Когда мамочка совсем поправилась, то сказала, что вполне полагается на мое желание: «Так как для Сашеньки моя жизнь дороже, чем для меня самой, пусть будет по ее желанию». И мы поехали в Москву.
Мамочку взяли в клинику к профессору Снегиреву, а мы с папочкой поселились в меблированных комнатах на Арбате, поближе к Девичьему полю, где клиники. Ходила я туда каждый день или одна, или с папочкой, а по праздникам приходил из училища брат, и мы с ним навещали мамочку. В приемной комнате был большой образ Божией Матери, против которого стоял подсвечник с множеством горящих свечей, которые ставились приходящими посетителями. Здесь, рядом с клиниками, была небольшая новенькая церковь, построенная, как говорили, профессором Снегиревым.
Ожидание перед операцией было для меня пыткой: я так страдала, что и передать не могу. Мне легче было, когда я шла, поэтому я редко ездила на конке, а больше ходила пешком. Отец и брат видели мое страдание, но слова только увеличивали скорбь… Иногда я видела, что брат издали идет за мной. Наконец 24 сентября мамочка сказала, чтобы завтра я не приходила, и я догадалась, что назначена операция. Утром чуть свет вышла из дому, стояла против окон клиники, а потом пошла дальше по Девичьему полю в Новодевичий монастырь. Там было торжество – ковчег с частицами святых мощей обносили вокруг церкви.
И мне как-то легче стало дышать. На обратном пути я остановилась перед ее окнами и долго-долго стояла в аллейке, а потом решилась зайти спросить доктора Боброва, ассистента. Он сказал, что операция прошла благополучно, но была она трудная, и теперь я должна молиться. А вечером мы пошли с папочкой в ближайший храм Смоленской иконы Божией Матери. Помню, как я плакала всю всенощную. Затем я ходила к мамочке и, боясь беспокоить, почти ни о чем не спрашивала и была недолго. Терпение у нее было великое, она всех нас утешала, никогда ни на что не жаловалась, всегда говорила, что ей очень хорошо.
Когда мамочка уже вставала и начала поправляться, мы с братом ободрились и даже решились пойти на симфонический концерт. Помню, как мы шли оттуда: погода была приятная, мы шли потихоньку и наслаждались хорошим вечером. Мы вообще, когда ходили с братом, мало говорили, он был всегда очень серьезен и молчалив. А здесь он вдруг спросил: «Саша, ты не принимаешь участия в здешней жизни, ты готовишься к чему-нибудь?» А я, как-то не думая, ответила сразу: «Да, готовлюсь». И мы замолчали и так, молча, шли до дома. У меня тогда как будто и не было ничего определенного. После этот разговор у нас больше не возобновлялся.
По возвращении домой в имение мамочка долго не могла поправиться. Ни на минуту я не оставляла ее. Помню, летом мы с братом читали Достоевского «Братья Карамазовы». На нас эта книга произвела сильное впечатление. Мы говорили друг другу, как бы хотелось найти этот монастырь, где живут такие старцы, как Зосима, и послушники, как Алеша.
Брат уехал в училище, где им должны были дать назначение… Книга прочтена, я никак не могу с ней расстаться, чувствую, что со мной произошел какой-то перелом. Мама моя это чувствовала и как-то вопросительно на меня смотрела, но ни о чем не спрашивала. Надо сказать, что у меня в то время было особенно строгое отношение к поступкам других людей. В большинстве случаев я видела все в идеальном свете. Помню, как на выпускном балу, еще в институте, наш учитель, приват-доцент естественного факультета, занимающийся хиромантией, разговаривая с несколькими из воспитанников, взял мою руку и, смотря на ладонь, сказал: «Как вы смотрите на все окружающее, удивительно, – вы все видите в розовом свете, это видно по линиям вашей руки». А посмотрев у другой, он сказал: «А у вас наоборот, все в мрачном свете, как это поразительно в таком возрасте!»
