– Ба, а Жулька…
– Всё, Лёнечка, всё, концерт окончен. Спать. Я одну историю обещала рассказать.
– Ну, бааа…
– Всё-всё.
– А завтра ещё про Жульку расскажешь? – Лёнька снова крутился на кровати, словно гнездо хотел свить из одеяла и подушек. – А я тебе – про Пальму!
– Хорошо. А сейчас – спи.
– Бабушка, я тебя люблю! Ты лучше всех!
– Ой, вот подлиза, Лёня. И я тебя люблю, – Анна Фёдоровна чмокнула внука в лоб и вышла из комнаты улыбаясь: «Вот скажет же дитё, лучше всех…».
И ты, Брут!
Я стоял на сцене. Ноги подкашивались. Руки дрожали. Глаза ослепли. Гул многолюдный в зале вдруг затих, и я почувствовал себя жертвой, пойманной в прицел винтовки. Эта сотня людей превратились в одного – в снайпера, что вот-вот спустит курок. Я глотнул ком – тот словно наждачкой по сухому дереву прошёлся. Сердце – где-то в горле.
Брейч, агент, сказал – это просто. Пару слов. Благодарность тому, сему. Бла, бла, бла. Одна шутка. Поклон. Главное, в глаза им не смотри. Вспомни, как всё началось, и кому ты действительно хочешь сказать спасибо. Пойдёт как по маслу, эта чёртова речь. Я всё-таки взглянул в зал: да, действительно, а кому? Уж не тем ли кто никогда не верил? То есть верил, а потом смеялся и крутил пальцем у виска… или, может быть той, что ушла со словами «ты уже не тот, кого я полюбила»… вон, они, восторженно хлопают. На секунду я прикрыл веки. Откашлялся. И…
– Хочу поблагодарить единственного моего друга, моего вдохновителя, – просипел я в микрофон, – вот он. Сидит в первом ряду. Это – он, виновник торжества, – я указал рукой на него. Он ничуть не изменился с того времени. Разве что потолстел слегка.
– И ты, Брут! – год назад я стоял посреди комнаты и растерянно озирался: бог мой и все черти, что это было?! Мне хотелось орать, сучить ногами, стучать кулаком. Хотелось разбить семейный сервиз, разорвать подушки зубами, да всё, что угодно, лишь бы выплеснуть отчаяние и ярость, что поднялись во мне, словно взвесь со дна. А вместо этого я надсадно шипел, как испорченный приёмник. – И ты, Брут!
Я хочу в злости наподдать ему по заднице – и пусть скажет спасибо, что не впиться в горло – но мимо, мимо! Попал по стулу большим пальцем и, наконец, заорал. Боль и так может выйти, с криком. И вместо всего безумства, что уже совершил в мыслях, запрыгал на одной ноге к книжной полке.
– Предательство – вероломство, – читаю громко словарь, – отступничество, измена. Обман доверия, понимаешь?! Ну, ладно, они, Джек, они, но ты? Как ты мог?! Такой удар! Понимаешь? Это ж —даже не нож, это ж – ножище! Мачете, ей-богу, вот что воткнул ты мне в спину! Молчишь? Нечего сказать?
Я присел рядом с ним.
– Ты ведь не возражал никогда. Всегда слушал. Я думал тебе нравится. Я думал ты на моей стороне! А ты? Дружище, что? Отвернулся он. На меня смотри! Да не плачу я, отстань. Конечно, больно. Да ни фига – не ноге. Душе больно, Джек, душе! Кому ж мне было верить, как не тебе? Всё насмарку! – я уткнулся в него лбом, обнял. Нет! – стиснул с силой.
– А, может, ты прав? Я – никчёмный поэт, никудышний писатель, бездарный сценарист! Ты это хотел мне показать? – я вскочил.
Сгрёб в охапку всё, что осталось от рукописи – несчастные, изгрызенные в хлам листы, мой многодневный труд, – и подкинул их к потолку. Лопасти подвесного вентилятора охотно разметали бумажный снег по квартире, – ты прав, Джек, прав. Фигня. Это – фигня! Но я напишу снова!
