…мальчик идет,
атрибутируя полет…
Тавтология
(стихотворение о летящей стреле)
Разумеется, можно объявить о рождении языка НОВОЙ ПОЭЗИИ, о новом литературном языке и др., тем более преодолеть стереотипы, вчитаться довольно просто. Хорошо, но в этом случае новая поэзия или новая литература должна стоять сама по себе, не опираясь на костыли, да и вообще заявить о себе не только драгомощно, но и действительно гораздо мощнее, чем ныне.
Многие обращали внимание на дисгармоничность системы образов Елены Шварц, наличие в ней будто бы эрзацев. Конечно, автор имеет право создавать собственный мир, однако, к сожалению, старые связи между вещами остаются, что и вызывает чувства несовместимости и противоестественности. Подобное уже вследствие статистических разбросов можно встретить в самых различных текстах. Хуже, если это затрагивает заголовки. В первой строчке стихотворения Драгомощенко говорит об "Агонии лучистой кости в шипящем снеге". Кость вряд ли соответствует свойствам луча, мало кому придет в голову возможность лучистости кости самой по себе, в состоянии агонии кость находиться не может, а намек на неправильное написание словосочетания "лучевая кость" чрезвычайно правдоподобен. Может даже возникнуть мысль об ушибе руки: де прохожий поскользнулся на заснеженной тропе, упал и барахтается… После первой строчки нет тире, а потому с изогнутым по ветру кустом полыни кость не отождествляется, название "Кухонная элегия" неизбежно вызывает ассоциацию с варкой суповой кости, а накладка разных противоречивых картинок и вызывает синдром пресловутого мехового пирожного. В той же элегии мы имеем: "Чай жил птенцом в узорной клетке чашки…" Гм… Так, разве этот узор клетчат? И долго ли "птенец" там жил, пока не испарился? Или бедного птенца выпили? А лишних вопросов и быть не должно. Итак: чай – птенец. Невольно вспоминаются куриные яйца-болтыши с пленниками-трупиками и покрытые слизью воробьиные птенчики, выпавшие из гнезда на асфальт. Такова ныне чайная церемония! Многое зачеркнулось в приведенном произведении. Не нужно наливать в фарфор крепкий/слабый чай и проверять, будут ли на его поверхности отражения окна, неба, прочей виденности. Якобы в оправе чая-птенца, а скорее – все же краев чашки… Во всяком случае, упомянутого в стихотворении шипа кизила там точно не будет, как проблемы изгнания (?) звезды из "уравнений света" (а была она там когда?). И воззвание к бушующему потоку сознания курильщика-чаепитца, и хитрый эпиграф "Догадайся, кто прислал тебе эту открытку!", и посвящение Майклу Молнару (исследователю текстов Фрейда) положения не меняют. Возражений автоматизму письма нет, но подобный метод требует особого тематического упора.
Если читается, как поется, и песня летит в самый зенит, то вообще наплевать на все смысловые неправильности, никому не придет в голову заниматься пустым анализом уже по другой причине.
Поражает чудачеством фраза из очередной элегии:
Сны
Языка огромны.
В отличие от круга Драгомощенко, большинство людей не подвинуты на вопросах языкознания! Для них язык как анатомический орган – нечто более живое и реальное, чем абстракция. И конечно, приведенная фраза указывает в первую очередь на него, что и вызывает комический эффект.
Употребленное в "Китайском солнце" слово "подкрылья" (применительно к насекомым, не автомобилям!) совсем не звучит, будь это хоть только образ. Правда, бывают варианты хуже: Александру Кушнеру не дадут и Шнобелевской премии за то, что он отнес тысячелистник к семейству зонтичных.
Еще один пример из "Солнца": "Как сделать так, чтобы никто не умирал? Изобретение элемента под номером «Х»". Вроде бы простое слово "элемент" здесь оказывается покрытым контекстуальной мерзостью, поскольку неизбежно перекликается с абсолютно неуместным термином "новый химический элемент". Хе-хе! Последний может быть только сверхтяжелым. Радиоактивным. Существующим миллионную долю секунды и пр.
