– Спасибо, конечно…
– Ой, не благодарите. С этим, с бригадиром-проходчиком вы после интервью что?
– Что?
– Что??
– Наклюкались.
– Именно. А он – эпилептик, и его жена на вас, между прочим, жалобу написала.
– Он рассказывал про нее. Змея, говорит.
– Хватит ерничать, – устало произнес Мирослав Гаврилович. – Вы ж талантливый парень, Аникеев. Как я, из провинции, донской. Вы в войну что делали?
– Аэропорт строил… в колхозе работал, в лесу на дровах… летний лагерь военной подготовки прошел.
– А товарищу… – Главред сверился с блокнотом. – Товарищу Лисенкиной вы рассказывали, как освобождали Будапешт.
– Я пьяный был, Мирослав Гаврилыч.
– Пьяный! На ВДНХ! Куда вас не отдыхать послали, не за юбками бегать, а освещать выставку достижений народного хозяйства.
– Я освещал…
– Но это все мелочи, мелочи. А вот ваши измышления по поводу спутника…
Глеб вздрогнул, впервые за весь разговор с шефом по-настоящему испугавшись. О «Луне-1», космическом зонде, запущенном в январе, он говорил с Черпаковым – отличным мужиком и отличным журналистом. И, кажется, позволил пару вольностей, обсуждая космическую программу и то, почему «Луна» взлетела, а, например, американский метеоспутник «Авангард-2» сгорел в стратосфере. Теории о связи космической программы с тайными учениями сами по себе были крамолой. Неужели Черпаков наябедничал?
– Я про спутник ничего не знаю…
– Аникеев, Аникеев. Что мне с вами делать? – Мирослав Гаврилович выглядел искренне опечаленным.
– Пожурить и отпустить? Я тут про Кубу шедевр ваяю…
– Не надо про Кубу, Аникеев. Вы нам сваяйте шедевр про героев-лэповцев, несущих свет тайге.
– Так я в инженерии – дуб-дерево…
– Ничего. Подтяните грамотность. Время будет. Три недельки, скажем.
– На статью?
– На командировку. В понедельник – это через четыре дня – вы отправляетесь в Якутию. Прямехонько в Яму. Сокращение от «якутской магнитной аномалии».
– Якутия… Яма… Да меня жена в жизни не отпустит…
– Нет у вас жены, Аникеев. Ни жены, ни детей, ни домашних животных.
– Но кактус…
– Принесете, буду его поливать.
– Мирослав Гав… – Глеб поник. – Это ж ссылка.
– Это не ссылка, а разумная альтернатива тюремному сроку. – Главред понизил голос. – Поймите. Надо вам из Москвы уехать, пока все не уляжется.
– Уляжется – что?
– Где, по-вашему, Черпаков? – Мирослав Гаврилович посмотрел на дверь.
– В Пицунде.
– На Лубянке.
Глеб побледнел.
– Как?
– Как-как. Каком кверху. Партийное следствие, арест, а дальше, видимо, десятка. Черпаков писал о гибели тургруппы Дятлова. Ну и записался. При обыске у него изъяли запретные книги. «Культы Гулей», «Таинства Червя», фон Юнцта…
– Фон Юнцта, – горько хмыкнул Глеб. – Нам его в школе на внеклассное чтение задавали.
– Время было другое, Аникеев. Черпаков с катушек слетел. Договорился до секретных экспериментов с пространственно-временными петлями, которые мы якобы проводим на высоте 1079. Нет, десятка – это еще хорошо будет. – Главред затряс седыми кудрями. – А для вас, Аникеев, прямая дорога. Якутия, тайга, романтика. А мы тут черной завистью изойдем.
– Сопьюсь же, Мирослав Гаврилович, – использовал Глеб последний аргумент.
– Иногда лучше спиться, чем сесть, – философски изрек главред. – Ну, ступайте, ступайте. Дышать вашим перегаром сил больше нет.