– Вот он! – показываю на друга сегодня, – оставил его на 5 минут, вышел за сигаретами – и нет романа. На что намекнул? Что – фуфло? Или, чтобы я бросил курить? – я подмигнул толпе. И Брейчу. Тот улыбался и кивал головой, мол, давай-давай, отлично. Мой голос окреп, и я тоже улыбнулся, – я всё ещё курю, Джек. Старая привычка. А вот книга «Такие тогда были мысли…» – новая. Благодарю!
Я поклонился и тут же подумал, что этого мало, что есть что-то ещё, что нужно сказать.
– Позвольте! – вернул себе микрофон, – Джек, родной, для тебя:
У меня есть собака, а, значит,
– у меня есть душа…
У меня есть собака, верней,
У меня есть кусок души,
А не просто собака.
Я люблю её и порой
Очень сочувствую ей:
Нет собаки у бедной собаки моей.
И вот, когда мне бывает грустно…
А знаешь ли ты, что значит, собака,
Когда тебе грустно?
…И вот, когда мне бывает грустно,
Я обнимаю её за шею
И говорю ей:
«Собака, хочешь я буду твоей собакой!».*
Я спустился к нему, не слыша оваций, и обнял своего предателя, нет, стиснул с силой и прошептал в его лохматое ухо: «И ты, Брут!». Иногда нужно, чтобы тебя «убили».
Персик.
«Я, Демчева Раиса Васильевна, покончила жизнь самоубийством. В моей смерти прошу…», – отбросила ручку, глянула на часы: тик-так, тик-так, всего-ничего осталось. Но всё же время есть, успеет.
8 лет 6 дней назад.
– Райка, идёт! Сейчас опять затянет свою волынку. Как ему не стыдно, спекулянт! А ещё пионер, наверное! – стайка девчонок в разноцветных платьицах, юбочках, шортиках – словно горстка монпансье из жестяной коробочки. Притаились за углом улицы, что неслась к морю, будто ручей весной. На брусчатке появился смуглый босой мальчишка. В руках тяжёлая ноша: в корзине – готовый натюрморт:
– Яблоки-и-и, сливы-ы-ы, перси-и-ик! – паренёк оглядывается в поисках покупателей. Взгляд вязкий, как смола. Смущает Райку. А ей – нельзя, потому что она Витьку вроде как любит, ещё с прошлых летних каникул. Витька высокий, глаза – голубые пуговицы, в волейбол играет лучше всех.
– Грушы-ы-ы!
А Рустам – вредный с детства. Дразнился обидными словами, кидался камнями чуть что, а теперь торгаш и жадина: ни разу не угостил, как ни просили ребята. Вообще-то они шутили, но мог бы и дать. Нет! – только жжётся из-под бровей глазищами, ресницами того и гляди прихлопнет. И ресницы… вот зачем ему такие? Густые, длинные, как иголки на сосновой ветке, что стучится по утрам в окно. Рая вздрогнула, отвела взгляд. Не нужен ей такой. С ним поведёшься – потом к бабушке хоть не приезжай, засмеют! Дружить не будут.
«…в моей смерти прошу винить, – как трудно даются слова, жизнь сопротивляется каждой буквой, с отчаянием и последней надеждой. На что, Рая?
8 лет 5 дней назад.
– Витьк, будь человеком принеси лестницу. Или бабушке моей скажи, что я здесь застрял!
– Эй, чурчхела, что ты там забыл?
– Сам такой! Иди куда шёл, на…!
Райка посмотрела наверх. В сумерках не разглядеть, кто там в ветках сидит, но раз Витя стал обзываться – всё понятно: Рустам. Нахохлился, как старый ворон с перебитым крылом. Таких мальчишек Рая не видела дома, в деревне.
Витька сплюнул:
– Пошли уже.
– А он?
– Да скажу я бабке его, не ссы, – но через квартал свернул в противоположную сторону. Райка заметила.
Девчонка тащила лестницу, пыхтела, ругалась на себя и радовалась, что темно.
– Эй, ты! Слезай. Что ты там забыл?