"Пространство между сознанием и телом остается культуре, четкам" ("Кит. солнце"). Какой бы образ здесь ни использовался, это величайший гносеологический ляп, недопустимая гуманитарщина – опять к вопросу о Драгомощенко-мыслителе. И парафизиология восточного типа не даст здесь индульгенции. А вот к философским прозрениям Александра Введенского я бы не стал придираться. Он жил задолго до "информационного взрыва" и необходимых переоценок ценностей, оставаясь достаточно скупым на высказывания.
Написания мягкого знака в окончаниях существительных среднего рода ("явленьи", "тленьи", "прослушиваньи", "бессильем" и др.) выдают частый контакт с переводными виршами. Возможно, это связано и с географией первых лет жизни. Например, Драгомощенко говорил всегда с неким белорусско-североукраинским акцентом: "чАсы" вместо "чИсы", "Язык" вместо "Езык" и конечно "заЯц" вместо нормативнейшего "заЕц". Иногда он обзывал себя южанином, но остатков южно-украинской мовы у него никогда не чувствовалось. Нечто совдружбонародно-гарнизонное – да! Имел честь родиться в Потсдаме.
"На экране плыло облако, которое плыло за окном, проплывавшим по стеариновой плоскости стекла, коснеющего стеариновой плоскостью в пределах допущения перемещением проекции". Ш – Щ – Щ – Щ! Плюс ломаный язык. А был приятный посыл! Аромат Роб-Грийе в предполагаемой, но далекой бесконечности!
И стали они язык холостить… Откуда это? Увы, эксперименты требуют зануления части координат. Если в нашем мире и есть "иные измерения", то, как считают, они весьма малы – много меньше ангстрема. Вот эти-то малые дополнительные языковые измерения куда-то исчезают у многих весьма продвинутых витий, – иначе холсты не измеришь, километры поэм не отмотаешь. Так и в произведениях Д. откровенно отсутствуют блестки живаго великорускаго… Именно в верхнем слое данности, обычно составляющем особо ценимый гламур, связь с жизнью. Собственно говоря, литературный язык Драгомощенко и части его соратников – это вовсе не "великий и могучий", но международный русский язык. Страшная и специально культивируемая далекость от народа, нарочитость, излишняя лексическая "правильность", то есть правильность иностранца! Плюс архивариус. Упрек в книжности, сухости, сходстве текстов с переводами, к сожалению, верен. Меня могут неправильно понять. Возможно ли такое говорить о Драгомощенко?! Общепризнанном литераторе-подвижнике! Повторяю: подразумевается близкая игре диалекта самая верхняя структура языка, его одиннадцатое измерение. Если хотите, нечто вроде последней и завершающей конформации белка. Вы только представьте, что бы вытворил современный редактор с кишащим повторами и плеоназмами барским языком Льва Толстого.
Мы много раз упоминали имя Андрея Белого. Эксперименты экспериментами, но эстетически наиболее состоявшийся прозаический текст Белого – мрачная повесть "Серебряный голубь", ничто иное. Не сверхвеликое мандро московское психопержицкое и задопятово. "Петербург" Белого, случается, издают под одним переплетом с "Мелким бесом" Сологуба. Страшная ошибка! Сологубу удалось гениально переиграть и обыграть, как в шахматы, всю предыдущую русскую литературу, уйти ввысь.2 У Белого кое-что получилось, но и конфуза этим "Петербургом" он породил немало. В начальных абзацах он даже попытался писать бесхитростно… Да не Гоголь он, чтобы такое делать! Прозаический гимн-парафраз Невскому проспекту торжественно провалился. Как и в трилогии "Москва", много странного в этом тексте, осложнения и резкие упрощения перекрещиваются, перемножаются. Никто так и не понял, для чего в авторских словах бородатый атлант неоднократно обзывается кариатидой. Предположим, Белый предвидел грядущую пролетаризацию страны, все его намеренные "офицерá", "пóльта" и прочее подобное отсюда. Более нелепо называние веток, ветвей и сучьев деревьев одним и тем же словом "суки"… По контексту не сразу видно, о каких именно "суках" идет речь. Похоже, Андрей Белый вполне под стать своему персонажу-сенатору пытался хотя бы немного позабавиться плоским юмором. И у автора, и у персонажей до смеха Чехова3 и его героев – миллиард верст. Зато лик Достоевского почти рядом.
Итак, новый век на дворе, но Драгомощенко часто произносит слово "любовь" в бессмысленном значении. Никакого индивидуального наполнения. Это что-то вроде "хорошего человека" из аксеновской "Бочкотары".