Глава 4
Дверь малой сцены отворилась, и в коридор выскользнул миниатюрный гусар. Тесные кавалеристские сапоги затопали по бетону. Голенища натирали нежную кожу, тело взмокло под униформой. Гусар сорвал с головы кивер, и шелковистые каштановые локоны рассыпались по плечам.
Сердце колотилось. В ушах звучала оброненная ведущей актрисой фразочка: «Кто приволок на репетицию сельдь? Сельдью смердит». Щеки наливались красным, память отматывала пленку вспять, в город Ирбит. Перед глазами вставал папаша Агнии Кукушкиной, почти дословно дублирующий слова высокомерной актрисули.
Погруженный в воспоминания, гусар свернул за угол и едва не столкнулся со старым знакомцем, стопятидесятикилограммовой тушей, упакованной в безразмерный полосатый костюм, перекрывшей дорогу к фойе. Бруно Каминский, кондовый драматург и редкостная сволочь, стоял спиной к гусару и не видел его. Идея общения с Бруно привлекала не сильнее, чем мозоли. Гусар попятился – Каминский начал разворачиваться, но гусар уже метнулся за угол и взлетел по лестнице к техническим помещениям театра.
Гусара звали Галя Печорская, и его… ее жизнь летела под откос. Стоило так высоко взбираться, чтобы так громко упасть. Но, как говорила покойная бабуля, судьбу не перехитрить, не переиначить.
Галя родилась в тридцать втором в Одессе. Ее мама трудилась на заводе «Кинап», производящем аппаратуру для съемок фильмов. От отца, черноморского матроса, осталась единственная фотография, на которой он белозубо улыбался, позируя в порту. Отец пропал без вести – Гале было два годика, – отправился в рейс и не вернулся. К Гале он приходил во снах. Пускал пузыри изо рта и звал с собой глухим, как сквозь толщу воды, голосом.
Когда началась война, Печорских эвакуировали на Урал. Мама с бабушкой работали допоздна, чтобы как-то занять девочку, записали ее в полдюжины кружков. Ей в равной степени давались и сольфеджо, и бальные танцы, и язык глубоководных, но больше всего ей нравилось смотреть фильмы в кинотеатре «Луч». Она обожала музыкальные комедии, исторические драмы, военную хронику. Мечтала попасть на экран, и кассирша, очарованная юной поклонницей кино, посоветовала ей записаться в клуб творческой самодеятельности. Драмкружок ставил спектакли для железнодорожников, Галя играла то стойкого оловянного солдатика, то Тильтиль, разыскивающую синюю птицу.
В Ирбите Галя впервые узнала, что она не такая, как все.
Облаченная в гусарскую униформу, Галя вбежала в захламленное помещение под крышей театра. Включила свет, напялила кивер на голову гипсового Пушкина, из кармана мундира достала спички и пачку «Новостей». Ростовое зеркало отразило привлекательную, но явно требующую отдыха молодую женщину. Набрякшие веки, запавшие щеки, заострившиеся скулы. Галя закурила, с удовольствием впуская в легкие дым.
Агния Кукушкина играла фею Берилюну. И Галю почему-то не любила. После репетиции подстерегла с товарками на задворках ДК и давай забрасывать снежками. Галя не обиделась, наоборот, хохотала, думая, что с ней хотят дружить. Слепила снежок, пульнула да угодила случайно Агнии в глаз. Кукушкина разрыдалась и бросилась прочь, не слушая извинений Гали. Настучала отцу, он нашел Галю у подъезда общежития.
Кукушкин был рыжим детиной с откормленной ряхой. Ему бы Москву от немцев защищать. Но в тот вечер он защищал дочурку. Спросил, что стряслось, Галя объяснила. Кукушкин присел перед ней на корточки, участливо оглядел.
– Чем это воняет? – спросил. – Не слышишь?
Галя принюхалась. Пахло кукушкинским одеколоном.
– Запах такой… сейчас-сейчас… как грязная манда…
Галя не знала этого слова.