– Мурзика. Он спасался, от собак запрыгнул. Забрался, вон как высоко, орал. А я… я за ним. Сюда – не страшно, вниз – не могу. На, держи, – мальчишка, наконец, спустился и сунул Раечке кота, – давай лестницу отнесу.
– Вот ещё! Я сама, не трожь!
8 лет 4 дня назад.
– Яблоки-и-и, сливы-ы!
– Эй, жадина, угости!
– Виноград, виногра-ад!
– Пойдёмте отсюда, а? – Рая дёргала друзей. Те хихикали, уходить не желали.
Рустам остановился. Поставил на камни корзину, взял персик и подошёл к ребятам. К ней, к Райке подошёл, протянул ладонь:
– Возьми, пожалуйста.
Персик тёплый, нежный, пушистый бочок, будто шёрстка у котёнка. Откусишь – и потечёт нектар по подбородку, а во рту сладко-сладко, как сироп. А глаза у Рустама – чёрные дыры, притяжение которых настолько велико, что покинуть их зону не могут даже объекты, которые несутся со скоростью света. Куда там Раечке! Спасение только в одном:
– Нет. Мне от тебя подачек не нужно! – повернулась и пошла гордо под молчаливое одобрение приятелей. Унесла на плечах боль взгляда вслед. Не взяла, победила. Взорвались звёзды. Да погасли. Нет больше притяжения. Тогда почему так стыдно? И так горько, словно не от персика отказалась?
6 месяцев назад.
Рая прихорашивалась перед зеркалом: идут с мужем на день рождения друга, Володи. Витя пришёл на днях, слава богу, трезвый, не забыл сказать о приглашении. Она обрадовалась, запорхала бабочкой – хоть какое-то развлечение. А то в этой борьбе за выживание совсем уже растеряли веру, и задор, и юность.
На празднике зажгли, как в старые добрые времена, как в первый год свадьбы: будто все забыли о либерализации, о ваучерах, и безработице. Пели, танцевали. А в разгар веселья открылась дверь и ввалились ещё гости. С февральского мороза, в шубах, шапках – и не разглядеть кто.
– О! Ты всё-таки приехал, молоток! – именинник обнял одного из незнакомцев: – Знакомьтесь, знакомьтесь, сослуживец мой, дембельнулись вместе. Приехал работать к нашим, на ферму, и жить. Рустам. Между прочим, земляк ваших бабушек, Райка! Витёк, а ты чё набычился?
«Рустам!» – ахнула Раечка. Господи, за что?
4 месяца назад.
– Эй, красавица, садись, подвезу, – остановился мотоцикл. Рустам улыбался, стукнул по сидению сзади, – с ветерком прокачу, как ветер, что гоняет волны Чёрного моря.
– Нет! – Рая даже в сторону его головы не повернёт.
– Что ж ты так не любишь меня?
Стыдно Райке, уж почти восемь лет стыдно перед ним, потому и вылетели слова-воробьи, вылетели – не поймаешь:
– Почему не люблю? Люб… ой, – прикрыла губы ладонью, – я не то хотела сказать, я хочу сказать…
Но Рустам не дослушал:
– Почему же персик тогда не взяла?
– Секрет. А ты и запомнил.
– Всю жизнь помню.
– Кто старое помянет, тому глаз вон.
– Я не старое помню, а тебя, – Рустам коснулся легонько щеки. – Не кусаюсь я. Садись, пожалуйста.
«Что люди-то скажут? С кем еду?» – ужасалась, но прижималась крепче к спине. Дарила небу и деревьям, что дурманили цветом своим, хмельную улыбку, жар сердца, радость счастья. Выросла Райка, а всё оглядывается на тех, что за углом. Прячутся.
Вчера.
– Надоело мне смотреть, как моему другу рога наставляют, – незванный гость стоял у калитки, перекрыл вход.
– Ты о чём? – отступила Рая, уронила бидон. Покатился он, зазвенел по кочкам. Отозвался звук в ушах, словно гром.
– Не прикидывайся. Я вас видел. Выбирай: или сама Витьке всё рассказываешь, или – я, или, – Володька подмигнул, шагнул навстречу с объятиями. – Ты баба хоть куда, троих потянешь.
