Воздух в зале раскалился от дикого тревожного волнения. Мальчики гомонили, зубря роли, шили и перешивали костюмы. Со всех сторон доносились запахи свежих цветов и новых свечей. Бесподобный где-то пропадал, зато Трасселл торчал на сцене, расписывая задник огромными бурными волнами в оттенках умбры. Она понаблюдала за ним, видя, как его кисти создают образ бушующего ада. И когда он наконец отошел, чтобы оценить получившуюся картину, она подскочила к нему на сцену.
– Что происходит? – спросила Шэй.
– Сегодня утром Эванс заявился с новой пьесой, – взволнованно протараторил он, – и надеется, что мы сыграем ее сегодня вечером, «Люцифер в Лаймхаусе». Нам нужно срочно соорудить новые декорации, костюмы и все прочее. Сегодня вечером – премьера! – Последние три слова он произнес так, словно объявлял о рождении королевского отпрыска. Отвернувшись от своей картины, он добавил: – Кстати, писарь в дортуаре копирует сценарии, может, у него уже есть копия для тебя.
– Ты не мог бы держаться подальше от Бесподобного до четырех колоколов? – добавил Трасселл, когда она спустилась обратно в зрительный зал. Должно быть, Шэй выглядела изумленной, потому что он добавил: – Ему нужно выучить к вечеру пропасть текста, и я пытаюсь держать его подальше от любых отвлекающих вещей. Прикинь сам, кому ты еще можешь помочь, и будь уверен, вечером тебе придется жутко много суфлировать, – красная краска испачкала его руки от локтей до кончиков пальцев, но лицо расплылось в глупой усмешке. Сдернув шапку, он произнес с легким поклоном: – И я заранее прошу прощения за мою будущую забывчивость.
Шэй бралась за любую подсобную работу. Она сновала между комнаткой, где гримировались актеры, и сценой, зрительным залом и костюмерной. К четырем колоколам суета утихла, и она ускользнула на крышу, чтобы сверху посмотреть, как валит на премьеру толпа зрителей. Улицу запрудили кареты – изящные, поблескивающие оконными стеклами и с гербами в алых и лазурных тонах. Кучера раскатывали соломенные циновки для своих господ, для безупречных мужских башмаков и женских, отороченные мехом, туфелек, не намокавших со дня их изготовления. Уличные мальчишки пытались регулировать движение: «Всего за пенни отличное место для парковки вашей кареты, а за присмотр всего-то на пенни больше!» – но аристократии вовсе не хотелось торопиться. Они демонстративно медлили, общаясь со знакомыми и желая убедиться, что окружающая толпа оценила все детали их роскошных нарядов. Девушки молча топтались под карнизом перед служебным входом, но всякий раз, когда появлялся одинокий джентльмен, раздавался нестройный хор: «Господин! Богатый господин!» Вошедшие в зрительный зал господа излучали изысканное сияние. Украшения дам соперничали с театральными декорациями благодаря их объемистым корсажам и юбкам с фартингалами[9]. Они вплывали, словно корабли, со свитой в арьергарде, перемещавшей и приподнимавшей павлиньи хвосты их шлейфов над грязными сиденьями. Суровые и вспыльчивые джентльмены стремились привлечь внимание, выкрикивая ценные советы и шлепая кое-кого по задницам. Именно Алюэтта поведала ей, что представления на сцене были не единственным увлекательным зрелищем в театре; зрители разглядывали друг друга так же пристально, как актеров. Толпа тихо ахнула, когда в зале вместе появились лорд Мейпсбери и прибывший с визитом герцог Гиз, они, едва ли не прижимаясь друг к другу, направились к самой дорогой ложе, объявив о своем союзе более ясно, чем это могло бы сделать любое публичное сообщение. Жены упрекали мужей исключительно в излишнем внимании к высоким персонам; отцы навешивали на дочерей бриллиантовые украшения, хвастаясь богатым приданым. Сведущий в настроениях общества человек, взглянув лишь на план рассадки, мог увидеть, кто достиг успеха, а кто попал в опалу.