Кукушкин наклонился вплотную и втянул ноздрями воздух.
– Ба! Так это ты воняешь, ставрида.
Галя понюхала свои руки.
– Неправда…
– Слушай сюда, полукровка. – Кукушкин вцепился в предплечье Гали. Грубо вцепился, без скидок, и заглянул в глаза. – Еще раз моего ребенка обидишь, я из тебя уху сварю, усекла?
Галя всхлипнула.
– Усекла, рыбина?
Галя кивнула. Горячие слезы потекли по щекам. Разве может взрослый дядя так обращаться с десятилетней девочкой?
– Пошла вон! – Кукушкин толкнул Галю в сугроб и удалился, насвистывая бравурную мелодию. Лежа в снегу и потом в кровати, под бабушкиной шалью, Галя кое-что поняла о людях и о себе. А папа улыбался с фотографии, словно говорил: «Ну да. Будет тебе несладко, но выстоишь».
Столбик пепла осыпался в рукав. Галя стерла нарисованные усы, расстегнула стоячий ворот доломана и обнажила шею, тонкую, изящную, с двумя полумесяцами шрамов справа и слева, под гландами. Получив деньги за «Тиару для пролетариата», она легла под скальпель хирурга и удалила перепонки между пальцами, но с шеей ничего поделать не могла. Всю жизнь, на всех интервью ей задавали один и тот же вопрос: умеет ли она дышать под водой? И Галя терпеливо разжевывала: не умею, это не жабры, а врожденное кожное образование, жаберные крышки, и они сросшиеся. Кеша говорил, они ничуть ее не портят, но Кеша никогда не целовал ее туда. Ни разу не целовал ее горло.
Галя огладила шею рукой. Перепонки и недоразвитые жабры – наследство по папиной линии. Отец вышел из Черного моря в восемнадцатом. Неизвестно, сколько ему было: двести, триста лет? Но Советская власть, пропагандирующая равенство между людьми и амфибиями, дала ему образование. Он экстерном окончил школу, затем училище. Мама практически не рассказывала о нем. Бабушка говорила, он был хорошим, но чужаком. Судьба, говорила бабушка, властна и над людьми, и над глубоководными.
Слова Кукушкина что-то поменяли в жизни Гали. Будто прежде никто не замечал, что она «другая», но Кукушкин открыл обществу глаза, и понеслось. Ее гнобили в старших классах, на переменках, в раздевалке бассейна, ей подкидывали рыбьи головы в портфель, а много позже она находила рыбу и гадкие рисуночки в гримерках. Девочки гораздо хуже, злее Агнии поймали Галю в туалете и сняли колготы с трусами, чтобы проверить, есть ли у нее внизу чешуя.
– Отомсти им, – сказала бабушка.
– Как?
– Уж точно не так, как Кукушкину. Стань знаменитой. Это будет лучшая месть.
В «Щепку» Галю не приняли. Послевоенная пресса, будто заразившись чумой от вчерашнего врага, клеймила евреев и глубоководных. Приемная комиссия едва ли не носы зажимала прищепками, хотя Галя никогда ничем не воняла. Зато ей неожиданно подфартило с ВГИКом. И басня, и проза, и «Младой Дионис» возымели эффект. Галю взяли в творческую мастерскую профессора Бибикова.
Она плыла к славе против течения, добивалась успехов вопреки. После очередного конфликта отмокала в ванне, набирала в легкие воздух и подолгу лежала, глядя в будущее сквозь воду. Умерла бабушка… не застала дебют внучки в комедии, снятой на Киевской киностудии в пятьдесят третьем.
