– О, я едва знаю, что он из себя представляет, – сказала Маргарет <…>, – около тридцати, с лицом, которое нельзя назвать совсем заурядным, но нельзя и назвать красивым, ничего примечательного – не совсем джентльмен, но этого едва ли можно было ожидать.
– Хотя не вульгарный и не простоватый», – добавил ее отец[33].
Едва ли, около, не совсем, ничего… Суждение Маргарет, обычно весьма острое, теряется в водовороте оговорок. Дело в абстрактности буржуа как типа: в крайней форме это просто «персонифицированный капитал» или даже «машина для превращения <…> прибавочной стоимости в добавочный капитал», если процитировать несколько пассажей из «Капитала»[34]. У Маркса, как позднее и у Вебера, методическое подавление всех чувственных черт мешает представить, как такого рода персонаж вообще может служить центром интересной истории – если, конечно, это не есть история его самоподавления, как в портрете Томаса Будденброка у Манна (который произвел глубокое впечатление на самого Вебера)[35]. Иначе обстоит дело в более ранний период или на периферии капиталистической Европы, где слабость капитализма как системы оставляет больше свободы для того, чтобы придумать такие мощные индивидуальные фигуры, как Робинзон Крузо, Джезуальдо Мотта или Станислав Вакульский. Но там, где капиталистические структуры затвердевают, нарративы и стилистические механизмы вытесняют индивидов из центра текста. Это еще один способ посмотреть на структуру этой книги: две главы о буржуазных героях – и две о буржуазном языке.
6. Проза и ключевые слова: предварительные замечания
Ранее я писал, что нахожу буржуа ярче проявленным в стиле, чем в сюжетах, а под стилем я понимаю главным образом две вещи: прозу и ключевые слова. Риторика прозы будет постепенно перемещаться в центр нашего внимания, аспект за аспектом (континуальность, точность, продуктивность, нейтральность…), в первых двух главах книги, я провожу генеалогии через XVIII и XIX век. Буржуазная проза была великим достижением – и крайне трудоемким [laborious]. Отсутствие в ее мире какой-либо концепции «вдохновения» – этого дара богов, в котором идея и результаты волшебным образом сливаются воедино в уникальном миге творения – показывает, до какой степени невозможно было представить себе прозу без того, чтобы сразу же не вспомнить о труде. О языковом труде, конечно, но такого рода, который воплощает в себе некоторые из типичных черт деятельности буржуа. Если у книги «Буржуа» есть главный герой, то это, конечно, трудоемкая проза.
Проза, которую я сейчас обрисовал, – это идеальный тип, никогда полностью не реализованный ни в одном конкретном тексте. Иное дело ключевые слова; это настоящие слова, употреблявшиеся реальными писателями, которые можно легко отследить в той или иной книге. В данном случае концептуальная рамка была заложена десятки лет назад Рэймондом Уильямсом в «Культуре и обществе» и в «Ключевых словах», а также Райнхартом Козеллеком в его работе над Begriffgeschichte [историей понятий]. Для Козеллека, занятого изучением политического языка современной Европы, «понятие не только указывает на отношения, которые оно охватывает; оно также является фактором, действующим внутри них»[36]; точнее говоря, это фактор, который устанавливает «напряжение» между языком и реальностью и часто «сознательно используется в качестве оружия»[37]. Хотя он важен для интеллектуальной истории, этот метод, возможно, не подходит для социального существа, которое, как выражается Гротуйзен, «действует, но мало говорит»[38], а когда говорит, предпочитает простые и бытовые выражения интеллектуальной ясности понятий. «Оружие» – конечно же, неправильный термин для прагматичных и конструктивных ключевых слов вроде useful [полезный], efficiency [эффективность], serious [серьезный], не говоря уже о таких великих посредниках, как comfort [комфорт] или influence [влияние], которые гораздо ближе к идее Бенвиниста о языке как об «орудии приспособления окружающей действительности и общества»[39], чем к «напряжению» Козеллека. Я полагаю неслучайным, что многие из моих ключевых слов оказались прилагательными: занимающие не такое центральное положение в семантической системе культуры, как существительные, прилагательные несистематичны и в самом деле «приспосабливаются»; или, как презрительно говорит Шалтай-Болтай, «с прилагательными попроще – с ними делай что хочешь»[40].