– Что там парламент, – бросила Алюэтта с горделивым презрением, – главные события Лондона происходят при дворе и в театре Блэкфрайерс.
Сегодня впервые Шэй отсутствовала в комнатке для переодеваний, пока Бесподобный наряжался и накладывал грим, и когда Люцифер вышел на сцену, то его вид изумил ее. Он был в простой уличной одежде, и Алюэтта направила на него лишь луч тусклого белого света. Он играл Люцифера скучающим и беспокойным, видимо, подражая одному из азартных завсегдатаев «Сороки». Лондонцев, пояснил он, слишком легко развратить, а он жаждал настоящего вызова. Так что он отказался на месяц от своего могущества и явился на Землю, как самое скромное существо, какое только можно представить.
– Актер, кто может быть позорней. Он ниже шлюхи пал. Пал даже ниже правоведа.
Он задался целью развратить неподкупных – монахинь, исповедников, принцев – одной лишь магией слова.
Придерживаясь сценария более, чем обычно, он тем не менее обострял пьесу злободневными ремарками и завуалированными оскорблениями, направленными на многих зрителей. Некоторые получались настолько колкими (и настолько непристойными), что Шэй удивилась тому, почему его мишени тут же не вскакивают и не набрасываются на него прямо на сцене, но Алюэтта прошептала:
– Это же большая честь – быть включенным в действо. Словно вашу голову выставили на пике, только гораздо менее болезненно.
Пьеса оказалась смешнее, чем большинство из тех, что Шэй уже видела, но и более жестокой. Бесподобный восторгался каждой душой, свернувшей с праведного пути, и, судя по ликованию зала, большинство зрителей испытывали те же чувства. Но в финале, когда Люцифер наконец убедил девушку-цветочницу обокрасть своего хозяина, его лицо исказили противоречивые эмоции. Радость смешалась с жалостью к ее падению. Триумф и сожаления сражались во время ее наказания, и его настроения, подобно смене погоды, заражали зрителей. Во втором акте из зала уже доносился сдержанный плач, а на последних сценах рыдания и всхлипывания заглушали музыкальный аккомпанемент. Когда труппа вышла на поклоны, фонари Алюэтты осветили господ и дам с размазанным макияжем, скрытно комкавших платочки.
Прошло больше часа, прежде чем зал наконец опустел, и все это время Шэй и Алюэтта сидели в будке под сценой и разговаривали. Шэй все еще не могла толком понять натуру Алюэтты. Ее разговорчивость, казалось, зависела от прихотливых приливно-отливных настроений: то она увлеченно, с воодушевлением хватая Шэй за руку, бурно описывала что-то, сверкая глазами, а затем, словно опомнившись, умолкала, будто вдруг почувствовав себя обманутой. Если же разговор переходил к пиротехнике, печатному делу или изготовлению переносных часов, она оживала и слова так и сыпались из ее рта, наскакивая друг на друга. Но потом она шлепала себя ладонью по губам и опять умолкала.
Наконец все успокоилось, лязгнул дверной засов. Из своего подполья они увидели, как по сцене прошли две пары ног в бархатных чулках, заправленных в кожаные сапоги, и сопровождаемых обрывками разговора: «Эванс говорил о более тонком исполнении последнего акта», – и на минуту помещение заполнилось светом, словно опять распахнулись двери на сцену.
– Далеко ли они направились?
Дортуар находился в другой стороне, но из-за сцены доносилось тихое журчание голосов. Алюэтта перехватила ее взгляд и, помедлив, сообщила каким-то новым, исполненным мягкости голосом:
– За кулисы. Бесподобный пробудет там какое-то время. Заключительное развлечение.
– Развлечение? – недоуменно повторила Шэй.
– Ну видела тех типов? Господ? – поджав губы, процедила Алюэтта. – Они не чувствуют, что их деньги достойно окупились, пока не увидят того, что не показывали всей прочей публике. Можно назвать это чем-то вроде особенной услуги или близостью для избранных.