Но зато всякий факт, расходящийся с моим идеалом, меня глубоко потрясал, даже вызывал брезгливость. Около этого времени моя тетя (сестра отца), давно овдовевшая и имевшая почти взрослых двоих детей, решила выйти замуж за пожилого вдовца. Мне это казалось предосудительным и даже оскорбительным для памяти ее покойного мужа и детей. Мне трудно было побороть себя и заставить с прежним уважением и любовью относиться к тете. Было тяжело, я упрекала себя за осуждение, но ничего не могла с собой поделать. Осуждала я, конечно, только в душе, никому не выражая своих чувств, но это было еще тяжелее.
И как раз в это время нам пришлось прочесть Достоевского, где он говорит, что не надо брезгливо относиться ни к какому человеку; вообще, этот роман глубоко потряс мою душу. Я почувствовала себя как бы после глубокого сна: долго, долго не могла опомниться. Долго я не возвращала этой книги, может быть боясь потерять то, что она мне дала. Только спустя много времени я почувствовала в душе облегчение и перемену, осознала, что не имею права осуждать другого. Это мне принесло великое успокоение.
Когда по окончании училища брат, выбрав мес то на юге, в Херсоне, отправился туда, то в первом же письме написал: «Был в том монастыре (Оптина пустынь), о котором мы с тобой мечтали. Впечатление такое хорошее, ты непременно должна побывать там». С места службы брат писал и уговаривал приехать к нему. И вот, справившись с делами по имению (отдали в аренду), в начале октября мы переехали в Херсон.
При пошатнувшемся здоровье папочке страшны были такие сборы в дальний путь. Но я уговаривала его, что все беру на себя: главное, чтобы он был спокоен, а мне приятно все самой делать.
Отъезд всей семьей в Херсон к брату на жительство
Господь дал, что все было хорошо уложено, и мы двинулись в путь.
На вокзале мы неожиданно увидели всех домохозяев нашей деревни, которые приехали нас проводить. Я спросила в буфете, нельзя ли откупить на несколько часов дамскую комнату, чтобы там пообедать и попить чаю со всеми провожающими, и нам разрешили. Приятно было, что люди приехали нас проводить за пятнадцать верст. Среди провожающих были и наши родственники. Двою родная сестра смутилась общим столом и тихо сказала моей мамочке: «Вижу, что это Саша придумала». Но смущение у нее скоро прошло.
Погода в этом году была холодная. В Орле на вокзале пришлось надеть шубу.
Но вот мы в Херсоне – здесь сейчас самое лучшее время года. Сразу же пришлось одеться по-летнему. Подъезжая к гостинице, мы видели всюду – на балконах, открытых галереях – яркие цветущие олеандры. Везде продаются букеты цветов, на базаре – масса всяких овощей. Квартиру пока сняли в центре города, но потом, осмотревшись, переехали в предместье, где стоял полк брата, чтобы ему было ближе ходить. Наняли отдельный дом, заново его отремонтировали, оклеили; пять комнат с двумя передними, кухней и террасой; всё – за пятнадцать рублей.
Денщик у брата был хороший человек, он с искренней любовью относился ко всем нам. Мы с братом начали с увлечением разводить цветы в комнате, а потом и в цветнике. Недалеко отсюда было садовое хозяйство, где можно было все купить и получить совет. С братом мы почти не расставались: как только он кончал службу, мы шли в город по делам – купить что надо или погулять. В шести верстах от нас, на пути в город, была старинная крепость, через нее надо было проходить, и в ней собор, куда мы и ходили. Настало Рождество, и, по старинному обычаю, все военные делали друг другу визиты. У нас все время был народ, так что денщик едва успевал открывать дверь.
Многие знакомые хотели, чтобы я вышла замуж, но у меня было твердое намерение поступить в университет и быть врачом. Брат меня поддерживал в этом и чтобы не выходить замуж. Так как в России еще не было медицинских курсов, то у меня даже были мысли поехать за границу, но тогда для жизни у нас не хватило бы средств; и я поступила в земство на службу в статистическое отделение, одновременно стала заниматься латинским и греческим языками.
Так прошло полтора года. Весной 1894-го подала прошение, чтобы экстерном держать экзамены по этим языкам; сдала их очень хорошо, но поступить еще не было возможности. Когда я высказала свое желание ехать за границу, родители так огорчились, что даже отец заплакал, а о матери и не говорю, потому что она тщательно скрывала свои чувства. Что мне было делать?
