– Я всем рассказал, – негромко произносит Чарли. – И еще я сказал им, что ты просто хочешь написать историю, одну историю, и всё. Никаких лишних фокусов.
– Большое спасибо, Чарли. Я…
– Моррисоны заняты подготовкой к званому вечеру в поместье на следующей неделе, но Айла, Джимми, Джаз и Маккензи согласились поговорить с тобой в понедельник.
– Это замечательно. То есть… значит, все они знали Эндрю?
Чарли наконец-то посмотрел на меня.
– Да. Как и все остальные.
– Спасибо, что сделал это, Чарли. Я очень тебе благодарна. Я хотела спросить, если это не слишком самоуверенно… как ты думаешь, есть ли возможность поговорить с Мэри? Что случилось с ней после смерти Эндрю?
Маклауд на мгновение замолкает, а затем издает тихий вздох.
– Они с Кейлумом вернулись в Абердин. Она поддерживала с нами связь в течение нескольких лет: отправляла рождественские открытки Айле и моей жене, редкие письма. Но вскоре все прекратилось, как это обычно бывает. – Он смотрит на фотографии. – Ты бы хотела сохранять связь с местом, которое забрало твоего мужа?
Я поднимаю взгляд на резной кусок коряги, закрепленный на стене. «Овца всю жизнь будет бояться волка, а потом ее съест пастух».
– Ты говорил, что он никогда не был счастлив. Что у него было тяжелое прошлое. Что…
– Он верил, что когда-то совершил нечто ужасное. Его чувство вины было словно якорь, который в итоге потащил его на дно.
Мое сердце замирает, пропуская удар.
– Что он такого сделал?
Тон Чарли становится раздраженным.
– Он никогда не говорил. А я никогда не спрашивал.
– Почему ты рассказываешь мне все это сейчас?
Маклауд расправляет плечи и поворачивается обратно к стойке.
– В три часа дня, в понедельник, у дома Айлы Кэмпбелл. Последним за Шелтерид-бэй, примерно в шестистах ярдах к востоку от Блармора. Не пропустишь.
Он останавливается, отойдя от меня не более чем на пару шагов, поворачивается и снова возвращается. Глаза у него темные, зрачки большие и черные.
– Потому что мне это никогда не нравилось. Все это. После того как он умер, а Мэри уехала, все сделалось так, как будто его никогда не существовало. И тогда, в девяносто девятом, я сказал тебе – и всем, кто приехал с тобой, – истинную правду. О том, что такого человека никогда не существовало.
– Чарли, я…
– Может, ты здесь вовсе не для того, чтобы писать свою историю? – Он внезапно протягивает руку, и я отступаю назад, пока не понимаю, что Чарли вынимает маленькую ламинированную фотографию, зажатую между двумя пейзажами. Он протягивает ее мне. – Может, его историю, а?
Это цветная зернистая фотография молодого человека, стоящего в одиночестве на травянистом лугу перед холмом, за которым виднеются синее небо и море. Высокий и широкоплечий, в джинсах и вощеной куртке, руки сложены на груди. Смуглый, с густой бородой, глубоко посаженными глазами и стоически-хмурым взглядом.
– Это Эндрю?
– Это Роберт. Он никогда не говорил о себе как об Эндрю. Если хочешь написать его историю, называй его тем именем, которое он выбрал.
После ухода Чарли я долго смотрю на фотографию. Эти глаза. Этот хмурый взгляд.
– Привет, Роберт, – шепчу я. И бегло окидываю взглядом паб, прежде чем убрать фотографию в карман.
* * *Только когда огни Блармора исчезают и я вижу лишь пляшущий по асфальту круг света от моего фонарика, я жалею, что не воспользовалась предложением Келли разместиться на ее диване. Ночь сухая, но ветер усилился. Я слышу, как он свистит в узких щелях, завывает вокруг скал и Бен-Уайвиса, и представляю, как этот крошечный остров медленно исчезает, становясь все меньше и меньше, размываемый и поглощаемый ветрами и волнами Атлантики.
