключения Маши и Вити» и настоящая живая ёлочка у бабушки Веры – с гирляндой и любимыми игрушками, среди которых были князь Гвидон и Царевна Лебедь.
В больничном туалете всегда было накурено, дым стоял стеной и никогда не проветривалось, потому что окна были заклеены. Туалет был общий, а на дверях кабинок были нарисованы буквы М и Ж. Душа не было, стояла только огромная ржавая ванна, к которой подходить было страшно, и я за три недели ни разу не вымылась. Каким-то чудом вши у меня не завелись, наверно, их отпугивал резкий запах хлорки, которой провоняло всё отделение. Унылая больничная жизнь была похожа на лагерную. Посетителей не пускали, разрешали только передачи и выходить нельзя было даже из отделения. В больнице был строгий режим дня и без конца лающий персонал. Гавкали все – от поломойки до заведующей отделением. В серой, вялой тоске прошла моя больничная каторга и новогодние каникулы. Забирала меня из больницы Людка, мать была в очередном запое и приехать за мной не смогла. Снова началась школа, но зато от ненавистных лыж я была освобождена на три недели. Когда я в первые же выходные приехала к бабушке, ёлку уже выбросили, потому что она осыпалась, а царь Гвидон и Царевна Лебедь отправились на антресоли до следующего Нового года.
Буря грянула неожиданно. У нас в доме появилась банка растворимого бразильского кофе. Их тогда выдавали в продуктовых заказах на предприятиях. Я к кофе была равнодушна, отчим – не помню, маме, наверно, хватало своих зёрен, а вот Марина кофе любила и пила его с удовольствием. И как-то вечером она вдруг обнаружила, что банка пустая и кофе больше нет. Почему-то она начала выговаривать моей матери и возмущаться, на что мама ей сказала, что ты сама всё и выпила, потому что кроме тебя кофе больше никто не пьёт. Марине такой ответ не понравился, слово за слово разразился очередной скандал. Она со всей дури шарахнула дверью ванной, на которой с внутренней стороны висело огромное зеркало, и разбила его вдребезги. Очевидно, у Марины тоже накопилось, и плотину прорвало. Она билась в падучей, на чём свет кляла мою мать, обзывала её пьяницей и прошмандовкой и собиралась на ночь глядя уйти из дома, чтобы поехать к своей бабушке в Лобню. Отчим был в рейсе, и маме пришлось самой справляться с этой истерикой. Они боролись у входной двери, мама никуда её не выпускала и запирала дверь, та лупила по двери ногами что есть мочи, Ирка плакала, по батареям грохотали соседи, а я сидела на своей кушетке, оцепенев от ужаса, и мечтала, чтобы всё это наконец закончилось, чтобы они скрылись уже из моей жизни навсегда вместе со своим отцом и оставили нас с матерью вдвоём в нашей квартире. Я мечтала, как славно мы заживём, у меня будет своя личная комната, которую не надо будет делить ни с какими сёстрами, свой личный письменный стол, который не надо делить на троих, я наконец-то буду хорошо учиться, мама перестанет пить, по вечерам мы будем читать книги, а по выходным ездить к бабушке. Наверное, в тот вечер банка кофе стала последней каплей. Когда отчим вернулся, мама твёрдо сказала ему, что больше так жить она не может, и пусть он забирает своих детей и увозит к своей матери в Лобню. Он, как ни странно, легко согласился и перевёл дочерей обратно в Лобненскую школу. Из нашего дома они уехали утром, пока я была в школе. Когда я вернулась, мама вручила мне записку, которую написала Марина. Записка была неожиданно трогательной, в ней она попрощалась со мной, попросила не забывать их и писать письма. Я не написала ни одного, они с сестрой тоже. Очевидно, мы так устали и настрадались от совместного проживания, что о продолжении какого бы то ни было общения не могло быть и речи. Больше мне об их судьбе ничего не известно, они исчезли, как будто их никогда не было. Я пыталась потом найти в соцсетях и Марину, и Ирину, но они либо зарегистрированы под фамилиями своих мужей, либо вообще не бывают там.