Проза и ключевые слова: два параллельных течения, которые будут всплывать на поверхность аргументации на разных уровнях – абзацев, предложений или отдельных слов. Через них будут проявляться особенности буржуазной культуры, находящиеся в скрытом и порой глубоко захороненном измерении языка: «ментальность», образованная бессознательными грамматическими паттернами и семантическими ассоциациями, а не ясными и четкими идеями. Первоначально план книги был иным, и порой меня самого смущает тот факт, что страницы, посвященные викторианским прилагательным, могут оказаться концептуальным центром «Буржуа». Но если идеям буржуа уделялось очень много внимания, его менталитет, за исключением нескольких изолированных попыток вроде очерка Гротуйзена, написанного почти столетие назад, по-прежнему остается не слишком изученным; тогда minutiae [мелкие детали] языка раскрывают секреты великих идей: трения между новыми устремлениями и старыми привычками, фальстарты, колебания, компромиссы; одним словом, замедленный темп культурной истории. Для книги, рассматривающей буржуазную историю как незавершенный проект, это представляется верным методологическим выбором.
7. «Бюргер пропадет…»
14 апреля 1912 года Бенджамин Гугенхайм, младший брат Соломона Гугенхайма, оказался на борту «Титаника», и, когда судно начало тонуть, он был одним из тех, кто помогал сажать женщин и детей на спасательные шлюпки, несмотря на ажиотаж, а порой и грубость, со стороны других пассажиров-мужчин. А затем, когда его слугу попросили занять место на веслах в одной из шлюпок, Гугенхайм отпустил его и попросил передать жене, что «ни одна женщина не осталась на борту из-за того, что Бен Гугенхайм струсил». И это действительно было так[41]. Возможно, он не говорил таких громких слов, но это и в самом деле неважно; он совершил правильный, очень трудный поступок. Поэтому, когда исследователь, занимавшийся подготовкой к фильму Кэмерона «Титаник» (1997), раскопал эту историю, он сразу показал ее сценаристам: какая сцена! Но его идею сразу отвергли: слишком нереалистично. Богатые не умирают за абстрактные принципы вроде трусости и тому подобного. Поэтому в фильме персонаж, отдаленно напоминающий Гугенхайма, прорывается к шлюпке, размахивая пистолетом.
«Бюргер пропадет», писал Томас Манн в своем эссе 1932 года «Гете как представитель бюргерской эпохи», и оба момента, связанные с «Титаником» и произошедшие в начале и в конце XX века, это подтверждают. Пропадет не потому, что пропадет капитализм: он силен как никогда (хотя в основном, подобно Голему, силен разрушением).
Исчезло чувство легитимности буржуа: идея правящего класса, который не просто правит, но делает это заслуженно. Именно это убеждение стояло за словами Гугенхайма на «Титанике»; на карту был поставлен «престиж (а следовательно, и доверие)» его класса, если воспользоваться словами Грамши о гегемонии[42]. Отступить означало потерять право на власть.
Власть, имеющую в качестве оправдания ценности. Но как раз в тот момент, когда встал вопрос о политическом правлении буржуазии[43], быстро сменяя друг друга, появились три важных новшества и навсегда изменили картину. Сначала произошел политический крах. Когда belle époque [прекрасная эпоха] подходила к своему пошловатому концу, подобно оперетте, в которую она так любила смотреться, как в зеркало, буржуазия, объединившись со старой элитой, вовлекла Европу в кровавую бойню; после этого она со своими интересами пряталась за спинами коричнево- и чернорубашечников, открыв путь к еще более кровавым бойням. Когда старый режим клонился к закату, новые люди оказались неспособны действовать как настоящий правящий класс: когда в 1942 году Шумпетер написал с холодным презрением, что «буржуазия… нуждается в хозяйской руке»[44], не было нужды объяснять, что он имеет в виду.