Я часто сбиваюсь с однополосной дороги – виня в этом ветер, а не вино – и неизменно попадаю в густую вязкую грязь. Я уже забыла, где, по словам Келли, находятся торфяники, поэтому постоянно высматриваю белые султанчики пушицы при свете своего слабого фонарика, уверенная, что в любой момент могу погрузиться в грязь так глубоко, что меня уже никогда и никто не найдет.
Слышу что-то позади себя. Звук пропадает прежде, чем я успеваю его различить, но я почему-то знаю, что этот звук здесь не к месту. Я оборачиваюсь.
– Эй?
Свет моего фонарика едва пронзает ближайшие несколько метров ночи. В ушах шумит ветер, и я пытаюсь снова расслышать этот звук. Может быть, это чьи-то шаги. Может быть. Мурашки, не имеющие никакого отношения к холоду, бегут по моим рукам. Когда меня настигает внезапный порыв встречного ветра, луч моего фонарика уходит влево по широкой дуге, озаряя длинную траву, каменистую гору и темную тень другой тропинки в тридцати ярдах от меня. Гробовая дорога.
Это всего лишь темнота. Полная темнота. Я не привыкла к ней, вот и всё. Я чувствую себя слепой, и это не просто нервирует, это пугает. Это заставляет меня чувствовать себя уязвимой совершенно по-новому, хотя я думала, что уже ощутила практически все виды уязвимости.
И все же… Что касается дней рождения, то я переживала и не такое. Я почти не помню тот, который провела в больнице с трещиной в черепе и сломанной рукой из-за серебристого «Лексуса», который с грохотом врезался в меня – я была слишком маленькой, – но в моей памяти проносится дюжина других дней рождения. Хаотичные, шумные вечеринки, которые всегда проходили на грани допустимого, неизменно заканчивались слезами или жалобами родителей. Друзья, которые любили мою маму в начальной школе, – веселую маму, которая пела нелепые детские стишки и иногда появлялась у школьных ворот в длинном вечернем платье или нагруженная пакетами со сладостями, – в старшей школе перестали любить ее. Или меня. Последний день рождения, который я решила провести с мамой, я также провела со своей единственной оставшейся подругой, Беккой. В свои шестнадцать лет она выглядела намного младше меня, тихая и милая, а ее мама умерла всего за два года до этого, после долгой, никем не обсуждаемой болезни. По моей просьбе мы устроили тихий пикник в саду, а не грандиозную вечеринку, которую предпочла бы мама; она еще до прихода Бекки начала пить большие порции джина с тоником, настаивая на том, что это просто газированная вода.
Через час появился жутковатый клоун, одетый в джинсы и холщовую шляпу от солнца, лицо размалевано краской, левый клык более чем на три четверти золотой. Я была уверена, что он пьян. И тут мама подняла на Бекку опасно блестящие глаза и широко улыбнулась, заглядывая ей за плечо. «Твоя мама одобряет твою новую стрижку, но считает, что тебе нужно сбросить несколько фунтов». Больше я Бекку не видела.
…Я долго добираюсь до «черного дома». Так долго, что начинаю паниковать, думая, будто каким-то образом прошла мимо мыса и теперь направляюсь бог знает куда. И тут я вижу его. Должно быть, я не выключила свет в прихожей; он льется из маленького окошка в двери, озаряя тропинку. Я сворачиваю с дороги и бросаю взгляд на ферму, но она погружена в темноту. Я решила, что завтра буду думать только об этом – о нем.
Теперь я слышу шум моря, громкий и ритмичный. Настойчивый. Я останавливаюсь. Интересно, останавливался ли здесь когда-нибудь Эндрю – Роберт – просто послушать, как волны бьются о скалы внизу? Достаю из кармана фотографию и освещаю фонариком его лицо.