– Отпусти! Не хочу! Нет! – вывернулась из цепких рук.
– Подумай, Раёк. Подведёшь ведь под монастырь всех. Витька после Чечни – сама понимаешь, того. Убьёт Рустама. В тюрягу сядет. Адвокаты нынче дорогие. А так – всё шито-крыто.
– Ты же женат! Зачем тебе это надо?
Володька приблизился вплотную, сгрёб Раю за грудки:
– Затем, что таких шалав, как ты учить надо!
Райка вспыхнула, будто сухой камыш от спички, оттолкнула его:
– Проваливай!
Он отошёл в сторону, рассмеялся зло:
– Хозяин-барин. Бабок хватит мужа от тюрьмы отмазывать?
– Не будет по-твоему, Вов! – Райка посмотрела на него. С жалостью.
«…в моей смерти прошу винить В…, – чьё написать имя, мужа? «Друга»? Кому напоследок испортить жизнь. Рая вытерла слезу. Зачеркнула, заново вывела: «В моей смерти прошу никого не винить!».
Тук! Тук! Тук! Рая вздрогнула: дождь? Витя? Не успела, не успела, ах…
– Открой, Рая! Это я!
Рустам! Вспыхнули щёки, сердце забилось неистово, как бубен в руках цыганки зазвенело. Рустам… – нет, нет! Рая распахнула окно, чтобы наглядеться на него напоследок, перед тем, как…
– Уходи, Рустам!
– Без тебя не уйду.
– Христом богом прошу, уходи!
– Не уйду. Только с тобой! Смотри, что я тебе принёс, – на подоконнике маленьким солнышком сиял южный плод. – Возьмёшь?
Рустам взял его в руку и протянул Рае:
– Возьми, а? И пойдём.
Райка рассмеялась, а потом снова заплакала, да нет, – зарыдала в полный голос. От счастья, что ли, дурочка?
От счастья. Сегодня она возьмёт персик.
Прощание славянки.
Вареньке исполнилось недавно тринадцать. Она раньше никогда не врала, даже по мелочи. А тут зачем-то выдумала для одноклассника Пети, что тоже собирает марки. И, когда он пригласил её в гости, чтобы показать свою коллекцию, трепетала от страха разоблачения. Особенно боялась его серых, в рыжую крапинку, глаз. Зрачки, чёрные, глянцевые, взгляд липкий, словно смола. Варя смотрела, не отрываясь. Увязла, не вырваться.
– Смотри, – сказал Петя, и открыл альбом в синем бархате, – редкая музыкальная серия. Композиторы. Это – Чайковский. Прокофьев. Хачатурян. «Танец с саблями», да?
Да, кивала молча Варя, да. Смотрела на бородатых, усатых мужчин, а видела, слышала – Петю.
– А это, знаешь, кто? – он улыбался и с хитринкой прищурился, напел:
– Прощай, отчий край*,
Ты нас вспоминай,
Прощай, милый взгляд,
Не все из нас придут назад. Ну, как же, Варя? Вспоминай!
Она знала, помнила. Но ей легче было промолчать, чем вымолвить лишний раз слово.
– Это же Агапкин! Трубач. Он придумал «Славянку», аж в 1912 году, прикинь. Эх, Варя, Варя! Угощайся, – Петя пододвинул девочке тарелку, – бабушка напекла.
Он с удовольствием откусил пирожок, повидло брызнуло. На подбородке – сладкая капля. А Варе не до гостинцев, стыдно, жарко. Яблочный аромат кружил голову. Василий Агапкин сочувственно улыбался с марки, крепко прижимая трубу к груди.
– Ты испачкался, – прошептала Варенька и потянулась с платочком к Пете. Тот перехватил пальчики:
– Варя, – не смотрел, а пронизывал, – будем дружить? По-настоящему?
С той минуты и на всю жизнь, Варенька узнала, что чувствуют насекомые, когда попадают в плен смолы или мёда; что чувствуют бабочки, когда прикалывает их к подушке под стекло коллекционер. Петя приколол Вареньку. Маленькую робкую бабочку. А через год уехал с родителями в другой город.