Лицо ее хранило унылое выражение, но она пристально глянула на Шэй, оценивая ее понятливость. Однако Шэй как раз сомневалась в том, что правильно поняла ее слова.
– Для наших мальчиков, – вздохнула Алюэтта, – вечерняя работа только начинается, – она с треском закрыла свой реквизиторский ящик, – мы можем пойти посмотреть, только недолго.
Шэй кивнула и последовала за ней по сцене. Прижав палец к губам, Алюэтта провела ее в комнату за кулисами, теперь странно преобразившуюся. Ее освещали разноцветные фонари, а направленные в центр желтые лучи превратили двух одетых в тоги мальчиков в бронзовые статуи. Заднюю стену комнаты заливал сине-зеленый свет, и там похожий на водное существо высокородный толстяк, с трудом согнувшись, завязывал туфли раздраженно взиравшей на него даме. Сюда же явились и юные актеры, подавленные, недокормленные и безбородые, неуклюжие и угловатые. Только Бланк, мавританский музыкант, выглядел так, как будто принадлежал этой компании. Он тихо поигрывал на трубе в углу, и младшие мальчики старались держаться как можно ближе к нему.
– Нас здесь не ждут, – Алюэтта потащила Шэй к темной нише. Их путь украшали радужные огни.
– Меня это устраивает, – тихо ответила Шэй, сжимаясь в алькове, – но что там происходит?
– Это витрина лавки, – скользнув по ней выразительным взглядом, пробурчала Алюэтта, – если ты не хочешь стать товаром… – она умолка, не закончив фразу.
Бесподобный стоял в ближайшем углу между двумя мужчинами в черных кожаных нарядах.
– Вон там ходячий гульфик – лорд Мейпсбери. А другой – наш хозяин, – прошептала Алюэтта.
Эванс. Генри Эванс. Хотя именно он платил ей по два пенни в день, Шэй знала о нем только благодаря сплетням. Владелец театра, друг королевы, одной ногой при дворе, другой на помойке. Владелец вороных лошадей с черными плюмажами, удилами и сбруей якобы сплошь из серебра (никто не посмеет их украсть). Он окружил себя свитой из никчемных младших сынков с порочными наклонностями и вечными долгами, которые показывали свой норов с незнакомцами, но перед ним трусили.
При всем своем высоком росте он отличался странным телосложением, как будто его собрали из разнородных остатков. Седые, до плеч волосы, неумело подкрашенные черникой, придавали ему вид старой, пегой лошади. Покатые плечи, круглый живот и длинные, висевшие как плети руки. Мышцы его заплыли жиром, на костяшках пальцев, в отличие от макушки, черноту волосяного покрова сменила седина. Хотя глаза оставались весьма оживленными. Он искоса оглядел комнату и вновь сосредоточился на Мейпсбери и Бесподобном. Они стояли достаточно близко, чтобы Шэй услышала их разговор.
– Я слышал, его сняли после трех выступлений. Народ уходил до того, как успевали прийти все опоздавшие. Прошлым вечером мы заработали больше на продаже устриц, чем они – на билетах.
– Вот и славно, – равнодушно произнес Мейпсбери, – не люблю шутов. Дураков я могу увидеть бесплатно.
– Вы, безусловно, правы, – вставил Эванс, услышав в неодобрении лорда приглашение к разговору, – оставим комедию для деревенщин. Наш город создан для магии, – он слегка коснулся плеча Мейпсбери, – у нас есть закрытое представление на эту тему, верно Бесподобный?
Бесподобный оживился, вытянувшись, точно натянутая струна.
– Да, есть. «Метаморфозы» Овидия. Мальчики становятся ослами, боги становятся мужчинами, а птицы превращаются в красоток.
У Мейпсбери был взгляд торгаша.
– И которая из этих птиц… – он обвел комнату позади него жестом руки, – покажет такое превращение?