И я решилась на такое отчаянное средство: ничего никому не говоря, даже брату, с которым у нас была неразрывная дружба, я написала прошение Государю Императору, в котором изложила свои обстоятельства: как мне хочется поступить учиться и что не могу оставить своих любящих родителей. Я усердно просила разрешения частным образом ходить в Московский университет на медицинский факультет. Прошло несколько месяцев, и вдруг неожиданно получаю из канцелярии Государя Императора ответ на мою просьбу. В полученной бумаге мне было предложено прислать все нужные бумаги в Женский медицинский институт, который открывается в Петербурге.
Не могу словами выразить ту радость, которая была у меня от этого известия. Все удивлялись, что я так тщательно все скрыла и что письмо могло дойти. Но родители мои, видно было, опечалились. Я им сказала: «Вот наши близкие знакомые, семья инженера, которые так уговаривают меня выйти замуж, как бы для того, чтобы я к вам ближе была, ведь они ошибаются. Они выдали свою дочь, и она уехала так далеко; кто знает, увидятся ли они; а я, сделавшись врачом, буду с вами неразлучна». Это сразу успокоило их, и, я помню, мамочка моя вытерла слезы и никогда уже больше не возражала, даже с сочувствием относилась к моему желанию.
Обучение в Петербургском медицинском институте
Бумаги были отправлены, и скоро мне самой пришлось собираться в дорогу. Никогда я еще не ездила одна, особенно в такой далекий путь, но, несмотря на страх, я, конечно, решила ехать одна. Я так волновалась, что всю дорогу меня сопровождала непрерывная рвота. Господь помогал мне. На последней станции к Петербургу напротив меня сел ехавший с дачи господин: он оказался профессором. Он вынул свою визитную карточку и показал мне, чтобы я не боялась его, и предложил проводить до Медицинского института. Это меня очень успокоило.
Мы были ограничены в средствах и потому решили поместить меня в общежитие только на первое полугодие. Попечительницей этого общежития была баронесса фон Гильденбанд – известная красавица, ей было уже немало лет. Она приняла меня радушно и спросила, как это я могла поступить в первую очередь: «Не было ли у вас какой протекции, что вас приняли; ведь всего двести человек поступило, а подавших прошение было во много раз больше». Я ответила, что у меня никакого знакомства нет, и только потом упомянула о письме. Она ответила, что это превосходит все протекции.
На другой день все мы должны были явиться в институт на первую лекцию. Какое это было для меня счастье! У меня было такое чувство, как будто я входила в святой храм. Переживание было такое сильное, что по возвращении в общежитие все заметили, что у меня жар. Поставили термометр, оказалось 40 градусов. Слух о моей высокой температуре скоро донесся до начальства. Обеспокоились, выражали свою заботу, и директор сказал, что, если будет такая высокая температура, лучше не выходить. На другой день я встала совершенно здоровая и пошла на лекцию. По возможности я не пропускала ни одной лекции. Слушать лекции и заниматься для меня было наслаждением. Как только могла, покупала научные книги; ходила к букинистам и их отыскивала. После полугодия, за которое было оплачено общежитие, я перешла на частную квартиру, более дешевую. Я получала тридцать рублей в месяц на жизнь. Для меня этого было бы вполне довольно, но мне хотелось приобрести как можно больше научных книг и поэтому приходилось экономить. Вместо студенческого обеда, который стоил 7 руб. 50 коп. в месяц, я ходила в дешевую столовую фон Дервиз, где платила только пять копеек за обед. Вскоре по моем приезде нахлынуло студенчество с разных сторон. Херсонцы считали меня своей землячкой, потому что я оттуда приехала, смоленцы – потому что там жила, кавказцы тоже – ведь там моя родина.
В это время брат с родителями переехал в Одессу, так что одесситы тоже считали меня своей землячкой. Все они часто приглашали меня на свои собрания. Я не отказывалась. Тогда у меня был идеальный взгляд на молодежь и на все студенчество: мне казалось, что все они стремятся к добру. А заметив, что я верующая, одна из наших слушательниц пригласила меня с собой в Михайловскую академию, где при храме была церковная зала, и там собирались для духовных бесед. В то время эти беседы вел священник Петров. Там были студенты и курсистки из разных учебных заведений. Еженедельно по четвергам я там бывала. Приятно было. Принимали участие в беседе многие учащиеся. Туда приходили очень верующие люди.