– Что это было? – шепчу я ветру. – Какой ужасный поступок ты совершил?
Потому что знаю, каково это – совершать ужасные поступки. Мне знакомо чувство вины. То, которое тянет тебя вниз, как якорь, на самое дно. И, как и в случае с «черным домом», это тоже не может быть совпадением. Не может.
«Почему вы перестали принимать лекарства, Мэгги? – спросил доктор Абебе в тот первый день, когда навестил меня в общей палате; его чересчур модный одеколон соперничал с запахом спиртового геля и цветочного освежителя воздуха. – Вы всегда были очень аккуратной в этом вопросе».
И я вспомнила мамино яростное, залитое слезами лицо в тот день, когда мы вернулись домой с моим первым рецептом на литий – много лет назад. «Это дар, Мэгги! И ты отказываешься от него – ты давишь его до смерти». Я представляла себе, как смотрю на себя в телескоп с другого конца – расплывчатая, крошечная я, сидящая за серым столом в серой комнате. И чувствовала худший вид «жаме вю». Как будто я – совершенно незнакомый человек. Кто-то, кого я никогда раньше не видела.
«Она сообщила вам хорошие новости? – Это доктор Леннон. Прохладные мясистые ладони касаются моих рук. Улыбка, спрятанная за огромными усами. – На последнем сканировании обнаружен значительный регресс метастазов. Новый курс паллиативной химиотерапии, несмотря на неприятие вашей мамы, сработал на славу. Возможно, теперь у нее впереди не месяцы, а годы».
И я вспоминаю мамино лицо: худое, белое, испещренное тенями. Только свет – этот неумолимый свет – все еще горит в ее глазах. «Оно приближается. Оно уже рядом. Они лгут. Не верь никому. Все они лгут. Ты должна верить мне». Мои руки покалывает от воспоминаний о ее ногтях, впивающихся в мою кожу. «Боль сведет меня с ума, Мэгги. Рак возвращается, и это сведет меня с ума. Я знаю это. Я вижу это».
Но как сказать врачу в психиатрической больнице, что ты перестала принимать лекарства? Что у тебя случился первый психический срыв за всю твою аккуратную жизнь, потому что ты больше не могла смотреть на себя в зеркало? Как сказать ему, что ты хочешь отправиться на ветреный темный остров на краю света, дабы доказать, что человек, которого ты никогда не видела и не знала, был убит, потому что только так ты сможешь ужиться с собой? С тем, что ты сделала?
Потому что, когда я формулирую это вот так – даже мысленно, – я понимаю, что это звучит безумно. Но когда в Модсли меня начали снимать с наркотиков, когда я начала выходить из тумана и возвращаться к скорби, вине и стыду, я увидела именно это место. Воспоминание о том, как я стояла на краю утеса в платье в горошек и в резиновых сапожках, пальцем указывала на море, и голос мой был полон уверенности. Маяк в темноте.
Я не солгала Келли о том, во что верю или не верю. Это сложно. Я знаю, что у меня биполярное расстройство. Но, может быть, у меня есть и что-то еще. Возможно, я всю жизнь не верила в это, отрицала, называя это лишь диссоциацией и бредом, но теперь все иначе. Теперь я хочу в это верить. Я хочу, чтобы в прежней жизни я действительно была человеком по имени Эндрю Макнил. Мне нужно, чтобы это было правдой. И если мои детские слова о том, что его убили, были правдой, то, возможно, правдой было и все остальное. Может быть, все, что говорила мама, было правдой.
Чарли ошибается. Я здесь не для того, чтобы писать историю Роберта. Я хочу переписать свою собственную историю. Потому что если я когда-то была человеком по имени Эндрю Макнил, то смогу ужиться с собой. Я смогу снова смотреть в зеркало и не ненавидеть ту, кого вижу. Это эгоистично, безрассудно, даже смехотворно – и, вероятно, это самая опасная из опасных дорог, – но утопающая женщина ухватится за что угодно, лишь бы остаться на плаву.