Отчим же, оставив детей у своей матери, сам тем не менее с ними жить не стал и вернулся обратно к нам. Я, конечно, удивилась, но меня никто не спрашивал. Он по-прежнему пропадал в рейсах, и я, можно сказать, осталась вдвоём с матерью, как и хотела. Но мать, почувствовав полную свободу, уже не переставая шлялась и пьянствовала, и через месяц-два такой жизни отчим махнул рукой и ушёл от нас окончательно. Накануне своего ухода он подсел к бабкам на лавочке у подъезда и поведал им, что мать моя шлюха и пьяница, и у косой Зинки в тот вечер наступил триумф. Зинка наконец-то выиграла многолетние соревнования за семейное благополучие, потому что у неё был нарядный фартук с петухами, пирожки с капустой, непьющий муж и отпуск на Азовском море, а у нас была сплошная пьянка и разруха.
Отчим вывез тогда и телевизор, и холодильник, и даже письменный стол, который я не хотела ни с кем делить. Он забрал всё, что когда-то купил в дом, и мы с матерью оказались на руинах. В кухне остался одинокий старый буфет, из которого воняло старой тряпкой и приправой хмели-сунели. Но тут снова подключилась баба Вера и, к счастью, вместо нового мужа, приволокла нам в дом старый холодильник, который по дешёвке ей отдала соседка. Спала я на своей кушетке, которую мне купили ещё в раннем детстве, но я всё равно в неё спокойно помещалась, а от Людки мне достался секретер, и я наконец-то смогла всё устроить так, как мне хотелось. Расставила книги и учебники, внутрь наклеила открыток и фотографий, а в пластмассовой сувенирной кружке с видами Сухуми стояли цветные карандаши. Я теперь была полноправная хозяйка в своей комнате и даже сама выстирала старые занавески и вымыла окно. Остаток лета я провела у бабушки и в конце августа вернулась в Перловку к маме, чтобы пойти в седьмой класс.
Наконец-то мы с матерью остались вдвоём. Мать устроилась посудомойкой в заводскую столовую, сильно уставала и по-прежнему любила выпить. Компании, правда, уже собирала нечасто, зато время от времени приводила в дом очередного Толяна. Толян – это Анатолий, популярное в те годы имя. Все их называли Толянами, мать же просила называть дядя Толя. Я к Толянам никак не обращалась и мечтала, чтобы они куда-нибудь сгинули и освободили нашу квартиру от своего перегара и семейных трусов. Почему-то они любили расхаживать по дому в одних трусах, зажав в зубах папиросу и чувствуя себя хозяевами. Все эти дяди Толи были обыкновенные ханыги с того же завода, где крутилась белкой в колесе мать. Они были, как правило, разведены, платили алименты и с первой семьёй не знались. Мать заводила с ними дружбу на почве общих интересов, а интересы эти укладывались в простую схему – после работы взять бутылочку и вечерком за ужином выпить по стаканчику под пельмени и кино с Николаем Рыбниковым. В выходные можно было позвать гостей, таких же алкашей, и выпить уже как следует, по-большому. Стол тогда снова, как и раньше, стали накрывать в комнате, а на смену «Листьям жёлтым» пришёл «Голосок малиновки». Мать с Толяном и гостями пили, пели, плясали, иногда дрались, затем мирились, ночью обоссывали простыни и матрас, а наутро ничего не помнили. В квартире воняло перегаром и килькой в томате. Я закрывалась в своей комнате с книгой и тихо страдала. Я ненавидела эти сборища, этих Толянов и мать я уже тоже ненавидела. Мне хотелось жить в чистом уютном доме, где есть нарядная посуда, душистая пена для ванны, тёплая пижама и цветной телевизор, я мечтала о родительской любви и заботе, и чтобы мама была такая, как доктор Юлия Белянчикова из программы «Здоровье», и чтобы пекла по утрам оладьи и трогала рукой лоб, если поднималась температура. Наша с матерью нищая и убогая квартирка не знала генеральных уборок, старая мебель давно превратилась в рухлядь, чай пили из гранёных стаканов, а дымом провоняли не только стены и шторы, но ещё и все внутренности старого шкафа. Мать с Толяном курили везде, только в мою комнату не совались. Денег никогда не было, получки не хватало даже на еду, а моя пенсия по утере кормильца мгновенно пропивалась. Иногда бабке удавалось перехватить у почтальонши мои сиротские копейки. Она ей жаловалась на мать с Толяном, называла их пропойцами и говорила, что мать котует. Я не понимала, что значит «котует» – котов у нас никаких не было.