А вот постоянно употребляемое Д. нецензурное слово "чарующий". Оно перестает раздражать только тогда, когда его произносишь не по-русски, с драгомощеновским акцентом. Странный долгий слог "чАА" (вместо короткого "чИ"). В Ленинграде Аркадий периодически бывал в литературных кружках Д. Дара и В. Сосноры. О Даре заявлений делать не буду, но сильнейший акцент Сосноры ни у кого не вызывает сомнений. Подобное идет к подобному. Однако нельзя не упомянуть: нарушения В. Соснорой орфографии и синтаксиса весьма изящны, органичны и словно бы взяты из некоего реального интимно-шутливого сленга, вовсе не иностранного. Даже лучшая часть интернетовской олбании отступает и замирает.
Кровь и прочее не играет роли. Важна языковая среда первых трех-четырех лет жизни. Афанасий Фет в качестве поэтической вольности частенько допускал косноязычие, но оно прямо противоположно лихому косноязычию уже упомянутого Айги. Косноязычие Фета – любовь с первого, а не с четвертого взгляда. И никаких упреков кому-то! Биография Демосфена отлично известна. Сирень цветет, когда ее ломают. Аналогично ведут себя язык и литература, особенно русская. А сколько в ней "полуварягов", причем на первых местах.
Пусть Аркадий Драгомощенко часто избыточен, а в вышеуказанном измерении недостаточен, но у него есть заслуга: ему удалось доказать сохранность языковых возможностей. По творчеству многих стихоплетов видно противоположное: после них книгу современной русской поэзии нет-нет хочется захлопнуть и никогда не открывать. Многое определяет не читатель, а слушатель публичных выступлений. Слушатель оживляется, когда читают смешное. У нас на плаву – сатира и юмор!
Ложные темы, спотыкания, недоумения, прочие недостатки относительно приемлемых поэтов прошлого я отношу (как и у Драгомощенко) к различным производным некраткости. Обычно литератор всегда пишет больше, чем надо. Если он вдруг будет производить слишком мало вещей, ограничится изящными миниатюрами, то рискует потерять способность к письму. О вульгарной, чисто практической стороне дела, неразумных требованиях издателей умалчиваю.
* *
Долгое время А. Д. выращивал в себе переводчика, то с пользой, то во вред собственному поэтическому творчеству. Мало быть хорошим переводчиком, нужны и поэты, которых следовало бы перевести. Одно время я даже собирался поставить на нынешней англоязычной поэзии крест. Во многом на ней крест и стоит. И все-таки чудо свершилось: в переводах Драгомощенко поэтом – автором шедевров – оказался Гёльдерлин нашего времени – Роберт Крили:
Ни вперед
Ни назад
Не двинуться.
Пойман
временем
его же мерой.
Что думаем
о том, что думаем о —
безо всяких причин
думаем, чтобы
думать и только —
для себя, в себе.
И всё же мы говорим о Драгомощенко, а потому напоследок следует привести именно его слова, пусть даже раскритикованные за кажущуюся неэстетичность, нефилософичность и антинаучность, но теперь уже несколько впитавшиеся в разумение читателя:
Пепел – состояние информации,
превзошедшей допустимую сложность.
Для лиц, далеких от изложенной проблематики. В этой статье говорилось примерно о той горе, на которую начинал в свое время карабкаться Иосиф Бродский, пока его не перехватил Евгений Рейн, а затем с помощью уговоров, российского пива и какой-то матери не перевёл на более пологую возвышенность.
АЛЕКСАНДР ГРИН
27 июля 2010 г, СПб.,
Звенигородская, 22
Сегодня у нас приятный момент разделенности: секция прозы с живым литературным процессом идет по своему расписанию, а юбилеи, праздники, прочие зарубки – по-своему. Впрочем, есть нюансы, в которых живое и музейное сходятся.
Вне нюансов у Александра Грина находят массу противоречий, парадоксов. И всё-таки на самом деле речь может идти только о противоположностях. Так, произведения Грина многие считают одновременно интересными и скучными, но лучше сказать, что в текстах Грина присутствуют признаки как интересной, так и скучной литературы, что в них есть признаки как новаторства, так и заведомого повтора. Много раз упоминаемый в гриниане Безумный Эдгар – на особом положении: сходство Грина и По достигается не столько за счет подражания, сколько за счет духовного родства.