Звук – тот самый звук, непонятный, но близкий – заставляет меня обернуться, вскрикнув. Свет моего фонаря освещает с полдюжины или более ярких серебристых глаз, и я едва не кричу в голос. Пока не слышу очень злобное «бе-е-е», за которым следует приглушенный стук копыт.
Но когда овцы уходят, растворяясь в далекой ночи, я все равно чувствую это. Что-то. Кого-то. Я вздрагиваю, вспоминая слова Чарли о тонких местах и кораблях-призраках. Машу фонариком туда-сюда, не видя ничего, кроме дороги, травы и пушицы. Но на этот раз я не говорю: «Эй». Я вообще ничего не говорю. Потому что вдруг мне становится слишком страшно – и слишком сильна моя уверенность, что кто-то мне ответит. Что это «кто-то» стоит там, в непроглядной тьме, за гранью досягаемости моего фонарика.
Глава 7
Роберт
Жители островов жалуются на все. На что угодно. Это их постоянное занятие. Возможно, это единственное, что дает нам хоть какое-то чувство контроля в мире, где погода дикая, море жестокое, а почва сухая или торфянистая. И вот мы все сидим в своих домах, пабах и церквях, неделю за неделей, месяц за месяцем, и жалуемся. И абсолютно ничего не меняется.
– Итак… Значит, мы сошлись на том, что нам нужны еще как минимум два добровольца, которые будут работать в пабе и магазине до Рождества. Три было бы лучше; в прошлом году здесь было больше народу, чем на ярмарке в Глазго.
Кенни стоит перед нами, изображая мудрого лидера, каковым он себя и считает, хотя он моложе Чарли и менее чем на десять лет старше меня. Широкоплечий и чисто выбритый, всегда в клетчатой фланелевой рубашке и джинсах, он выглядит скорее фермером, чем рыбаком, но на рассвете обычно идет к «Единству», пришвартованному в Баг-Фасах, и напоминает при этом угрюмого, измученного капитана Ахава[16], так и не покончившего с морем. Или с собственной значимостью.
– Поспрашивайте у знакомых. Я вывешу список на доске объявлений. Если к следующему собранию не найдется желающих, я сам выберу людей, и они будут отвечать за поиск замены. – Он обводит взглядом помещение и ухмыляется. – Итак, какие-нибудь еще дела, прежде чем мы перейдем к более серьезной работе – тосту за сорокалетие Чарли? За стойкой вы найдете бутылку виски «Макаллан», записанную на наше имя.
– Только одно маленькое дельце, – отвечает Юэн Моррисон. – Университет Глазго подтвердил расширение своего раскопа. – Он встает, стягивая слишком узкий твидовый пиджак на слишком большом животе. В любом другом месте Юэн Моррисон председательствовал бы на этих встречах; в конце концов, именно ему принадлежит основная часть острова. Возможно, мне следует рассматривать Кенни Кэмпбелла как приемлемую альтернативу.
– Мы знали, что так и будет, – продолжает Юэн, заглушая общее полусонное бормотание. – Но в такое время года это должны быть ограниченные раскопки с небольшой бригадой. Они всё еще обещают закончить их к следующему лету.
Из-за шума раскопок Клух-Ду стал еще одним источником ленивых жалоб, как и погода. Иногда я выхожу на хребет и наблюдаю, как археологи – в дождь или солнце – стоят на четвереньках в длинных траншеях на вершине Торр-Дисирт. В этом месте царит спокойствие, напоминающее о стоячих камнях на скалах Ор-на-Чир. Неподвижность, которую не нарушают ни ветер, ни шторм, ни голоса. Суровая и хрупкая, она напоминает мне о доме.
Дверь паба с грохотом распахивается, впуская мощный порыв холодного воздуха. Входит усмехающийся Джимми, все еще в непромокаемой одежде. Он работает на рыбацком судне из А’Харнаха, но, несомненно, рассчитывает на место в команде «Единства» или даже на одном из глубоководных траулеров северных бухт. В девятнадцать лет рыбак всегда бесстрашен.