– Трасселл взял это на себя, – впервые в голосе Бесподобного появилась пылкость, – этот парнишка сегодня играл уличного торговца. Он поет, танцует и прекрасно играет.
Скука на лице Мейпсбери резко усилилась, как опускающаяся решетка ворот, и Эванс поспешил вмешаться:
– Но, конечно же, эта роль в пьесе была написана для лорда Бесподобного. Саму королеву очаровало его выступление.
– Так ее уже показывали при дворе?
– На частном маскараде. Исключительно для избранных. Доверенных лиц.
– Вряд ли тогда это что-то новенькое, не так ли? – Мейпсбери окинул взглядом комнату. Возможно, в другой раз… – он сделал знак слуге в углу, – подавай карету.
Когда они остались одни, на лице Эванса не отразилось ничего плохого, но он ухватил Бесподобного за локоть, крутанул и притянул к себе поближе.
– Ну что, вылез с твоим чертовым Трасселлом? Никому не хочется видеть, как Трасселл превратится в девственницу. Он едва приемлем в роли мальчика. Бес тебе в ребро, ты поглупел или просто устал от работы?
Плечо Бесподобного поникло, когда Эванс скрутил его.
– Зато стал хорошо играть. Я сам с ним занимался. Вы удивитесь.
– А я не хочу удивляться. Хочу, чтобы мне платили.
Острые ногти впились в его руку. Бесподобный перекосился и, согнувшись, взвыл от боли. Пальцы Эванса вздувались вокруг колец.
Проходя мимо них к выходу, унылый аристократ в украшенной пером шляпе сделал затейливый поклон. Когда он удалился, даже легкое подобие улыбки стерлось с лица Эванса.
– И кстати, говоря об сюрпризах. Сценарий есть сценарий. А не чертово приложение к твоим комментариям.
Бесподобный покачал головой и, резко замерев, возразил:
– Наш драматург повторяется. Должно же быть какое-то разнообразие.
– Тогда рядись в другую гребаную рясу, – лицо Эванса скривилось. – Монолог о богатстве России должен звучать обязательно. Кертон заплатил целое состояние за этот сценарий. Ему нужны спонсоры для его тамошних приключений. И заруби себе на носу: ты не актер, ты мальчик на побегушках.
Отпустив руку Бесподобного, он окинул его взглядом с головы до ног.
– У тебя тоже начала пробиваться бородка. Сколько же лет тебе уже стукнуло, тридцать?
– Мне пятнадцать. Вы же знаете.
– Мог бы поклясться, что ты старше. На вид уж точно. Может, настало время для перехода в обычный театр? Я слышал, что в «Занавес»[10] подыскивают новых актеров.
– Эванс, я и здесь всем доволен. Мы распродали билеты почти на неделю вперед. Люди приходят на меня.
– Пока приходят. И вообще, ты знаешь, сколько я получаю от здешнего заведения? После оплаты аренды, услуг распорядителя празднеств и выдачи бесплатных билетов каждому смазливому придворному фавориту, затрат на реквизиторские меха и огненные трюки, да на чертовы грибы для вашей толстой фламандской свиньи, что прячется там в углу, – Алюэтта опустила голову, – да на драматургов и уборщиков, – он в отчаянии воздел руки к потолку, – остается не так много, как ты думаешь. Конечно, не настолько, чтобы потерять сон из-за того, что отправил тебя пинком под зад в твою изысканную семейку с пенни в кармане. Поэтому, – он вновь схватил Бесподобного, на сей раз между ног, – почему бы тебе не перестать лениться, давно пора устроить несколько частных представлений? Ведь именно они приносят денежки.
– Пошли отсюда, – прошептала Алюэтта, – мы тут ничем не поможем.