Потом был «Мосфильм». Две неплохих, но малозаметных картины и оглушительный успех «Яддит-Го, прощай». Галя исполнила роль санитарки Нади, выхаживающей красноармейца. Красноармеец – его сыграл Слава Тихонов, лучший Галин партнер по съемочной площадке – был убит, но воскрешен внегалактическим ужасом Гатаноа, и теперь у него в запасе семь дней. Чтобы сражаться с фашистами, приносить жертвы Старым Богам или просто любить…
Лирическую, воспевающую гуманизм драму посмотрели в прокате двадцать миллионов человек. Она стала событием десятого Каннского фестиваля, получила «Золотую оливковую ветвь» в Италии; Галю не выпустили за границу. И пока ее лицо – и лебяжью шею с зачаточными жабрами – печатали на обложках «New York Magazine» и «Советского экрана», Галя лежала в остывшей воде, в ванне с открытыми глазами. Триумф совпал с первой изменой мужа, о которой она узнала. Вместе с букетами, лестными статьями критиков и письмами от поклонников посыпались анонимки и рыбьи потроха. Эпоха затягивалась на шее гарротой. После гибели Хрущева культ Сталина приобрел новые, чудовищные формы, и выяснилось, что супруг Кеша был членом культа. Это подкосило Галю сильнее, чем Кешины шашни с моделью Ив-Сен Лорана.
Сигарета истлела. Галя прикурила новую. Дверь каморки отворилась, и в одиночество Гали вторглись телеса Бруно Каминского. Драматург сопел и тер платком вспотевшую лысину. В лысине отражалась лампочка. Под мышкой Бруно сжимал портфель из шкуры Себека.
– Вот вы где, Галчонок! А я вас по всему театру ищу. В гардеробной сказали, вы не уходили, так я давай сусеки обыскивать…
– Бруно Генрихович. – Галя не стала изображать радушие. Мужланские шуточки Каминского, его манера притискиваться к собеседнику пузом и славословить вождей, посасывая оливки, бесила Галю со времен вечеринок на Мосфильмовской улице, организовываемых супругом. И как она раньше не замечала поразительное сходство Бруно и Кеши? Не внешнее, нет. Хуже. – Я здесь обкатываю монолог…
– Не буду мешать! – Каминский заполнил собой каморку. – Ах, Александр Сергеевич, сукин сын, вылитый Ржевский. А вы кто же, Галчонок? Надежда Дурова?
– Денис Давыдов.
– Узнаю, узнаю. Я, собственно, по какому делу. Завтра в Большом дают «Неведомых существ ночи». Из Франции с гастролями прилетает сам Эрих Цанн. Вы же с Иннокентием Михайловичем будете? Такое событие нельзя пропустить!
– Вряд ли, – сказала Галя. – Завтра у нас обоих дела.
– Жаль, жаль. Эрих Цанн – это, знаете ли, имя.
– Все? – с нажимом спросила Галя.
– Исчезаю. Ах, Галчонок, как говорил мне Станиславский, талант – душа. Исчезаю. – Он взялся за ручку двери. – Ах, да. Я, собственно, по какому делу.
Галя заскрипела зубами.
– Я тут закончил новую пьесу. Галчонок, доложу вам, это вещь не слабее «Вишневого сада». Совершенно случайно… – Он вынул из портфеля толстенную стопку страниц с машинописным текстом. – На досуге… Ваш тонкий вкус… Иннокентий Михайлович…
– У нас сейчас нет времени. – Галя забрала бумаги, осыпав их пеплом.
– Не тороплю… Впрочем, стоит одну страничку… не оторветесь… запоем…
– Это все ваши дела?
– Да. Исчезаю. Собственно… речь идет о комсомолке и секретаре комсомольской организации… название, послушайте: «Всеми щупальцами за!». Остроумно, а? Комедия положений. Комсомольцы в Средней Азии осваивают целинные земли и находят золотую статуэтку. Ктулху фхтагн, всегда фхтагн, ахах-ах. И понеслось. Юмор – вы меня знаете. И не без звонкой пощечины всякого рода авантюристам и крохоборам. Готовый сценарий…
– Бруно Генрихович…
Каминский ее не слышал.
– В режиссерском кресле вижу Абрамчика Роома. Пускай Рязанова. Но актеры, Галочка. Вы и Смоктуновский. Бесценно!