Приглашали меня студенты и на такие свои интимные вечера, куда вход был по особому приглашению, только для избранных; я сразу почувствовала, что у меня совершенно другой взгляд на все, в их среде я почти всегда ощущала себя чужой. Когда оканчивалось собрание и было голосование, то я неизменно оказывалась в полном одиночестве, и мне приходилось объяснять, почему я не согласна с ними. Но каждый раз, несмотря на такое мое несогласие, они приходили ко мне и приглашали. Я же не отказывалась, мне казалось позорным скрывать свое мнение. Так что все вечера у меня были заняты. А о лекциях медицинских и говорить нечего, я не пропускала ни одной.
Можно сказать, что весь наш первый выпуск (за немногими исключениями – тех, кто был поглощен политикой, но не сразу себя выказал) был увлечен наукой. Профессора наши также. Все свое время они без остатка отдавали нам, не считались с тем, что уже кончился их час; иногда они оставались с нами до поздней ночи, особенно профессор Батуев. Он сам увлекался: чувствовалось, что он хочет все нам передать. Целые дни и вечера он не оставлял анатомического театра. Это увлечение не могло не передаться и нам. И вот, несмотря на то что это был самый трудный предмет, мы его хорошо усвоили и занимались с большой любовью.
Существует мнение, что естественники – материалисты. Но из того, что я видела и сама пережила, могу утверждать обратное. Помню чувства, которые я испытывала, когда мы рассматривали под микроскопом строение живой клетки и ткани организма. Передо мной открывался особый мир, я удивлялась этому чудному строению и невольно благоговела перед Создателем всего этого. А какая мудрость в законах механики, по которым построено наше тело! Разве самый великий зодчий между людьми не должен брать для себя здесь уроки? Разве может гордиться он своим личным изобретением, когда все это уже предусмотрено Творцом?
Помню, я была в анатомическом, изучала нервы на верхних конечностях, уже было поздно – десять часов, все стали уходить, но мне еще хотелось поработать, и я так увлеклась, что осталась одна. Громадный зал, масса столов с частями человеческого тела. Передо мной рука, которая меня так заняла, – какие здесь мудрые законы механики, какое изящество во всем построении, красота, и за всем этим я не вижу смерти, мне чувствуется во всем только жизнь и потому мне не страшно.
Но вот на мгновение я отвлеклась мыслью и подумала о своей матери: каково ей было бы увидеть меня в такой обстановке, и только тогда мне стало жутко. Я собралась уходить, но все огни, кроме моей лампочки, были потушены. Я должна была дойти до порога, осветить себе путь, вернуться погасить лампочку над столом, сойти по лестнице и осветить дальнейший путь, затем вернуться загасить верхнюю и т. д., пока я не дошла бы до подвального этажа, а я была в третьем или четвертом. Но все же при таком настроении мне это не было трудно.
Кроме медицинских наук, раз в неделю у нас была лекция по богословию. Я не пропускала и этой лекции, но на ней было совсем мало слушателей, так что лектору было обидно.
В церковь я редко ходила: мне очень хотелось, но все время было занято, даже по воскресеньям профессор диагностики сверх курса предложил нам читать о том, что не надо смешивать различные лекарства и еще много полезного по этому поводу, а в учебниках этого не было, здесь все было собрано опытным путем. Считали, что на нас, будущих врачах, лежит такая страшная ответственность, что мы не имеем права пропускать занятия. Многие говорили, что анатомия вызывает чувство брезгливости, но это тогда, когда пойдешь смотреть из любопытства, а если сначала изучить раздел теоретически, то видишь не смертные останки, а живой организм.