Вторая трансформация, почти противоположная по характеру, началась после Второй мировой войны по мере все более широкого учреждения демократических режимов. «Особенность исторического одобрения, полученного от масс в рамках современных капиталистических формаций, – пишет Перри Андерсон:
состоит в убежденности масс в том, что они осуществляют окончательное самоопределение в рамках существующего социального порядка… Вера в демократическое равенство всех граждан при управлении страной – другими словами, неверие в существование какого бы то ни было правящего класса[45].
Скрывшись когда-то за рядами людей в униформе, буржуазия теперь избежала правосудия, воспользовавшись политическим мифом, требовавшим, чтобы она исчезла как класс; этот акт маскировки значительно упростился благодаря вездесущему дискурсу «среднего класса». И наконец, последний штрих. Когда капитализм принес относительное благоденствие широким рабочим массам на Западе, товары стали новым принципом легитимации: консенсус был построен на вещах, а не на людях – тем более не на принципах. Это была заря нынешней эпохи: триумф капитализма и смерть буржуазной культуры.
В этой книге многого не хватает. Какие-то вещи я обсуждал в других работах и почувствовал, что не могу добавить ничего нового: так обстоит дело с бальзаковскими парвеню или средним классом у Диккенса, которые играли важную роль в «Путях мира» и «Атласе европейского романа». Американские авторы конца XIX века – Норис, Хоуэллс, Драйзер – как мне показалось, мало что могли добавить к общей картине; кроме того, «Буржуа» – это пристрастный очерк, лишенный энциклопедических амбиций. Тем не менее есть одна тема, которую я бы и в самом деле хотел включить сюда, если бы она не угрожала разрастись до самостоятельной книги: параллель между викторианской Британией и Соединенными Штатами после 1945 года, раскрывающая парадокс этих двух капиталистических культур-гегемонов – до сих пор единственных в своем роде – основанных главным образом на антибуржуазных ценностях[46]. Я, конечно же, имею в виду повсеместное распространение религиозного чувства в публичном дискурсе, которое переживает рост, резко обратив вспять более ранние тенденции к секуляризации. Одно и то же происходит с великими технологическими достижениями XIX и второй половины XX века: вместо того чтобы поддерживать рационалистическую ментальность, индустриальная, а затем и цифровая, «революции» породили смесь невероятной научной безграмотности и религиозных предрассудков – сейчас даже худшую, чем тогда. В этом отношении сегодняшние Соединенные Штаты радикализируют центральный тезис викторианской главы: поражение веберовского Entzauberung [расколдования мира] в сердцевине капиталистической системы и его замену новыми сентиментальными чарами, скрывающими социальные отношения. В обоих случаях ключевым компонентом стала радикальная инфантилизация национальной культуры – от ханжеской идеи «семейного чтения», которая привела к цензурированию непристойностей в викторианской литературе, до ее слащавого аналога – семьи, улыбающейся с телеэкрана, – который усыпил американскую индустрию развлечений[47]. И эту параллель можно продолжить почти что во всех направлениях, от антиинтеллектуализма «полезного» знания и значительной части политики в области образования – начиная с навязчивого увлечения спортом – до повсеместного распространения таких слов, как earnest [серьезный] (тогда) и fun [веселье] (сейчас), в которых чувствуется едва прикрытое презрение к интеллектуальной и эмоциональной серьезности.