* * *
– И вы никогда больше не виделись?
– Нет, – вздохнула Варя, удивляясь самой себе. Разоткровенничалась с незнакомой женщиной, ни с того, ни с сего. Хотя нет, и с того, и с сего – с альбома. Сразу заметила его на столе. Синий бархат. Тёплый, как и тогда, четверть века назад. Слова, как слёзы, хлынули, освобождая от чувств.
– Так и не забыли его? Странно, ведь вы же были детьми… – хозяйка квартиры пожала плечами, равнодушно продолжила, словно и не случилось нечаянного разговора о первой любви. – А здесь у нас кухня, здесь гостиная, там спальня. Ванная. Туалет, раздельный. Ремонт недавно сделали. Да вы осматривайтесь, осматривайтесь, не стесняйтесь, – хозяйка подошла, раскрыла тяжёлые шторы, – лоджия вот.
Она взяла альбом со стола:
– Дети старьё притащили, где только нашли. Наверное, в кладовке, – спрятала его в комод. – У нас, кстати, и кладовка есть.
Потом пришёл муж хозяйки и Варя совсем растерялась. Непривычное амплуа: не думала, что в возрасте под сорок останется без угла, и как-то было неловко. Неудобно перед чужими людьми. Она быстро засобиралась. Мужчина вышел проводить. Подал пальто со словами:
– Ты совсем не изменилась, Варенька.
Чёрные зрачки прилипли. Серые глаза лукаво блестели каждой крапинкой:
– Будем дружить? По-настоящему?
Она вздрогнула. Повернулась:
– У тебя есть жена, Петя.
– Это имеет значение?
– Имеет! – вдруг Варе стало легко-легко, будто спаслась, преодолела вязкую смолу, бабочкой выпорхнула на лестничную площадку:
– Помнишь:
Наступает минута прощания,
Ты глядишь мне тревожно в глаза… – она коснулась его рукой, – передай жене, мне не подходит ваша квартира.
Варенька вышла из подъезда, направилась к остановке чеканя шаги. Под марш, который слышала только она.
Циан – это…
Два дня осталось до возвращения «Бригантины» из кругосветки. А неделю назад испортилась погода: налетел ветер, нагнал тучи, спрятал солнце. Океан взволновался. И ты. Каждый час выходишь на берег. Как Ассоль. С надеждой смотришь на горизонт. На небо. Солнце распихивает тучи руками, стреляет редкими лучами, но вам с океаном этого мало! Он негодует: темнеет ликом, шипит пеной. Ты негодуешь с ним заодно. Вы на одной волне!
– Ты чего такая зелёная? – переживают за тебя подруги, – всё в порядке будет, не волнуйся! И хватит торчать на берегу: как будто что-то изменится от твоего присутствия! Посинела уже вся.
– Вы уж определитесь: синяя или зелёная? Или сине-зелёная! – им не понять, почему негодуешь ты: ведь они никого не ждут!
Океан, твой сообщник, твой соучастник, шлёпнул ладонью песок. Пена, брызги! Подруги визжат, возмущаются.
А он, тот, кого ты ждёшь всем сердцем, рассмеялся бы. Точно-точно! Сказал бы: иди в дом скорей, циановая моя! А ты губы надула бы в притворной и чуть в настоящей сердитости: зачем, зачем всё – кругосветка, яхта, разлука? И понимаешь, что иначе нельзя. Таков он есть. Тот, кого ты ждёшь всем сердцем. И это – твой выбор.
Он сказал тебе перед отплытием, помнишь: «В природе встретить этот цвет невозможно! А я – найду!». Вернётся, ты скажешь ему торжествующе: « И чего искать было? Цвет негодования океана – вот и весь циан! И моего негодования, кстати, тоже!».
Ты улыбаешься своим мыслям. И солнце выглянуло, словно почувствовало перемену в твоём настроении. А океан разошёлся не на шутку, никак не успокоится. Но как великолепен в своём негодовании в лучах света! Пора уходить.
– И чем сильнее эмоция, тем темней,
Но насыщенней цвета океана.