Матери я мешала, она считала, что имеет право на личную жизнь, и после попойки они с Толяном частенько запирали дверь в комнату, просовывая в дверную ручку ножку стула, где предавались пьяной случке. К чувству ненависти примешивалась ещё брезгливость и чувство стыда, я недоумевала, как эти животные могут испытывать то, о чём показывали в фильмах про любовь, где мужчина нежно обнимает женщину, дарит ей цветы и духи и открывает дверцу автомобиля. Сама я мечтала о любящем и заботливом муже, который будет такой же красавец, как французский музыкант Дидье Маруани. Недавно в Москве как раз прошёл концерт группы «Спейс» в Олимпийском, на который ходила Людка и припёрла целых три программки с его фотографией. Я повесила программку над кроватью, приколов её иголками к обоям, таким образом у меня получился собственный красный уголок, и по вечерам можно было смотреть на Дидье и даже иногда с ним разговаривать. Например, рассказать ему, что все мальчишки – дураки, они плюются через трубочку жёваной бумагой и огрызками ластика, а противная Тамара Павловна заставляет учить наизусть «Бородино», вместо того чтобы оставить детей в покое и самой учить это несчастное «Бородино», если уж так приспичило. А ещё рассказать, что мать снова пьяная, ёлки к Новому году опять нет и очень хочется настоящие фирменные джинсы, которые будут протираться и отливать белизной, вместо рябых серых колготок. Мне, конечно, не нравились простые колготки и старые платья, доставшиеся от Людки, а вместо стоптанных босоножек из «Детского мира», я мечтала о белоснежных кроссовках, как у воображалы Кузнецовой. Кроссовки эти были лёгкие и воздушные, как печенье безе – если бы у меня такие были, я бы на ночь их ставила в сервант, потому что в грязном коридоре им было не место.
Иногда, в особенно горькие дни, я плакала, смотрела на портрет и мысленно просила Дидье, чтобы он пришёл и увёз меня из этого ужасного дома к себе в Париж, где есть Эйфелева башня, шоколадные эклеры и духи «Magie noire». Духи эти появлялись иногда в универмаге и стоили восемьдесят рублей, цена была неслыханной, потому что мать, например, получала в месяц шестьдесят и никаких духов себе никогда не покупала. А я грезила Парижем, в самом слове «Париж» мне слышались запахи летнего утра, школьных каникул и жареных кофейных зёрен. Париж манил, он подкрадывался ко мне ещё из детства, со сказкой про Золушку и песней Мирей Матье «Pardonne-moi». И я даже однажды выпросила у бабки два рубля, чтобы пойти в парикмахерскую и сделать себе причёску, как у знаменитой французской певицы. Тогда все женщины с удовольствием носили эту модную стрижку «Сессон», а бабка называла «сЭсон». В парикмахерской поддатая Зинка обкорнала меня под горшок, и походила я теперь скорее на гоголевского кузнеца Вакулу. Я ревела и боялась идти в школу, но так как почти всем моим одноклассникам знаменитый салон «Чародейка» был недоступен, то моего уродства никто особенно не заметил. Потом ещё появился модный «Гаврош», но больше я на эксперименты не решалась. В четвёртом классе, с приходом иностранного языка, я попала во французскую группу, куда записали будущих представителей рабочего класса. В английскую же отправились дети первого сорта, потому что английский язык считался более перспективным, за