«Американский образ жизни» – аналог сегодняшнего викторианства: сколь бы соблазнительной ни была эта идея, я слишком хорошо сознавал мою неосведомленность в современных вопросах и поэтому решил ее сюда не включать. Это было правильное, но трудное решение, потому что оно было равносильно признанию, что «Буржуа» – это исключительно историческое исследование, в сущности не связанное с настоящим. Профессора истории, размышляет доктор Корнелиус в «Непорядках и раннем горе»: «не любят истории, коль скоро она свершается, а тяготеют к той, что уже свершилась… Их сердца принадлежат связному и укрощенному историческому прошлому… прошлое незыблемо в веках, а значит оно мертво»[48]. Подобно Корнелиусу, я тоже профессор истории, но мне хочется думать, что укрощенная безжизненность – это не все, на что я способен. В этом отношении посвящение «Буржуа» Перри Андерсону и Паоло Флоресу Аркаису – знак не просто моей дружбы и восхищения ими, оно выражает надежду, что однажды я у них научусь использовать знание прошлого для критики настоящего. Эта книга не смогла оправдать эту надежду. Но, возможно, следующая сможет.
Глава I
Трудящийся господин
1. Приключение, предприятие, Фортуна
Начало известно: отец предостерегает сына, заявляя, что нельзя покидать «среднее сословие» (middle state) – в равной мере свободное и от «труда и страданий механической части человечества», и от «гордыни, роскоши, амбиций и зависти высшей его части» – и становиться одним из тех, кто отправляется «за границу в поисках приключений, чтобы разбогатеть на каком-нибудь предприятии»[49]. Приключение/авантюра и предприятие – вместе. Потому что приключение в «Робинзоне Крузо» (1719) означает нечто большее, чем «странные, удивительные» происшествия – Кораблекрушение, Пираты, Необитаемый остров, Великая река Оронок, – вынесенные на титульный лист книги; когда Робинзон во время своего второго путешествия везет на борту «небольшую авантюру [a small adventure]»[50], слово обозначает не тип события, а форму капитала. В начале истории современного немецкого языка, пишет Майкл Нерлиx, слово «авантюра» входило в «повседневную торговую терминологию», указывая на «чувство риска (которое также называлось angst
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Max Weber, ‘Der Nationalstaat und die Volkswirtschaftspolitik’, in Gesammelte politische Schriften, Tübingen 1971, p. 20; Макс Вебер, «Национальное государство и народнохозяйственная политика», в: Макс Вебер, Политические работы. М.: Праксис, 2003, с. 33.
2
Immanuel Wallerstein, ‘The Bourgeois(ie) as Concept and Reality’, New Left Review I/167 (January – February 1988), p. 98; Иммануил Валлерстайн, «Буржуа(зия): понятие и реальность с XI по XXI век» // Этьен Балибар и Иммануил Валлерстайн, Раса, нация, класс: двусмысленные идентичности. М.: Логос, 2004, с. 169–170.
3
Ellen Meiksins Wood, The Pristine Culture of Capitalism: A Historical Essay on Old Regimes and Modern States, London 1992, p. 3; второй отрывок из: Ellen Meiksins Wood, The Origin of Capitalism: A Longer View, London 2002 (1999), p. 63.
4
Макс Вебер, «Протестантская этика и дух капитализма» // Макс Вебер. Избранное. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2013, с. 13.
5
Eric Hobsbawm, The Age ofEmpire: 1875–1914, New York 1989 (1987), p. 177; Эрик Хобсбаум, Век капитала. Ростов-на-Дону: Феникс, 1999, с. 262.
6
Perry Anderson, ‘The Notion of Bourgeois Revolution’ (1976), in Perry Anderson, English Questions, London 1992, p. 122.
7
Jürgen Kocka, ‘Middle Class and Authoritarian State: Toward a History of the German Bürgertum in the Nineteenth Century’, in Jürgen Kocka, Industrial Culture and Bourgeois Society. Business, Labor, and Bureaucracy in Modern Germany, New York/ Oxford 1999, p. 193.
8
Hobsbawm, Age of Empire, p. 172; Хобсбаум, Век империи, с. 253–254.
9
Peter Gay, The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. V. Pleasure Wars, New York 1999 (1998), pp. 237–238.