Грин имел богатую биографию, в начальных этапах даже сходную с биографией Горького. Конечно, личный опыт неизбежно переходит и в литературу, но в основном творчество Грина вызывает мысли о чисто кабинетном писателе. Довольно часто Грин, прежде чем начать новую вещь, должен был принять так называемое мозговое слабительное – как следует начитаться. Иначе процесс писательства абсолютно не шел.
Скорее всего, было бы лучше, если бы Грин выбрал себе более спокойный удел. Можно привести в пример множество людей, которые испортили себе жизнь и творчество, избирая поприще моряка, геолога, лесника и др., ради литературного материала. Не всякий может быть Джеком Лондоном или Хемингуэем. Можно привести в пример аналогичную инициацию. Константин Бальмонт выбросился с этажа и стал писать гораздо лучше. Но как мы знаем, падение с высоты обычно приводит к другим последствиям. Если бы Чехова в его 18 лет мы сразу отправили в Сибирь и на Сахалин, то ныне о Чехове никто бы и не знал. Часовым механизмом нельзя забивать гвозди.
Грин начал творчество, когда серебряный век еще не кончился. Но ничего серебряного (духовное родство с "предтечей" символизма Эдгаром По неизбежно за рамками) в текстах Грина почти не найти. В этом заключена более общая трагедия: если русская поэзия продолжала благополучно существовать, невзирая на падение символизма и декаданс декаданса, то русская проза испытала глубокий кризис. Он продолжается и сейчас! Действительно в 4 году начала прошлого века умер Чехов, в 10 году – Лев Толстой. Прозаиков сравнимых с ними по значению уже не было. Более того – подобных фигур русская земля больше не рождала.
Проблема в том, что Грина невозможно сравнивать и с писателями, действовавшими при его жизни. Например, с Алексеем Толстым. Алексей Толстой был величайший технолог: мог менять формы письма, как перчатки, из ничего, мог сделать всё. Александр Грин таким виртуозом не был. И тем более Грина и близко нельзя сравнивать с Горьким. Максим Горький обладал всеми качествами, которые потребны писателю-титану. Другой вопрос в том, что на Горького совершались различные покушения. Мы знаем только 1/10 того сверхчеловека-Горького, каким он мог бы быть. И главный убийца Горького – Короленко. Необычайный инцидент можно сравнить только с известным преступлением Белинского перед Некрасовым, Евгения Рейна перед Бродским.
Итак, более всего Грин тяготел к переводной приключенческой литературе. А своеобразие Грина можно видеть в особым образом окрашенном психологизме, в отношении героя к самому себе. Нередкая лихорадочность, болезненность этого вектора только поверхностно может корреспондироваться с обычным для западной культуры сплином или декадансом.
Я считаю, что главное у Грина не романы и повести (явный диккенсовский трафарет, основа для "тканья"), но рассказы, такие как "Крысолов" и "Возвращенный ад". Можно назвать "Серый автомобиль".
Некоторые события, относящиеся к гриниане.
Фильм "Господин оформитель" (режиссер Олег Тепцов, сценарий Юрия Арабова, музыка Курехина) – чрезвычайно редкая удача. Не всякому литератору так везет при экранизации.
Малоизвестное событие гринианы. Очень давно в Академии художеств я видел работу студентки-дипломницы – аллегорическую статуэтку. В ней Грин – внешне не похожий на себя – был представлен в виде обнаженного мальчика, стреляющего из лука в зенит.
ПРИВЕТ ОРГАНИКЕ
(о творчестве Г. Айги)
Тексты Геннадия Айги выглядят очень простыми и привлекательными, когда на них смотришь издалека. Они кратки. В них нет смысловой перегруженности. Почти нет нарратива. Они напоминают серебряный век. Однако мало кто читает Айги. Попробуйте его почитайте.
И комментаторы у Айги есть. Но смотрят они куда-то вбок. Диссертации защищают. А Сергей Бирюков в своем Тамбове? Говорит-говорит. Для кого? Норовит опустить самое главное. Вспомните позитивистов – собеседников Лёвина из романа "Анна Каренина".