– Бруно Генрихович, я не хочу ваших щупалец.
– Нет? – Каминский не смутился. – Быстрицкая согласится. Тогда давайте договоримся так: вы даете пьесе зеленый свет, а я…
– Простите, вы меня с кем-то путаете. – Галя сунула драматургу стопку бумаг. – Я ничего не решаю.
– Но Иннокентий Михайлович… Я бы мог лично… но у него столько дел на студии…
– Мы с Иннокентием Михайловичем больше не вместе.
– Вот как… – Каминский опешил.
– Мы развелись. И он похлопотал, чтобы моя карьера в кино была заморожена, пока я на коленях не приползу к нему просить прощения. Чего, как вы своим скудным умишкой понимаете, не случится. Но Иннокентий Михайлович не оставил меня без грошей и организовал выступление перед гидромеханизаторами Сибири. Как там у Дениса Давыдова? «Мой жребий: пасть в боях Мечом победы пораженным…» – Галя лихо нахлобучила кивер. – Так что я в Якутию, счастливо оставаться. Пьесу не читала, но все предыдущие – что вы! Говно говном.
И, козырнув, гусар покинул онемевшего драматурга.
Глава 5
За два дня до отлета в Якутск Глебу приснился кошмар. На этот раз без участия Мишки. Во сне он стоял в поле, поросшем сорняком. Верхушки стеблей доставали до подбородка, только голова торчала наружу. Поле было бесконечным. Над ним сгруппировались созвездия, о существовании которых не знал ни один астроном. Глебу не хватало фантазии увидеть в скоплении привычных звезд Козерога, Деву или Скорпиона, но сейчас умозрительные линии проводились сами по себе, и звезды складывались в чудовищных многоножек и отвратительных осьминогов, в астроцефалов – иерархов этого тоскливого мира. Над растениями клубилась мошкара. Стебли колыхались, нашептывали. В них кто-то прятался, ходил по кругу, огибая сновидца, забавляясь. Поп со шпилькой и ртом-скважиной или глумливый Иисус с собачьим черепом во чреве.
Глеб увидел постройку. Не заметить ее было попросту невозможно: колоссальные врата из бетона заслоняли небосвод. От близости к этому мрачному великану, сотворенному инопланетными цивилизациями, вставали дыбом волосы. Сценарист сна, явно не разбирающийся в специфике гидротехнических сооружений, возвел в поле плотину ГЭС. От бетона исходила вибрация. Глеб почувствовал, как что-то огромное, куда больше самой постройки, прорывается в его измерение сквозь врата. Метеориты чиркали по небосводу. Мошкара воспарила вверх. Плотина затряслась и распахнулась, и реки пенящейся крови обрушились на Глеба, смыв его в реальность, в искомканную постель.
Глеб не верил сонникам, толмачам Морфея, но приснившееся воспринял как дурной знак. Тревога парой мошек проникла в сознание. Коллега, закадычный «третий» в их столовании с арестованным нынче Черпаковым, на вопрос о приятеле нервно ответил: «Я с врагами народа связь не держу». «Так это еще доказать надо», – ляпнул Глеб. Коллега посмотрел на него как на сумасшедшего, посмотрел, будто сказал: «Ни тебе, ни Черпакову я передачки носить не стану, вы мне никто, сколько таких черпаковых, аникеевых увезли в неизвестном направлении за четверть века, а газета ничего, работает!»
В подавленном настроении Глеб бесцельно бродил по городу, чуть ли не прощался с Москвой. А Москве, как тому коллеге, было плевать. Ну сгинешь ты в тайге, у меня вас пять миллионов, помнить, что ли, каждого? Продавщица сладкой ваты, с которой он попытался вяло флиртовать, отшила грубо: «Проспись, товарищ!» То ли мешки под глазами разглядела, то ли фантом караулящего воронка.