10
Peter Gay, Schnitzler’s Century: The Making of Middle-Class Culture 1815–1914, New York 2002, p. 5.
11
Peter Gay, The Bourgeois Experience: Victoria to Freud. I. Education of the Senses, Oxford 1984, p. 26.
12
Ibid., pp. 45ff.
13
Aby Warburg, ‘The Art of Portraiture and the Florentine Bourgeoisie’ (1902), in Aby Warburg, The Renewal ofPagan Antiquity, Los Angeles 1999, p. 190–191, 218. Похожее соединение несоединимого возникает и на страницах, посвященных Варбургом портрету покровителя во «Фламандском искусстве и раннем флорентийском Ренессансе» (1902): «Руки по-прежнему сложены в самозабвенном жесте, ищущем защиты у небес, но взгляд, то ли в мечтах, то ли настороже, направлен в земную сторону» (p. 297).
14
Simon Schama, The Embarrassment of Riches, California 1988, pp. 338, 371.
15
Bernard Groethuysen, Origines de l’esprit bourgeois en France. I: L’Eglise et la Bourgeoisie, Paris 1927, p. vii.
16
Reinhart Koselleck, ‘Begriffgeschichte and Social History’, in Reinhart Koselleck, Futures Past: On the Semantics of Historical Time, New York 2004 (1979), p. 86.
17
Wallerstein, ‘Bourgeois(ie) as Concept and Reality’, pp. 91–92; Валлерстайн, «Буржуа(зия)…», с. 160. За двойным отрицанием у Валлерстайна стоит более далекое прошлое, которое освещает Эмиль Бенвенист в главе «Ремесло без имени: торговля» в своем «Словаре индоевропейских социальных терминов». Вкратце, тезис Бенвениста состоит в том, что торговля – одна из самых ранних форм «буржуазной» деятельности и что «по крайней мере в древности занятия торговлей не относились к тем видам деятельности, которые были освящены традицией», следовательно, она могла быть определен только с помощью отрицательных выражений, таких как греческое askholia и латинское negotium (necotium, «отрицание досуга»), или общих терминов, таких как греческая pragma, французское affaires («результат субстантивации выражения à faire») или английское busy (которое «дало абстрактное существительное business, «занятие, дело»). См.: Emile Benveniste, Indo-European Language and Society, Miami 1973 (1969), p. 118; Эмиль Бенвенист, Словарь индоевропейских социальных терминов. М.: Прогресс-Универс, 1995, с. 108–109.
18
Траектория немецкого Bürger – «от (Stadt-)Bürger (горожанин) около 1700 года через (Staats-)Bürger (гражданин) около 1800 г. к Bürger (буржуазный) как „непролетарский“ около 1900 года» – особенно поражает. См.: Koselleck, Begriffgeschichte and Social History, p. 82.
19
Kocka, ‘Middle Class and Authoritarian State’, pp. 194–195.
20
James Mill, An Essay on Government, ed. Ernest Baker, Cambridge 1937 (1824), p. 73.
21
Richard Parkinson, On the Present Condition of the Labouring Poor in Manchester; with Hints for Improving It, London/Manchester 1841, p. 12.
22
Mill, Essay on Government, p. 73.
23
Henry Brougham, Opinions of Lord Brougham on Politics, Theology, Law, Science, Education, Literature, &c. &c.: As Exhibited in His Parliamentary and Legal Speeches, and Miscellaneous Writings, London 1837, pp. 314–315.
24
«Жизненно необходимой вещью в ситуации 1830–1832 гг., в представлении министров-вигов, было разрушение альянса радикалов путем вбивания клина между средним и рабочим классами», – пишет Ф. М. Л. Томпсон (F. M. L. Thompson, The Rise ofRespectable Society: A Social History of Victorian Britain 1830–1900, Harvard 1988, p. 16). Этот клин, вбитый под средним классом, был дополнен обещаниями альянса с ним: «дело первостепенной важности, – заявил лорд Грей, – сделать так, чтобы средние классы были связаны с высшими слоями общества». Тогда как указывает Дрор Уорман, с исключительной четкостью реконструировавший дебаты о среднем классе, знаменитая похвала Бруэма также делала акцент на «политической ответственности <…> а не на непреклонности, верности короне, а не на правах народа, ценностях как оплоте против революции, а не на покушении на свободу» (Dror Wahrman, Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class in Britain, c. 1780–1840, Cambridge 1995, pp. 308–309).