Его ухмылка угасает, когда он видит, кто занимает место за барной стойкой. Сегодня вечером Алек уже изложил все, что хотел, – и ничего конструктивного. Если жаловаться – это любимое занятие островитян, то его любимое занятие – ссориться. Мужчины предпочитают выпивать со мной. В Абердине я был знаком со многими вахтовиками, и у всех у них был такой же диковатый взгляд: как будто они оставляли позади изрядную часть себя каждый раз, когда возвращались с моря на стрекочущих вертолетах «Сикорски». Пару ночей назад Алек с Джимми чуть не подрались из-за чего-то, и единственное примечательное в этом то, что Алек сдал назад первым.
– Пинту, да? – спрашивает Алек, и проходят долгие, неловкие секунды, прежде чем Джимми кивает.
Получив пиво, он проходит в зал и снимает мокрую куртку, прежде чем сесть.
– Рад, что застал вас. Слушай, я знаю, что мы перечислили деньги в фонд похорон экипажа «Левербурга», но я подумал, что мы могли бы начать еще один сбор для семей. Может быть, здесь, в пабе?
– Мойра с удовольствием сделает ящик для сборов, Джимми, – отвечает Чарли. – Том, ты не против, если он будет стоять на барной стойке?
Том Стюарт поднимает глаза от пепельниц, которые протирает в другом конце паба. Он редко принимает участие в таких совещаниях, предпочитая слоняться по периферии под видом занятого хозяина, ничего не сообщая, пока его не спросят напрямую. У него есть жена Кейт, которая, по словам Мэри, не осмелится даже сказать «бу» гусю, и годовалая дочка Келли, которая, как я видел, ползает по полу паба, пока ее руки и колени не становятся черными. А Том продолжает стоять за стойкой, ухмыляясь и не обращая внимания ни на кого, кроме себя, вычищая пепельницы и полируя до блеска пинтовые кружки. Он поправляет слишком большие для него очки на длинной переносице, а затем складывает тощие руки на груди и кивает.
– Конечно, Чарли. Не нужно и спрашивать.
Это всегда иррационально. Гнев. А может, и не гнев – он ведь возникает от нежелания испытывать что-либо еще. Страх. Стыд. Чувство вины. Это то, что кажется абсурдным. Ненавидеть рыбаков, потому что ненавидишь море. Потому что ненавидишь то, что море делает с ними.
И их бесконечную, бессмысленную, упрямую стойкость.
– У меня вопрос к Юэну. – Все поворачиваются и смотрят на меня. – В прошлом месяце я спросил, не намерен ли ты продать часть своих угодий общине с правом выкупа для всех желающих. – Я изо всех сил стараюсь не реагировать на страдальческий вздох Юэна. – Земельный фонд снова начнет принимать заявки через несколько месяцев. Я просто хочу…
– Мы всегда заботились о наших арендаторах, – отвечает Юэн. – Мы всегда были справедливы. На прошлой неделе я заходил к вам, и Мэри сказала, что вы оба очень довольны своим жильем, никаких жалоб нет.
Я встаю.
– Ты был в Блэкхаузе?
– Ты был на Западном Мысу, – парирует Юэн. Он расправляет плечи, но не смотрит мне в глаза. – Если у тебя есть какие-то вопросы по поводу аренды или содержания земли или зданий, договорись со мной о встрече, чтобы обсудить это.
– Ты не мой лэрд, Юэн. И то, о чем я прошу, нельзя назвать неразумным. Жители Эйгга подали заявку на покупку всего острова, ради всего святого! Если ты забыл, почему по всему острову стоят каменные кайрны, то вспомни, что у нас давняя история борьбы с жадными землевладельцами.