Однажды ассистент профессора хирургической анатомии даже заметил, что Оберучева делает операцию как бы на живом (я действительно с увлечением спешно перевязывала сосуды, как на живом, боясь опасности кровотечения). Но все же иногда, пока лекции еще не начнутся, я ходила, чаще пешком, в Александро-Невскую Лавру, а расстояние до нее было десять верст только по Невскому проспекту. Доеду, бывало, на трамвае до начала Невского, а там так ровно, незаметно и дойду, особенно зимой. На пути захожу в булочные, возьму за одну-две копейки булочку, посижу, погреюсь, и дальше, а там опять погреюсь. А от Невской Лавры иногда на трамвае на стеклянный завод к Царице Небесной, где был великолепный храм. После чуда в 1889 году – исцеления отрока Николая – этот образ прославился. Домá родителей отрока Николая стояли на Матвеевской улице, а я жила поблизости. Познакомилась с сестрой исцеленного – Екатериной, которая после смерти родителей и после чуда, по совету старца, все свои несколько домов обратила в приют Царицы Небесной для немощных детей-калек, а комната, где Царица Небесная явилась со святителем Николаем Чудотворцем 6 декабря 1889 года, обращена теперь в алтарь и маленький храм, куда по субботам приезжает исцеленный отрок Николай, теперь уже иеромонах Сергиевой пустыни около Петербурга. Он служит всенощную и обедню, на которых Господь сподобил меня быть.
Прежде чем приступить к устроению приюта, Екатерина ездила в Швецию и Норвегию, где особенно заботятся о таких ненормальных детях, изучила этот вопрос, написала книгу (подарила и мне). Действительно, это такое благодеяние!
Что пришлось здесь видеть: сюда принимают и калек, и совершенных идиотов, их учат даже отличать правую руку от левой. Но главное – духовная сторона: по рисункам, которые развешены по стенам, им постепенно разъясняют Священное Писание. Сколько любви, веры и христианского терпения надо иметь посвятившим себя этому делу! Воистину это подвижницы! (Недавно я услыхала, что отец Николай скончался.)
После летних каникул тем, которые жили не в интернате (в том числе и мне), надо было сразу оставить вещи на хранение на вокзале и искать квартиру. Мне хотелось поуединеннее, и я нашла в Лесной у старичков. Искать квартиру было очень хлопотно. Если мне удавалось найти раньше других, то запоздавших я принимала переночевать хоть на полу, а книги подкладывала под голову.
Моя милая подруга по группе Мария Морозова говорила шутя: «У тебя как постоялый двор». Нам, одиноким, было не так трудно. Но вот помню слушательницу нашу Сонухову, у нее мать пожилая, много вещей. Очень они заботились о подходящей комнате, а пока пришлось жить в меблированных комнатах, и всё искали, всё просили узнавать, но как-то ничего не выходило.
Вспомнили они о рабе Божией Ксении, это на Смоленском кладбище. К ней многие обращаются, прося ходатайства об устройстве места жительства. Вот собрались они с матерью, приехали на Смоленское кладбище, там на могиле блаженной Ксении отслужили панихиду, помолились. Народу, кроме них, было порядочно. На обратном пути сели в трамвай и разговорились с соседкой: она сказала, что вот уже много времени прошло, а она никак не может подходящих жильцов найти, а они в свою очередь сказали, что комнату себе не могут подыскать. Из разговора выяснилось, что они подходящие для нее жильцы, а им как будто комната такая и нужна. Дело сладилось, они пригласили меня на новоселье и рассказали, как все вышло.
Но вообще-то о религиозных вопросах мало с кем приходилось говорить.
Помню, на Страстной неделе, в Великую Пятницу, я выбрала момент, чтобы пойти приложиться к Плащанице. Почему-то одна из слушательниц, Е. Гинер, знала, что я иду к Плащанице; когда я проходила мимо, она тихо сказала мне: «Какая счастливая». Вижу, что у нее слезы на глазах; но что же это значит, ведь и она могла бы пойти!
А дело в том, что у нас была группа слушательниц, которые занимались политическими вопросами (может быть, специально для этого и поступили), они постепенно привлекали к себе единомышленников и так ставили дело, что уйти от них было уже очень трудно. Слишком много надо было для этого мужества. Из таких уловленных и малодушных и была Е. Гинер. Стыдно было прослыть ретроградкой.
Расскажу один случай, который поразил меня. В Великую Субботу я решила причаститься. Но так как я почти не ходила в храм, меня это очень смущало. Стою в храме и думаю: может быть, и не надо. Вот уже самая главная часть литургии прошла (исповедовалась я накануне), запели причастный, а я не решаюсь приближаться, решила не идти. Вдруг рядом стоящая женщина говорит: «Вы идете причащаться, возьмите подведите мою девочку (лет пяти), а то мне нельзя». После этих слов я успокоилась, видя в этом волю Божию, и уже не сомневалась, а, взяв за руку девочку, подошла к Святой Чаше. И так радостно было у меня на душе.