На улице Алюэтта, защищаясь от дождя, подняла воротник. Она дрожала, и вены на ее руках посинели от холода, но она не спешила уйти. Шэй не смела думать о том, чтобы остаться в Лондоне еще на одну ночь, но пока что-то удерживало ее около театра. Алюэтта редко смотрела ей в глаза, но теперь смотрела; холодными, размером с утиное яйцо глазами, опушенными густыми ресницами.
– Ступай домой, Шэй. Завтра два спектакля. Не переживай за Бесподобного. Он большой мальчик.
Но голос ее звучал не слишком убедительно.
9Возвращение в Бердленд через Темзу, усеянную звездами. Возвращение к туманному куполу сетей, хотя перед ее мысленным взором все прокручивались картины того, как пальцы Эванса впиваются в белую плоть. Черные кольца, грязные ногти, и Бесподобный, извивающийся, как фитилек, в этой жесткой хватке.
Шэй вовсе не стала задерживаться в Бердленде. Когда она появилась дома, Лонан уже спал и так же спал, когда она ушла, но по крайней мере – с восемью пенсами под подушкой и дровами в корзине. Еще до рассвета она отправилась наполнять семечками птичьи кормушки. Но даже первые всплески утреннего щебета не могли заглушить зловещий голос в ее голове: «Ты поглупел или просто устал?..» И вид руки Эванса между ног Бесподобного. Хитрые, лисьи глаза и дребезжащий, как разбитое стекло, голос. Она оставила записку под дверью Колма; он сможет прочесть ее отцу позже: «В конце концов сегодня я доберусь до Элтем-хауса и позабочусь о Деване. Я напомню ей о тебе. На столе джем».
Когда она возвращалась в город, рассвет уже нашептывал обещания на горизонте. С прошлого вечера она так и не переоделась, и запах театра сопровождал ее по всему Бердленду. Все те же древние звезды отражались все в той же древней реке, а черные ногти вгрызались в бледную кожу всякий раз, когда она давала отдых глазам.
10Количество слуг, населявших Элтем-хаус, было так же огромно, как плотные слои луковицы. Отделавшись от мальчика на побегушках и избавившись от назойливого внимания одного-двух лакеев, Шэй удалось проникнуть лишь в холл особняка. Но она набралась терпения. Она показала имевшиеся у нее грамоты лакею, увядая под взглядом ужасающего дворецкого, и ждала, когда это сообщение будет передано: «Авискультанин явился для ухода за соколихой».
Ее передавали с рук на руки, от дворецкого к горничной, от горничной к секретарю и далее к каким-то таинственным слугам в глубине дома. Она оказалась в приемной, намного превосходившей размерами домишки в Бердленде, здесь ее окружали библейские сцены, пестревшие на шелковых стенных обоях. Она с благоговением разглядывала комнату, так явно используемую для приема таких же, как она, случайных бродяг. Часовой механизм дома крутился вокруг нее, незримый, но слышимый благодаря звукам шагов, стуку открывающихся и закрывающихся дверей и басовитому рокоту мужских разговоров. Изучая картину семи смертных грехов, она пыталась догадаться, какая фигура изображала обжорство, а какая – жадность, но ее размышления прервал тот же самый осанистый дворецкий, он вернулся и объявил, что ее ждут на крыше.
Они шли вместе по сужающимся лестницам, чьи ступеньки по мере подъема становились все более потертыми. Через комнаты слуг, мимо влажных ливрей, сушившихся на бельевых веревках, в помещения, забитые сломанной мебелью, и мимо бессильной горничной с пальцем во рту за занавеской на узкой кровати. Мимо комнаты, полной кроватей, теснившихся так близко друг к другу, что получалось нечто вроде второго этажа, и мимо другого помещения с жестяной, наполненной водой ванной, закипавшей на печи. Дом выглядел деятельным, теплым, неряшливым и уютным. Заключительный ряд ступеней привел на крышу: к своеобразному, сколоченному из досок кукольному домику.
– Отсюда я уже знаю, как идти, – сказала Шэй, и губы дворецкого расплылись в первой за день улыбке. Он вручил ей изящный медный ключик и сказал:
– Когда закончишь, оставишь его у кухарки. Можешь также попросить у нее кусок вишневого пирога.