Я пообещал Мэри, что не буду этого делать, не позволю своему гневу разрушить наше начинание. Но желание владеть собственной землей коренится – в буквальном смысле – в моей потребности иметь твердую почву под ногами. Что-то, что принадлежит мне. То, на что я могу положиться. То, чему я могу доверять. Острова – это часть меня, и я вернулся, чтобы стать их частью. И чтобы дать Кейлуму то, чего у меня никогда не было. Дом. Землю невозможно разбить о скалы и разметать по морю.
– На этом острове никогда не было мятежей. Ты не пробыл здесь и пяти минут, а уже думаешь, что начинаешь войну с землевладельцами? Господи, это же не девятнадцатый век!
Кенни, словно акула, почуявшая кровь, подается вперед.
– Да, но ведь Том уже поднимал эту тему, не так ли? И не раз.
Я с удивлением оглядываюсь на Тома, все еще опирающегося на барную стойку и чистящего пепельницы. Он бросает на Кенни косой взгляд, а затем кивает Юэну.
– Роберт арендует дом и землю на Ардхрейке уже более восьми месяцев, так что он имеет право спрашивать. – Кенни бросает взгляд на Брюса. – Твоя семья всегда арендовала у Моррисонов больше земли, чем кто-либо другой. Что ты думаешь по этому поводу?
– Возможно, пришло время рассмотреть эту идею, Юэн, – говорит Брюс.
Он на несколько лет моложе меня; вскоре после моего приезда Брюс рассказал мне, что всего пять лет назад взял на себя управление фермой своего отца в дополнение к своей собственной, и я догадываюсь, как это тяжело. При росте в чуть выше ста семидесяти сантиметров и при изрядной худобе, наводящей на мысль, будто он постоянно чем-то болен, Брюс тем не менее добивается, чтобы его услышали, и для этого ему никогда не приходится кричать. Ему никогда не приходится злиться. Я восхищаюсь и этим его качеством. И тем, что он никак не прокомментировал цену, которую я заплатил за стадо гебридских овец, не зная, сколько они на самом деле стоят. Когда в конце октября он предложил мне помочь со случкой для своего стада, мне даже не пришлось поступиться гордостью, чтобы согласиться – первый сезон разведения овец у фермера должен пройти удачно, если он собирается дожить до второго.
– Хорошо. – Юэн теряет некоторую часть наглости. Он шире расставляет ноги, протягивает вперед ладони. Дипломат. – Безусловно. Может быть, в новом году?
– Моя мамаша всегда говорила мне, что лучше ковать железо, пока оно горячо, – с улыбкой отвечает Кенни. На землю ему наплевать, как и на всех нас; его конек – делать ставки и натравливать людей друг на друга. – Может, включим это в повестку следующего собрания? Посмотрим, в какую сторону подует ветер. – Никто не возражает; он удовлетворенно кивает и направляется к стойке. – Ну вот, мы закончили. Давайте выпьем.
Когда я встаю, чтобы уйти, Юэн преграждает мне путь.
– Не знаю, какую игру ты затеял, Рид, но предупреждаю: никто не любит людей, которые создают проблемы.
Я смотрю на его толстые розовые пальцы, вцепившиеся в рукав моей рубашки. Когда он наконец разжимает их, я ловлю его взгляд и удерживаю его.
– Я не хочу создавать проблемы, Юэн. Я просто считаю, что мужчина должен владеть своим домом, землей, на которой он работает. Точно так же я считаю, что человек должен владеть только тем, что ему нужно, и не больше.
На круглых щеках Юэна блестят капельки пота. И его задорный смех – лишь показуха для окружающих, потому что глаза его злобно прищурены.
– Ты в буквальном смысле слова собираешься умереть на этом холме, Роберт?
Я отворачиваюсь от него и выхожу из паба, не отвечая и не глядя ни на кого. Воздух на улице холодный, и я вдыхаю его, наслаждаясь щекоткой в ноздрях и резью в легких.