Негодуй! – после бури ещё красивей
Станут волны твои циановые, – шепнёшь ему на прощание, – увидимся завтра!
Накануне.
– Бьётся в тесной печурке огонь, – у Сани голос тихий, мягкий. Он пел. Я подсвистывал. Мы ждали Лизу. Два её героя. «Два верных Санчо Панса», – смеялась она. Мы и злились, и гордились. И соперничали, кто верней.
«На дворе война, а они, в иль, чё удумали!» – сердился командир Поликарп Семёныч. Но знал – связист Елизавета Рогова под надёжной охраной.
– На поленьях смола, как слеза, – напевал Санёк. Пошевелил кочергой дрова. Они затрещали рассерженно, заискрились.
– И поёт мне в землянке огонь
Про улыбку твою и глаза! – звонко подхватила Лиза, появившись из-за ситцевой занавески,. – Я готова, мальчики!
И вся такая ладная, ловкая. Улыбнулась светло, подхватила пальцами подол несуществующего платья. Покружилась. Поправила пилотку. Волосы у Лизы – настоящее волшебство.
Мне иногда казалось, что сперва я влюбился в эти яркие рыжие пружинки, торчащие копной. И никакая грязь, копоть, пыль не могли потушить этот золотой пожар. Ни шапка-ушанка, ни ножницы не заглушат это озорство.
– Ну? Как я вам? – Лиза кокетливо тряхнула головой. Я даже услышал, как они зазвенели, её пружинки. Как заискрились, что те дрова в печурке.
– Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это! – рассмеялся Саня. – Пошли уже, что ль? А то не дождётся нас капитан Тимохин, – он скрипнул дверью. Запустил мороз и снег в землянку. – Брр, ух, холодина! И тихо-то как!
– Так у фрицев рождество. Празднуют. Вот и нам передышка! – улыбнулась Лиза. – Свезло Тимохину в декабре родиться.
– Затишье перед бурей, чую, – буркнул Саня. Мы молча переглянулись. Вздохнули. Завтра выступаем. Как оно сложится?
– Ну, пойдёмте, – нетерпеливо позвала Лиза, застёгивая тулупчик, – а то ещё не успеем. Гриша, пошли! – мы встретились глазами. На дне её озёр отражались язычки пламени.
– Я догоню! – крикнул им вслед, и бросился к столу. В кармане —сбережённый тетрадный лист в линеечку. Эх, грязный уж, да другого нет. Выхватил огрызок карандаша. Больше шанса поздравить – пусть так – не выпадет.
«Милая Лиза! Поздравляю с наступающим 1944 годом! Будьте живы и счастливы!» – а! – будь что будет, дописал размашисто: – «Я люблю Вас! Сержант Григорий Макаров».
– Ни война, ни бедствия, ни страхи, ни смерть не потушит в человеке этот огонь! – удивился вслух я. И спрятал записку в вещмешок Лизы. Она обязательно найдёт её. Это так верно, как и то, что мы победим. Я шагнул в колючую темноту насвистывая: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…».
Однажды вечером.
– Не спи, дедушка! – Женька тронул Ивана Архипыча за плечо.
Электричество выключили. Должно быть, ветер оборвал провода. Скучно – мультики не посмотришь. На улице не погуляешь – темно, холодно. Дождь. Женька бы и на уроки согласился, да при свечке много ли сделаешь?
– Расскажи что-нибудь. Про детство. Как ты в партизаны пошёл, а? – Женька заглянул в лицо деду. И хоть сто раз историю эту слышал, всё равно: и сердце замрёт с испугу за маленького Ваню, и мурашками покроется с ног до головы, как представит себя на его месте.
Иван Архипыч потрепал внука за макушку и послушно начал рассказ. О том, как к осени сорок первого опустела родная деревня. Как в последние дни прогромыхали последние обозы на станцию с беженцами, и замерла жизнь в ожидании фронта.
– На двадцать хат – три бабки с дедом, да ребятишек пятерня. Бабушка и меня с соседями отправить хотела, да я сбежал, назад. Куда ж я без неё? Думаю, если вдруг придут фашисты, мы в лес уйдём.
– А почему бабушка не захотела уезжать?