Ясный, чистый воздух и свежий ветер. Клетка Деваны стояла в угловой части крыши. Жилище птицы, витиевато отделанное в стиле восточной пагоды, и его внутренняя обстановка создавалась с бо́льшим тщанием, чем любое другое жилье выше второго этажа. Она свистом позвала соколиху, но из клетки не донеслось ни звука.
– Я должна войти к вам, верно, Ваше Величество? – с улыбкой спросила она.
Она притащила табуретку и раскрыла свою сумку с инструментами. Девана сидела на самом краю насеста, подчеркнуто глядя в другую сторону. Даже в состоянии покоя все ее тело казалось струящимся воплощением движения. Пятнистые черные перья, подобно беззвездной ночи, стекали от глаз к хвосту. Облачно-серый загнутый клюв над светлой грудкой, белые крылья и белый треугольник хвоста с серыми стрелками. Ее оперение выглядело снегом на вспаханном поле. Раскинув крылья, Девана быстро сложила их снова. Амуниция соколиной охоты висела на простых гвоздях с внутренней стороны дверцы. Шэй вдруг с недоумением осознала, что их оставили на виду. Замшевые опутенки имперского пурпурного цвета с белоснежными швами поблескивали брызгами рубинов вокруг крепежного кольца. Колокольцы Деваны отлили из желтой латуни. Ее ремешки сделали из сиреневой замши. Да и сам колпачок выглядел чудесно, сшитый из броской пурпурной кожи, мягкой, как кроличьи уши, и покрытой настолько тонким узором, что прощупывался только при прикосновении подушечкой пальца. Белые и золотые швы пронизывали перьевые узоры вокруг опалов, незрячих глаз колпачка. Его делала ее мать. В Бердленде Шэй даже не знала о таком мастерстве матери: затейливом и причудливом. Бердленд был домом для ее матери, но только здесь, на крышах, Шэй начала понимать Аву. Шэй жалела, что ей не довелось лучше узнать ее такой.
Она развернула свои инструменты и издала мягкое горловое щебетание. Девана демонстративно отвернулась. Шэй обработала льняным маслом выделанную кожу, пройдясь по ней скрученным концом мягкой льняной салфетки. Уксус вернул блеск спящему свету драгоценных камней. Она распаковала новые перья для головного убора. Брызги серых журавлиных перышек все еще хорошо смотрелись, но на внутренней стороне других украшений стерлись ромбовидные узоры. В качестве замены она собиралась использовать перышки птармиганов, белых куропаток. Белые с черной волной по краю. Она знала, что другие мастера предпочли бы перышки тропических птиц: лазурные с шеи пчелоедов или алые – краснолобых щурок. Но Шэй полагала, что такая яркость унижает и соколов, и их добычу. Идеальны только белый, серый и черный: оттенки жизни и смерти.
Соколиха, переместившись боком на край насеста, нацелила взгляд на Шэй. Шэй мгновенно опустила глаза. Всего можно добиться без единого мига соприкосновения взглядами. Никогда, даже мельком, она не смотрела в эти влажно поблескивающие темные глаза. Шэй понимала, что значит ответить взглядом такой птице, как Девана. Такой взгляд мог быть одновременно угрозой, посулом и вызовом. И взгляд птицы тоже мог означать опасность. Когда сокол видит взгляд добычи, это конец дела, а не начало. Ожесточенная геометрия хищной птицы, скорость пикирования и определение силы ветра, поворота и падения, вытягивание крыльев и хвоста в одну страшную убийственную стрелу, за чем следует точнейший, неизбежный удар по шее или спине, – все это решается в тот момент, когда соколиные глаза встретились с вашими.
– Как поживаешь? – спросила она. – Выглядишь хорошо. Острые глаза, клюв и когти, как сказал бы отец. Ты ведь помнишь меня, верно? Может, не голос, но мой образ, – она пыталась воссоздать впечатляющую мягкость говора своего отца.