Еще в самом начале, когда мы все только собрались в Медицинском институте, дух этой группы проявился в недовольстве тем, что всем слушательницам предложено было носить определенную форму – серое платье с белым батистовым воротничком. И чтобы легче было выполнить это требование, заказали материю на фабрике с тем, чтобы нам продавали дешевле; также был сделан заказ и в мастерской, где бы нам шили совсем дешево.
Казалось бы, как хорошо! Кому трудно и на это потратиться, дали бы пособие. Но и здесь объявились недовольные. Раздались возгласы, что этим нарушается свобода человека. И вот многие не захотели шить себе форму. Начальство как бы не обратило на это внимания, так и прошел их протест незамеченным.
Время от времени назначались собрания, их вела и собирала эта же группа, которую образовали из себя депутатки (забыла их точное название). Они всегда были в курсе дела – когда какому политическому лицу надо послать приветственную телеграмму или еще что-то вроде этого. Но я не знала никого из тогдашних подпольных деятелей, а потому не запомнила, кому именно писали.
Помнится мне фамилия Плеханова, а больше никого не помню. Потом устраивали литературные вечера, приглашали на них Короленко, Михайловского, Кони, Горького и многих других.
Помню, приглашали родителей Стасовой. И почему-то приглашать всех этих лиц выбрали меня. Я должна была ходить по адресам и просить их присутствовать у нас на вечерах. В антрактах моя обязанность была угощать их и с ними разговаривать. Я удивлялась, но не противоречила и исполняла. Теперь, смотря издали, мне понятнее это. Видно, им хотелось чем-нибудь и меня привязать к их обществу. Ведь они много раз предлагали прий ти ко мне, чтобы поговорить со мною о том, против чего я выступала на собраниях, и почти всегда оставалась в одиночестве. А студенты из какого-то землячества однажды просили моего разрешения еженедельно бывать у меня, чтобы читать политическую экономию. Я согласилась, боясь, чтобы это не показалось каким-то страхом с моей стороны. И вот каждую неделю два студента приходили ко мне в назначенный вечер и читали. И так это было, пока не кончили всю литографированную тетрадку. Заведующая дешевыми квартирами, где я жила, шутя сказала: «Монахиня, а молодые люди приходят».
Не знаю, почему она меня считала такой, я как будто ничем особенным не проявляла такого настроения. Но вот настал последний, заключительный вечер, когда студенты окончили чтение политэкономии и спросили меня: «Ну как вы теперь смотрите на все это?» Я задумалась, чтобы точнее выразить свое впечатление от всего прочитанного, и сказала: «Мне кажется, что все это детский лепет». Старалась высказать это таким тоном, который не мог бы их обидеть. Не помню, что они на это сказали. Но после этого больше не приходили; однако на собрания приглашали всегда. Сходки у нас устраивались все чаще и чаще. Стали произносить слово «забастовка».
Большинство из нас слышали его в первый раз и не понимали его значения. Обращались за разъяснением в наш председательский комитет, который все нам и разъяснил. Во время этих сходок, которые продолжались долго и были утомительны (голова даже кружилась от напряжения), я уходила в музей Александра III, и там становилось легче. Больше всего я сидела напротив картины: Малюта Скуратов хочет задушить молящегося святителя Филиппа. Смотря на спокойное, одухотворенное лицо, освещенное лампадой, успокаиваюсь и переношусь в другой мир. Никаких старцев ведь я тогда не знала.
* * *Однажды, это было в 1899 году, проходя по какому-то случаю по Васильевскому острову, я встретила двух знакомых студентов по землячеству, которые сказали мне, что они хотят взять для меня билет в оперу, а пока советуют пойти на первую лекцию только что приехавшего из-за границы философа Владимира Сергеевича Соловьева, которая начнется сейчас в Философском обществе. Не зная еще Соловьева и ничего не слышав о нем, я холодно, равнодушно приняла это предложение, но, так как мы были у входа в аудиторию этого общества, я согласилась.