ним было будущее. Французский был красивый, приятный на слух и очень мне нравился, но преподавала его унылая очкастая Марго, которая носила и зимой, и летом скучный серый сарафан и которой можно было дать и тридцать лет, и шестьдесят. Ещё из французского у меня была ручка Bic, маленький брелок в виде Эйфелевой башни, который я нашла в школьном дворе, и старая засохшая тушь L'Oreal, которую я спёрла у Людки. В тушь я не плевала, а смачивала засохшую кисточку водой из-под крана, соблюдала гигиену. Иногда в булочной вместо серого мокрого кирпича я покупала длинный белый батон за двадцать две копейки, который был похож на французский багет. Мать ругалась, но я не обращала внимания и размазывала на ломтик крошащееся мороженое масло – о французских сырах приходилось только мечтать. В буфете у нас стояла бутылка из-под коньяка Napoleon с завинчивающейся железной крышкой, с ней мать ходила за подсолнечным маслом, которое в бакалейном разливали из большой железной фляги.
Но самым заветным моим желанием были туфли-сабо. Они были очень французские, я страстно о них мечтала и была ими просто одержима. Тогда, в самом начале восьмидесятых, они вошли в моду, появились даже детские модели. Самыми вожделенными были белые в мелкую дырочку, с заклепками. Мне бы, конечно, сгодились и красные, и жёлтые, но белые я видела в журнале «Бурда моден», который попался мне на глаза, когда я была в гостях у бабушки Нади. На страницах журнала, помимо женской моды, была ещё и детская. Я с интересом разглядывала нарядных девочек с распущенными локонами и в платьях с длинными пышными юбками, на ногах у них были разноцветные полосатые гольфы и те самые сабо. Ещё у них были розовые с голубыми медвежатами подушки и одеяла, прозрачные стеклянные вазочки с клубничным кремом и новогодние ёлки, украшенные не по-нашему шариками и сосульками, а свечами и бантами. На каминах висели пёстрые носки для подарков. Я разглядывала журнал и вдруг очень чётко поняла, что не хочу быть ни пионеркой, ни тимуровкой, ни Зоей Космодемьянской, ни даже Гулей Королёвой, хотя книжку «Четвёртая высота» очень любила. А хочу я быть красивой девочкой с длинными волосами, в нарядном платье и туфлях сабо. Я грезила о них с утра до ночи и мне казалось, что моя жизнь сразу изменится, едва они окажутся у меня на ногах. Из унылой пионерки я превращусь в красивую уверенную отличницу, с которой мечтают дружить все девочки, да и мальчики тоже. Господи, как я мечтала о них! Никогда в жизни больше ни о чем я так не мечтала, как об этих несчастных сабо. Конечно, у меня потом было ещё очень много разных фантазий и желаний, но никогда ничего больше я не хотела в своей жизни так отчаянно, так неистово и так рьяно. Я, можно сказать, очень талантливо их хотела.
Когда однажды, 9 мая, мы с подружками отправились на ВДНХ смотреть салют, нам повстречалась девочка моего возраста, которая была в тех самых белых сабо. Она по очереди тянула за рукав то мать, то отца и канючила:
– Ну когда мороженоеее? Ну пойдём за мороооженым.
Я тогда сильно удивилась, как можно хотеть простое мороженое, когда на ногах такая роскошная обувь. Мне казалось, появись эти волшебные туфельки на моих ногах, я не то что мороженое, я совсем есть перестану, а ещё лягу в них спать, прямо под одеяло.