У нас немало любителей абстрактной живописи. Обычный обыватель пожимает плечами, когда видит "абстракцию", дескать, ничего не понимаю. А что там понимать? – Наоборот, любитель живописи разводит руками, когда обнаруживает на выставке обычного обывателя. Если какой-то чувственной или умственной трансценденции нет, то ее нет. Не обязательна. Видимость преподносит сама себя. На собственных уровнях.
Да, но изобразительные массы связаны одним холстом и в стороны не разбегаются. А как быть со словами, будто бы надерганными из разных восприятий?
И музыка. Уже давно привыкли к додекафонии и прочему. Шнитке – так Шнитке. Колтрейн – так Колтрейн. Звук – дело насильственное. Пролезет – и когда не захочешь, воссоединится в памяти с другим звуком.
А слова иногда топорщатся. Ничего не образуют. "…писалось туго и читалось туго…" – это скажите своей мамочке. За чистую монету такое не примешь.
Крайние проявления символизма, имажинизма, акмеизма, а часто и сюрреализма выглядят родной стихией, тем, что и должно быть. Они открывают реальность, скрытую за пленкой стереотипов.
С футуризмом дело сложнее. Он-то пытается реальность сотворить. Может покуситься на грамматику и сам словарь, корни-суффиксы-префиксы-окончания. Запросто перепишет значения. Все волны авангарда примыкают именно к нему.
Умерло то. Умерло это. Футуризм остался в живых. Там и сям вступал в брачные отношения. Например, с конструктивизмом, сюром, экспрессионизмом. Очевидно, за счет этого выживал.
Кроме того, он разнообразен. Можно видеть глухой и открытый футуризм; и, подобно року, тяжелый и легкий. Тяжелый футуризм все знают из учебников. Пример легкого (таки воздушного) сюрофутуризма – Ганс Арп.
Айги визуально напоминает Арпа, но вовсе не таков. Это глубочайшая мимикрия!
Попробуйте, обустройте "сопротивление" и "затруднение" в очень простых по внешним признакам виршах. У вас это не получится. Как это выходит у Айги? Никакого "Дыр бул щыл" у него нет. Сравнение восприятия смысла с осязанием – еще куда ни шло; упор в сопромат откровенно кинестичного уже несет куда-то в кузнечно-прессовый цех. Как-то не хочется подставлять стихотворные строчки под кувалду и паровой молот.
Владимир Маяковский более походил на литейщика. Бродил по берегу моря, бормотал, бормотал, сливался со СТИХией. Затем разливался по формочкам рядовой СТИХотворной обыденности, правда, чуть-чуть измененной.
Городить подобный огород можно и дальше: с аппроксимациями, интерполяциями, экстраполяциями.
Есть и другой подход к Айги: вначале почти полный филологический анализ замысловатых мест (а то и просто чисто субъективной зауми), и только затем – нормальное чтение. Предварительное рассмотрение мелких абсурдов (с возможным их растворением сознанием читающего, элиминацией) снимает абсурд в восприятии целого текста.
Остается налепить на каждое стихотворение наклейку:
Перед употреблением взбалтывать!
Только так достигается максимально возможная гомогенность, исчезает то, что при быстром ПИТИИ ТЕКСТА кажется нерастворимыми конкрециями и палками, костями и косточками. Иначе не просто подавиться – задохнуться можно.
* *
Итак, читаем по новой методе. С утра пораньше. О вечере забудьте! Что там видно? – Гм-мм… Обычные стихи. Почти без обращений к потустороннему миру. Почти без трансценденций. А он и не объявлял себя символистом.
Некий "абсолют" так себе чувствуется, но умеренно. Пастернаковская терпкость в наличии… А это не есть чистая духовность. Явное присутствие чего-то анатомического, чего-то вкусового, среднего между осязанием и обонянием, как бы и корой дерева отдает и обдает… Правильно говорят: "синестезия". Небо потерявши, кушаем землю. "Ангелы опальные, светлые, печальные блески погребальные тающих свечей…" – И у легчайшего поэта Бальмонта иногда намешано. За счет отождествлений. Но он грызть ножки стула и лизать на морозе металлические предметы не заставляет!