Она действовала так же, как ее мать, и говорила с птицей, стоя там, где стоял ее отец. Просунув в клетку руку в перчатке, она попыталась соблазнить Девану куском свежего кролика, пойманного этим утром на болоте. Птица выказала явное презрение; она отвернулась и уставилась в небо над городом.
– О, да у нас тут разыгралась фантазия. Мы слишком хороши для крольчатины? Наверное, госпожа, надо было принести вам лебедя.
Девана, словно поняв сказанное, вновь глянула на Шэй, и девушка мгновенно, как смущенная невеста, опустила взгляд долу.
Сколько же дней и ночей она провела здесь, наверху? Она встретила на этой крыше Девану в тот день, когда ее принесли. В один из тех жутко ветреных, обесцвеченных дней после смерти Авы. Птенец тогда сердито пищал, открывая рот, вырванный из своего арктического дома, по-детски хрупкий и по-волчьи злобный.
«Ты объезжаешь лошадь, – говорил ей отец, – но сокола воспитываешь». На этой крыше Шэй и Девана вместе изучали трюки и приемы соколиного мастерства: опутенки и приманки, раскручивающиеся спирали шнура. Но приемы лишь начало пути. Основная часть тренировок заключалась в продолжительности занятий и терпении, а в те трагические дни Шэй с избытком хватало и того, и другого. Они устало сознавали беспомощность друг друга, не достигая особых успехов, а просто находясь рядом. Вместе дремали, прятались от дождя и даже ели вместе. Кроликов и молочных поросят, омаров и мышей. «Кусочек мне, кусочек тебе». Тянулись долгие недели успехов и неудач, близости и приступов гнева. С насеста на плечо. На руку в перчатке. Но вот однажды весенним утром Девана взяла кусочек приготовленного кролика прямо изо рта Шэй, когда веснушчатые перышки на ее гребне топорщились под любящим дыханием девочки.
Она скучала по этому сейчас. Птичий мир оставался там, где она жила, но здесь она выросла. Ее первая оплачиваемая работа, ее первая настоящая свобода. И первая любовь тоже, она и Девана прониклись друг другом, как юные возлюбленные. Но судьба Деваны виделась яснее, чем судьба Шэй. На своей первой охоте с лордом Элтемом эта соколиха убила цаплю, а на второй – сбила лебедя. Это ознаменовало окончание жизни Шэй на этой крыше; Деване теперь предстояло охотиться для того, кто носит перчатку.
Шэй долго пробыла на крыше. Театр нуждался в ней к четырем колоколам, но до тех пор она с удовольствием сидела и болтала с Деваной. Она рассказала соколихе о дымовых шашках Алюэтты и о татуировке юной авискультанки Шахин. Поделилась с ней слухами и новостями. И она рассказала о Бесподобном, и, описывая множество его ролей, плавно сменявших друг друга, Шэй сама вдруг впервые разглядела его цельный и сложный образ. И все это время Девана впитывала эти воспоминания своими непоколебимыми глазами.
Закончив дела, Шэй спустилась по лабиринту комнат на кухню. Она любила здешние кухни. Они с отцом, лишившись матери и жены, в растерянности дрейфовали по жизни, в лучшем случае питаясь куском хлеба с мясом, поэтому кухня с перевернутой кастрюлей в качестве табурета рядом с очагом, где влажный пар оседал на ее волосах и где ее вкусно кормили, могла показаться чем-то вроде рая. Она впитывала ароматы четырех блюд, каждое в разной стадии готовности. Острые пряные волны яблок с гвоздикой, маслянистость поджаренной гусиной кожи в одном восхитительном дюйме от огня, горячих шариков свежесваренных яиц, и все они накладывались на незамысловатый уютный запах свежего хлеба. Она все еще ждала своего вишневого пирога, когда снова появился дворецкий. Он поманил ее за собой пухлым пальцем.