А один раз Катька из нашего двора, у которой были эти самые сабо, дала мне их померить. Когда мне пришлось их снять и вернуть владелице, у меня даже зубы заныли. Я не знала, сколько они стоят, чьего они производства и откуда они берутся на ногах самых обычных девчонок, но я точно знала, что их надо достать. Целое лето мы с Людкой провели в поисках обуви. Мы каждый день, как на работу, вставали с утра пораньше и ехали на охоту в центр. Там в магазинах всегда что-то выбрасывали, и Людка искала себе сапоги, а я мечтала напасть на след сабо. Первым делом мы ехали в Центральный Детский мир, потом шли в ГУМ, ЦУМ и Петровский пассаж. В течение долгого времени мы приезжали безрезультатно, но однажды увидели огромную очередь, спускающуюся по лестницам всех пяти этажей Детского мира. Сердце мое бешено подскочило, и я понеслась смотреть, что дают. Я готова была стоять день, ночь, неделю без воды, еды и туалета, лишь бы заветные туфельки оказались на моей ноге. К моему горькому разочарованию, выбросили в тот день какую-то ерунду – кажется, это были детские сапожки, которые меня совершенно не интересовали, и я тогда была очень разочарована. В то лето мы так ничего и не нашли.
Тогда я решилась использовать ещё один способ получить желаемое. Попросить достать. Мой дядя Костя, папин брат, уже вернулся к тому времени из Африки, но помогать мне, как обещал, не торопился. Я подумала, что самое время напомнить ему о себе, и решила для начала поговорить с бабой Надей. Дядя Костя был очень важный, и я его стеснялась. Баба Надя выслушала мою просьбу помочь мне достать так остро необходимые сабо и в ответ на это сказала, что я должна хорошо учиться и быть примерной девочкой, тогда у меня будет всё, что я пожелаю. И что я должна брать пример с дяди Кости, который всегда хорошо учился, много и добросовестно трудился, был честным партийцем и справедливым товарищем и поэтому всего добился. Я тогда на бабку обиделась и долгое время к ней не ездила, а потом мы обе сделали вид, что ничего не произошло.
Снова началась школа, семейные неурядицы, простуды, макулатура, пионерские сборы, классный час… Сабо отступили и почти забылись, но ещё иногда где-то маячили в моих мечтах, правда, уже не так сильно, как раньше. А потом и вовсе исчезли, так никогда и не придя ко мне. Через пару десятков лет их стали носить врачи и медсёстры, это была добротная рабочая обувь, которая очень напоминала мне те самые сабо из моего детства. Но меня они теперь раздражали, и смотрела я на них с неприязнью, мне совсем не хотелось себе такие же. Я вообще не хотела больше сабо, я на них обиделась.
Больше про Париж я ничего не знала, но всё равно туда очень хотела. Я лежала на своей старой кушетке, вглядывалась в заграничного брюнета, которые в Москве не водились, и мечтала именно о таком муже, чтобы струны звенели не только в душе, но ещё и в тёмной глубине трусов, откуда я иногда ощущала зов, несмотря на внешнюю недоразвитость по женской части. В этом роскошном французе был класс и был секс, хотя слово это было тогда не в ходу, потому что в СССР, как известно, секса не было. Но французы, равно как и прочие итальянцы, обладали какой-то необъяснимой внутренней свободой и уверенностью в своей неотразимости, и даже квазимодо Челентано или медведь Депардье будоражили неизведанное, и внизу живота у советских женщин начинались сладкие качели. А вот в сталеваре Саше Савченко с улицы Заречная секса не было, он хорошо варил сталь и был Герой Социалистического Труда, но никак не герой-любовник. Не было секса в советском кинематографе ни у Ипполита, ни у Геши, ни тем более у Шурика.