– Дак ить, – махнул рукой Иван Архипыч, – старая, говорит, я, у могил родных и помру.
Женька прижался к деду.
– И вот добежал я до деревни, а уж сумерки. И тишина, внучек, стоит, аж ушам тяжело. Оглохнуть можно.
– Как это?
– А вот так. Ни лая собак, ни птички не слышно, ни скрипа какого. Только топот моих ног слышно, да сердце как стучит в горле. И только я до хаты нашей добежал, тут-то всё и началось. Завыло вокруг, заухало, завизжало. Пыль маревом, комья земли по спине стучат… Я на большак глянул, там у нас, знаешь, тополя росли высокие-превысокие, ровные, словно свечи. Вот так же они и загорелись в одну секунду. И очереди автоматные: тра-та-та! И говор злой, непонятный эхом в поле разносится. Я в дом-то и бросился. Земля под ногами, ну как дно лодки качалась, вот-вот упаду! Забежал в комнаты. А бабушка в углу под иконой на коленях стоит и шепчет неистово, да не молитву о спасении, а такие слова, что я от неё и не слышал:
– … и пусть отсохнут руки врагов наших, да отымутся ноги их, да не будет супостатам ни прощения, ни успокоения ни на земле, ни на небе!
И с последним словом как снова ухнуло, стёкла посыпались и крыша затряслась. Я бабушку за руку схватил, насилу с хаты вытянул. Как вчера это было, Женёк, как вчера… и не вернись я тогда, погибла бы бабушка. Да и что со мной случилось бы неизвестно…, – Иван Архипыч прикрыл глаза, – той же ночью ушли мы в леса. А деревню нашу с землёй сравняли. Танками, что утюгами прошлись.
– А мне, дедушка, война, бывает, снится, – Женька заморгал часто-часто. Вовсе не плакал он – просто свет включили, – интересно, почему?
– А в крови это передаётся, внучек, из поколения в поколение, – Иван Архипыч погладил внука по рыжей голове, – слишком много пришлось пережить народу нашему. Чтобы помнить.
Женька оставил деда, подошёл к окошку. Светилась огоньками деревня. Лаяли собаки. Где-то замычала корова. Шумели тополя. Мирно. Не страшно. Мальчик сжал кулачки и прошептал тихо: «Чтоб отсохли руки у врагов наших…».
Единорог.
Военный историк Михаил Александрович, холостяк со стажем, убираться не любил. Потому как непременно вовремя уборки наткнётся на какой-нибудь фотоальбом, или книгу, или недописанную статью, и всё – пиши-пропало: снимки надо посмотреть, роман дочитать, статью дописать. А воз уборки и ныне там.
В этот раз Михаил поклялся себе самой страшной клятвой не подходить ни к столу, ни к книжному шкафу, ни к полкам с коллекцией орудий русской армии в миниатюре, пока не разберётся с полом и прочими залежами холостяцкой жизни, пылесос ему в руки. И справился же, всем микробам назло. После смахнул пот с чела, приготовил ватные палочки, диски, раствор. И начал чародейство, ведь труба, в смысле, коллекция по-прежнему звала, манила к себе, что твоя сирена. Михаил Александрович брал в руки каждый экспонат коллекции, придирчиво осматривал, проверял целостность. Чего только не было в его коллекции, пушки, гаубицы и калибра разного, и года выпуска. Особую гордость составляли «единороги». И тот самый, первый экземпляр, копия орудия с Михайловской батареи, что подарил дедушка в Севастополе.
Ощущая в ладони маленькие модели, Михаил Александрович превращался в маленького Мишку, что бродил по залам и доставал вопросами экскурсовода: «А кто придумал? А почему назвали единорогом? Почему пушку перевозили 15 лошадей, а «единорога» – всего 5? А сейчас ваша пушка стреляет?». Мальчуган вырос и сам узнал все ответы. Тогда же дедушка подарил ему первый экспонат для коллекции. Михаил Александрович погладил ласково «единорога» и подмигнул себе по-детски в зеркало: мол, смотри чего у меня есть. Отражение в ответ улыбнулось горделиво – а то!