«Не хорони себя, Чернышевский вон как-то выжил в ссылке…» Накануне он полистал биографию писателя. Но Чернышевский отбывал каторгу до Сдвига, до того, как рядом с Вилюйском обнаружили Железный дом и город вымер или, что хуже, не вымер.
«Ты летишь не в Вилюйск».
Летний вечер, столичный ампир контрастировали с холодными, готическими мыслями. Глеб прогулялся по Гоголевскому бульвару. Обласканный бархатным светом, вздымался Дворец Советов. Отливали розовым его цилиндрические ярусы и пилоны. Стометровый, покрытый никелем, Ленин указывал в светлое будущее. А Глебу нравился храм Христа Спасителя на старых картинках. Зачем его было взрывать? Поставили бы Ленина рядом, в Москве достаточно места для всех фальшивых богов.
«Антисоветчиной промышляете, товарищ Аникеев?»
Глеб вздохнул, спускаясь в подземный вестибюль Дворца. Об этой станции он недавно написал неплохую статью. Здесь было жарко в тридцатых. Нечисть пришла из монастырских склепов, тайных ходов, из речного песка. Раньше по Никитскому и Гоголевскому протекал Чертов ручей, берущий начало в Козьем болоте у Патриарших прудов. Даром что царь Алексей Михайлович велел освятить пользующуюся дурной славой местность иконой Пречистой Божьей Матери – отсюда топоним «Пречистенка». Не боялись кроты и вараны икон. Власти опасались, что по трубами и отдушинам чудовища проникнут в Кремль. Но человек победил.
Станция была памятником мужеству и героизму. Ее авторы, Лихтенберг и Душкин, вдохновлялись погребальной архитектурой Древнего Египта и особенно эпохой фараона Ньярлатотепа, о котором историкам стало известно относительно недавно, в девятьсот десятом году.
Путевые стены, облицованные фаянсовой плиткой, серо-розовый гранит перрона, светильники в капителях десятигранных колон, покрытых уральским мрамором. На каждой колоне красовалось смальтовое панно, повествующее о подвиге метростроевцев. Мужчины и женщины против подземных тварей. Над эскизами работали два выдающихся художника: людей писал Дейнека, а чудовищ – американец Ричард Пикман. В разгар объявленной ярым католиком сенатором Маккарти охоты на ведьм коммунист Пикман был вынужден бежать из Бостона в Москву. Советская власть осыпала его заказами и государственными премиями и поселила в доме на набережной, по соседству с Жуковым, Малиновским и Стахановым. Говорят, что Стаханова такое соседство привело к алкоголизму. Слишком реалистичными были официальные картины американца, что уж говорить про те полотна, которые цензура отклонила.
Глеб задумался, разглядывая сражающегося с червем пролетария. Рот червя был полон зубов-лезвий, но по-дейнековски просветленным оставалось лицо отечественного Геракла. В детстве Глеб отдал бы что угодно за возможность поменяться с героем местами, защитить Родину, проявить себя. Сегодня ему не хотелось рисковать драгоценной шкурой. С труса что взять? Отвоевали – и молодцы, заслуженный памятник. Глеб про вас статью сочинит. А ему, Глебу этому, дайте скучную жизнь, телевизор, бабу покрасивее и водочки.
Красивых баб рядом не было, не было и милиционеров. Глеб вынул из пиджака початую чекушку, отвинтил пробку, пригубил. «А что? – спросил телепатически у покосившейся на него тетки. – Имею право, в тюрьме особо не кирну, в могиле тоже». Он закусил «Раковой шейкой», спрятал чекан. Грызя конфету, обвел взглядом станцию. В паре метров от него стояла молодая брюнетка в белом платье. Платье было странное, старомодное, до пят, с глухим воротом и длинными рукавами. То ли брюнетка прилетела из века эдак восемнадцатого, то ли ограбила костюмерную театра. Худое лицо выделялось нездоровой белизной, а глаза… Глеб уже встречал такие, с пульсирующими зрачками и выцветшими радужками, похожими на разбитое и халтурно сложенные воедино блюдце. Радужки-осколки вокруг сокращающихся и расширяющихся спазматически зрачков.