Ещё я мечтала, что дома у меня будет чисто, уютно, в гостиной будет стоять стенка, во дворе красные «жигули», а на обед будет котлета по-киевски, свежая клубника и пепси-кола. Дети будут учиться в английской спецшколе, а сама я стану врачом-хирургом. Я никогда не буду пить, может, только бокал шампанского на Новый год. А ещё я буду летать на самолёте в Крым, к Чёрному морю.
Я ни разу не была на море и очень хотела съездить хотя бы в пионерский лагерь. Меня не смущали подъёмы и отбои, зарядка, пионерские линейки и обязательный смотр строя и песни. Мне плевать было на купания по три минуты, по свистку и под присмотром вожатых – зато я увижу море, можно ведь просто сидеть на берегу и смотреть на него. Но с морем не получалось никогда. Денег на курорты никогда не было, путёвок в лагерь тоже. Все путёвки доставались детям начальников, и о море можно было только мечтать. Однажды, правда, мама меня обнадёжила и сказала, что на заводе кто-то отказался от путёвки в пионерский лагерь на Азовском море, и, возможно, эту путёвку отдадут ей. Я с визгом подпрыгнула до потолка, бросилась перебирать летние платья и сарафаны и тут же затеяла стирку и глажку. Вечерами я ворочалась и думала, как оно всё будет – юг, море? Путёвки мне не досталось. Её отдали кому-то в бухгалтерию, и чья-то счастливая дочка отправилась на Азовское море. Не могу сказать, что была сильно омрачена или подавлена этим фактом. Конечно, я огорчилась, но уже понимала, что ни о каком равенстве и братстве, о котором мне без конца твердили в школе, не может быть и речи. Поэтому на юг поедет дочка бухгалтерши, а дочь посудомойки отправится в Подмосковье. Я ездила в лагерь под Звенигород, где в семь утра, продрогшая от холода и недосыпа плелась на зарядку и целыми днями маршировала и пела «Взвейтесь кострами». Ещё там был кружок мягкой игрушки, серая вермишель и туалет с дыркой в полу, куда я боялась провалиться вместе с пионерским галстуком.
Единственное, с чем я была категорически не согласна, так это с тем, что косноязычная диатезная дочка бухгалтерши хоть в чём-то лучше меня. Я была незаурядна, начитанна, уверена в себе и всё понимала про этих дур дочек. Они все хотели быть Констанциями, а я хотела быть Джулией Ламберт. Я рассчитывала в будущем заполучить себе в мужья студента МГИМО и на меньшее была не согласна, эти же мечтали о курсантах из Суворовского училища. Даже бестолковая Наташка сочинила историю про офицера Володьку и долго кормила нас этой байкой, время от времени путаясь в показаниях. По её рассказам, Володька где-то неподалёку защищал Отечество и был роскошным брюнетом с усами. Он был безумно влюблён в Наташку, ревновал её к каждому столбу, а по выходным они ходили в кафе и на танцы. В увольнительных он предпочитал носить фирменные джинсы и кроссовки «Адидас», которыми ещё и барыжил в свободное от казармы время, ошиваясь у гостиницы «Космос». Офицер-Володька прочно засел в Наташкиной башке, и эта её лавстори длилась года два, пока Наташку окончательно не прижали к стенке её подружки и не потребовали уже предъявить им этого Анику-фарцовщика. Но и тут Наташка ловко выкрутилась, потому что грянула Чернобыльская катастрофа, и Наташка тут же сплавила своего Володьку тушить пожар на АЭС, где он героически сорвал с себя защитную маску, нацепил её на товарища, а сам погиб смертью храбрых. Таким образом Наташке удалось ловко закольцевать эту историю, где она оставалась безутешной вдовой героя-мученика и наконец-то освободилась от необходимости врать и путаться в своих любовных показаниях. Хотя напоследок она выдала, что имеет подозрение, что Володьку скорее всего посадили за валютные махинации, но так как писем из тюрьмы предъявить она не могла, то спохватилась и сказала, что цинковый гроб она всё же получила и «похоронила» его уже навсегда.