25
Perry Anderson, ‘The Figures of Descent’ (1987), in his English Questions, London 1992, p. 145.
26
Georg Lukács, The Theory of the Novel, Cambridge, MA, 1974 (1914–1915), p. 62; Георг Лукач, «Теория романа», Новое литературное обозрение. 1994, № 9, с. 30.
27
Эстетические формы представляют собой структурированные ответы на социальные противоречия: учитывая отношения между историей литературы и социальной историей, я предположил, что очерк «Серьезный век», хотя он и был первоначально написан для литературоведческого сборника, хорошо впишется в данную книгу (в конце концов, его рабочим названием долгое время было «О буржуазной серьезности»). Но когда я перечитал это эссе, то тут же почувствовал (под «почувствовал» я имею в виду иррациональное и непреодолимое чувство), что мне придется вырезать значительную часть первоначального текста и переписать оставшуюся. После редактуры я осознал, что это коснулось главным образом трех разделов (все они были озаглавлены в первоначальном варианте «Дороги разошлись»), которые обрисовывали более широкий морфологический пейзаж, внутри которого складывались формы буржуазной серьезности. Иными словами, я ощутил необходимость убрать спектр формальных вариаций, который был дан исторически, и оставить результат отбора, произошедшего в XIX веке. В книге, посвященной буржуазной культуре, это представляется убедительным выбором. Но это также подчеркивает разницу между литературной историей как историей литературы – в которой плюрализм и случайность формальных вариантов является ключевым элементом картины – и литературной историей как (частью) историей общества, в которой значение имеет связь между конкретной формой и социальной функцией.
28
Недавний пример из книги о французской буржуазии: «Здесь я выдвигаю тезис, что существование социальных групп, хотя оно и имеет корни в материальном мире, определяется языком, а точнее нарративом: чтобы группа могла претендовать на роль актора в обществе и политическом строе, она должна располагать историей или историями о себе» (Sarah Maza, The Myth of the French Bourgeoisie: An Essay on the Social Imaginary, 1750–1850, Cambridge, MA, 2003, p. 6).
29
Шумпетер «восхвалял капитализм не за его эффективность и рациональность, но за его динамичный характер… Вместо того чтобы ретушировать творческие и непредсказуемые аспекты инноваций, он делает их краеугольным камнем своей теории. Инновация по сути своей феномен нарушения равновесия – прыжок в темноту» (Jon Elster, Explaining Technical Change: A Case Study in the Philosophy of Science, Cambridge 1983, pp. 11, 112).
30
Такое же буржуазное сопротивление нарративу вырисовывается из исследования Ричардом Хелгерсоном золотого века голландского реализма: визуальной культуры, в которой «женщины, дети, слуги, крестьяне, ремесленники и повесы действуют», тогда как «мужчины-хозяева из высших классов <…> существуют», и которая находит свою любимую форму в жанре портрета. См.: Richard Helgerson, ‘Soldiers and Enigmatic Girls: The Politics of Dutch Domestic Realism, 1650–1672’, Representations 58 (1997), p. 55.
31
Joseph A. Schumpeter, Capitalism, Socialism and Democracy, New York 1975 (1942), pp. 137, 128; Йозеф Шумпетер, Капитализм, социализм и демократия. М.: Экономика, 1995, с. 192, 179. В том же ключе Вебер вспоминает определение века Кромвеля у Карлейля как «the last of our heroism [последней вспышки нашего героизма]» (Weber, Protestant Ethic, p. 37; Вебер, Протестантская этика и дух капитализма, с. 20).