– Эй, Роберт! Подожди, – говорит Чарли, открывая дверь за моей спиной. – Ты не останешься выпить?
Двое ребятишек Макдональдов, Лорн и Шина, играют возле магазина. Жена Алека, Фиона, должно быть, стоит за прилавком. Я подумываю о том, чтобы купить бутылку виски, но это не Абердин. Здесь я лучше буду пить в одиночку, чем бесплатно.
– Я согласен с тем, что ты там сказал, знаешь ли. Дело в том, что таких, как мы, всегда ущемляют такие, как он. – Чарли фыркает, и в воздухе между нами появляется белый туман. – Видимо, им не нравится, когда мы тесним их в ответ.
– Еще не встречал рыбака, который так хлопотал бы о земле.
– У меня есть земля. Собственный участок. Я не Кенни. Я не хочу навсегда оставаться рыбаком. – Что-то появляется в его глазах. Я узнаю́ это. Выражение жути, от которой мне становится стыдно.
– Я не хочу навсегда оставаться фермером, – отвечаю я. И это своего рода предложение мира.
– Может, мы могли бы работать вместе? – Он улыбается, и из его взгляда пропадает страх. Он снова просто Чарли Маклауд. Улыбчивый, обаятельный, всеобщий друг. Человек, который громче всех поет в пабе, помогает женщинам нести тяжелые сумки, помогает соседям копать торф. Который никогда не поймет, почему он может кому-то не нравиться. Как это вообще возможно. И чья жена выглядит такой же несчастной, как любая другая жена, которую я когда-либо видел.
– Том Стюарт добивался заявки в Земельный фонд? – говорю я, чтобы сменить тему.
– Видимо, хочет стать фермером, а не подавалой в пабе. – Чарли снова фыркает. – Не зря же они с Алеком похожи, как горошины в стручке: живут ради хорошей потасовки… – Он хлопает меня по плечу. – Слушай, я вчера утром встретил Мэри, и она сказала, что у тебя проблемы с квадроциклом. Я больше привык к дизельным двигателям, но двигатель есть двигатель, и я довольно хороший механик. Я бы мог…
– Я сам починю его.
– Хорошо. – Все еще улыбается и кивает. Непробиваемый. – Почему бы тебе не вернуться хотя бы за одной рюмашкой? – говорит он. – Кенни нечасто раскошеливается.
– С днем рождения, Чарли, – произношу я, одаривая его привычной улыбкой. И, направляясь к дороге, едва – только едва – удерживаюсь от того, чтобы не обернуться и не сказать ему, чтобы он держался подальше от моей жены.
* * *К тому моменту, когда я вижу окна «черного дома», которые отбрасывают на траву золотые блики, на сердце у меня становится легче. Ветер дует мне в спину, осенний воздух густ от запаха торфяного дыма и морских водорослей. Я останавливаюсь и стою в полумраке, прислушиваясь к ярости океана.
Когда был маленьким мальчиком, я лежал на своей кровати и слушал этот же океан. А потом населял его призраками, келпи и богами. Племена и кланы, крепости и сторожевые башни. Неолитические костры, устроенные над подземными пещерами, и погребальные кайрны; побережные маяки, предупреждающие об опасности огненной эстафетой вдоль мысов и скал. Я окружал себя книгами, словно охраной. Я читал их при белом ярком свете, который заливал мою комнату длинными, медленными волнами. Сказания о враждующих кланах, которые в темноте переплывали заливы и выходили на берег, дабы расправиться со своими соседями. Я хотел быть Кетилем Плосконосым, первым норвежским королем Гебридских островов. Или Магнусом Третьим, победившим всех местных вождей, когда над домами полыхало пламя, а меч короля покраснел от крови. Все эти боги, духи и воины; эпические саги о битвах и магии, любви и предательстве, триумфе и гибели… Они были моим единственным утешением в мире, в который я не мог вписаться. А потом, когда я разрушил этот мир, они стали моей единственной защитой от того, что я натворил.