Данный способ освобождения от предмета-объекта имеет странные побочные эффекты. Да это, господа, другой вид искусства: тонкая органическая поэзия, работающая на защемлении смыслов. При отсутствии перегруженности оными. А сам акт защемления, ущемления, незримого удара и пр. тонким не назовешь. Это для каждого индивидуально. Отсутствие мигрени обещать невозможно. Плохо другое: Айги заставляет проживать свои стихотворения, а не читать их. А с какой стати мы их должны ставить куда-то на первые места? Был бы поэт неким эфирно-зефирным существом – тогда другое дело…
Супрематизм не течение. Супрематизм – граница.
ЗОЩЕНКО
Начну с плохого. Читать и перечитывать Михаила Зощенко не стал бы и под угрозой расстрела. Его тексты – уже архив, но такое было не всегда и, видимо, не всегда будет: время от времени этот автор будет всплывать из забвения.
Зощенко у меня ассоциируется вовсе не с Ахматовой, но – с Заболоцким. Есть нечто общее также у Зощенко и Маяковского, у Зощенко и Андрея Платонова. Тридцатые годы – зощенковский пик, акмэ. "Замешалась тиной советская мешанина…" Всем известное мурло лучше всех показал именно Зощенко. Какое-то время творчество Зощенко было под спудом, но в середине семидесятых рассказы Зощенко стали перепечатывать тонкие журналы, наподобие "Авроры". И звучали эти рассказы чрезвычайно актуально, актуальнее, чем когда-либо… В чем дело? А в том, что стала показывать коготки контркультура, ее веяние ощущалось и без самиздата. Творческие озарения андеграунда оказались весьма близки духу Зощенко.
Конец восьмидесятых – время жуткой линьки и смены кожи. Куда уж там до Зощенко! Его нагло обогнали. Однако в 92—95-е годы явилась последняя вспышка зощенковской актуальности. Еще бы! То было время малиновых пиджаков, белых носков и прохаживающихся близ лотков с матрешками характерных персон, прибывших с мест не столь отдаленных и весьма дальних.
Есть авторы, выходящие на универсальную человеческую волну. Это, например, Лев Толстой. (Столетие его памяти почему-то замыливают!) Есть авторы, использующие разные частоты, вызывающие интерес в один период одним, в другой период – иным. Это Достоевский. И авторы-попрыгунчики, имеющие то разнообразие, то универсальность, то эмоциональную монотонность, то технологический рационализм, а то – всё вместе. Это Тургенев. Зощенко, конечно, разнообразен, но не настолько, чтобы быть олимпийцем.
Закон Геккеля можно применять гуманитарно: приобщающийся к литературе одновременно проходит ее развитие заново. Тексты Зощенко здесь неотъемлемы. Вот слова уже народные: "Будущее русской литературы – ее прошлое". В этой фразе есть коварство и двусмысленность.
ПУТЬ БРО…
Текст начат за здравие и хорошо начат. Окончен – за упокой. На одной механике. Да и всю трилогию следовало бы подсократить. Много лишнего. Много повторов. Поменьше бы ударять молотом…
Авторы стремятся к творению однодневок, заранее кладутся на лопатки, превращают удачнейшие замыслы в черепки, не стремятся быть великими.
Еще один писатель. Павел Крусанов. Его безукоризненный роман "Где венку не лечь" ("Ночь внутри") достоин высочайшей премии. Только вот беда: "Венок" уже написал Маркес и назвал его "Сто лет одиночества". А новые тексты Крусанова? Масса эстетических удач. Но при этом – однотипные поездки по сельской местности и ловля жуков! Такая тематика мигрирует из одного произведения в другое. Многочисленные описания застолий, чистка зубов. Романы не сценарии, черт (или Мураками) возьми!
А сверхновые тексты Сорокина и Крусанова? Эту Кысь, которая туда прыгнула, следовало бы высечь!
Кстати, Пелевин и Сорокин после, э-э-э, …третьего и, соответственно, пятого года: кто на самом деле писал их тексты? Интересуетесь? Тогда профинансируйте матлингвистов, дабы доподлинно разобрались. Правда, еще в прошлом тысячелетии газета "Гуманитарный фонд" (и не только) вворачивала нам хитрую песню об Александре Курносове (не Крусанове) – авторе всех текстов Сорокина. Комментариев по этому поводу не было. А начиная с вещицы "День опричника" и за Курносова (хи-хи!) пишет кто-то другой?