«Кадатница!» – понял Глеб. Кто о них не слышал? Глеб не только слышал, но и умудрился побывать в одной, расположенной в подвале Подколокольного переулка. Отдал сто пятьдесят рублей – цена путевки в пионерский лагерь – и, конечно, не сделал ни затяжки. Он предпочитал водку и держался подальше от безумия, принесенного звездным раком. В притон его привела работа – и цыган-проводник.
Кадатницы появились в Китае в двадцатые годы и нелегально просочились через кордон. Военнопленные, старатели из Маньчжурии, последователи харизматичного психа Мао, прибывшие в СССР постигать тонкости ленинизма, – некоторых из них потом брали с поличным милиционеры. Но на самом деле, знал Глеб, именно Россия была колыбелью караемого удовольствия. Первую кадатницу открыл в Харбине эмигрант и русский фашист Константин Родзаевский. Переходя через Амур, он взял с собой несколько запретных книг и позже использовал знания, чтобы модифицировать опиум. В сорок пятом Родзаевский вернулся в Союз, предложив Сталину рецепт химического оружия в обмен на прощение. В сорок шестом он был расстрелян, но дело его продолжило жить. Отрепье всех мастей, доморощенные чернокнижники и искатели нового опыта приходили в кадатницы. Часто им подавали под видом волшебного зелья банальный наркотик из маковых головок. Но попадались и настоящие курильни, производящие вещество по методу Родзаевского.
В интерьерах Поднебесной, под восточную музыку из патефонов путешественники прикусывали мундштуки и отправлялись на поиски неведомого Кадата. Путь был труден, не все возвращались живыми, трупы паломников порой вылавливали из окрестных рек. Вещество что-то делало с человеческими глазами. И после первой затяжки сворачивало набекрень мозги.
– Суть в том, – откровенничала прислужница кадатницы Цы Си, урожденная Катя Коновалова – естественно, там работали и русские, – так вот, суть в том, любопытный мой, что этот дым позволяет душе расстаться с физической оболочкой и совершить путешествие в одно замечательное место.
Они лежали на атласных простынях с изображением драконов. У Цы Си были растрескавшиеся, как попавшийся под горячую руку фарфор, радужки, гибкое тело и сильные ноги. Она намазывала помадой твердые соски по-азиатски маленьких грудей и выбривала себя внизу. В минуты близости Глеб забывал, что она – такая же китаянка, как он – смельчак. Кружилась голова, когда Цы Си прыгала на нем, и в полутьме притона безостановочно пульсировали ее зрачки.
– Что ты там видишь? – Глеб вертел в руках шланг с костяным мундштуком. В колбе кальяна мерцал золотистый огонь, словно плененный феникс.
– Предзакатный город, самый прекрасный из всех городов.
– Ты была внутри?
– Ах, если бы! Я повышаю дозу, но это риск. Врата Глубокого Сна могут не выпустить обратно. Много наших заблудилось в краю Вечных сумерек.
– Ты не боишься?
Цы Си улыбнулась снисходительно и села по-турецки, не стыдясь наготы.
– Ты бы не задавал таких вопросов, если бы хоть раз побывал на ивовых берегах реки Укранос. Дегустировать лунное вино в Ултаре или купаться у Базальтовых столпов – это бесценно. А чернокожие невольники из государства Парг творят с женщинами чудеса… – Цы Си провела пальцем по внутренней стороне бедра – к приоткрытой влажной щели. Глеб вновь возбудился. – Я понимаю пилигримов, принимающих с кадатином мышьяк. Огромный соблазн отказаться от плотской тюрьмы и навеки остаться в Стране Снов.
– Твоя тюрьма так хороша. – Глеб попытался обнять Цы Си, но она уклонилась.
– Сперва попробуй. Мы займемся этим в Зачарованном лесу. В Стране Снов оргазм в десяток раз сильнее…