Что могло стать последней истинной причиной его ухода – так и осталось неизвестным, может быть, вся эта дёрганная, взбалмошная, какая-то неправильная жизнь, но в пятьдесят три года сердце Лапшина остановилось…
Прощание с доктором Лапшиным проходило в огромном зале местного Дворца культуры при громадном стечении народа. Пол возле покойного был покрыт алыми цветами вровень с гробом, в котором лежал вроде он, а вроде уже и не он, черты лица его заострились, и исчезло с них то, что делало его знакомым громыхающим Лапшиным.
Более же всего поражало воображение количество детей, пришедших на прощание со своим первым в жизни Главным Врачом. Их были многие и многие тысячи, их невозможно было сосчитать и даже увидеть всех сразу… Кого-то вели за ручку, кого-то везли в колясках, но были и те, кого просто несли на руках…
– Мама, а кто это такой там лежит?
– Дяденька Лапшин, сынок.
– А зачем мы здесь, мам? Тут так тесно, столько народу…
– Сейчас пойдём, сынок. Попрощаемся с доктором и пойдем, потерпи.
– А он что: уезжает куда-то?
– Да, сына, уезжает…
– И куда? В Африку?
– Дальше, сынок, далеко-далеко, там его ждёт много-много детишек, которым он должен помочь. Он уходит для того, чтобы они появились на свет… и пришли к нам…
Бабочка
В пятницу духота продолжалась. Окна, открытые настежь – надежда на сквознячок. За полярным кругом вентиляторами не принято запасаться. С улицы несёт гарью лесных пожаров. У нас здесь лесов нет: чахлое редколесье в речных долинах и возле – не в счёт, большая часть окрестных земель – заболоченная тундра с одинокими низкорослыми деревцами и кустами. А то и без них. По радио в новостях передали, что в течение трех ближайших августовских ночей в разных уголках планеты можно будет наблюдать уникальный метеоритный дождь: тысячи звезд упадут на землю, и самый сильный звездопад случится завтра в ночь. Усмехнулся: какие звездопады? Дымчато-серое небо сплошь покрыто облаками. Ни единого прогала. К вечеру стало заметно прохладнее и сырей. Заморосил, зашуршал еле слышно мелкий дождичек.
За окнами шипит невидимый мокрый асфальт под колёсами автомобилей. Падают отдельные дождевые капли с карниза. А это что за шорох – непонятный, громкий и совсем рядом? Вроде и не на улице, а в соседней комнате. Заглянул туда и обомлел: бабочка! Большая, красивая, яркая. С густо-оранжево-коричневыми крыльями в черных и редких белых пятнышках, с черно-белой, мелкими зубчиками, каймой по всему периметру. Машет ими часто-часто, то прижимаясь к плоскости оконного стекла, то зависая в уголке рамы. Что за чудо! За три лета на Севере нигде ни разу не видел бабочек. Комаров, мух, оводов, ос, мошки – видимо-невидимо насмотрелся, но бабочек – не доводилось. А тут – нате, сама в дом залетела. Да такая нарядная и крупная. «Окна открыты, улететь ей несложно» – подумал я и поспешил за фотоаппаратом: хоть сфотографировать на память, не то после сам себе не поверю, решу, что приснилось.
Вернулся: нет, не улетела ещё. Чтобы фотография получилась чётче, приблизил руки с фотоаппаратом к бабочке. Она испугалась, замахала крылышками ещё чаще. Никак снимок не получается. Взмолился мысленно: «Да, не бойся ты меня! Не трону. Замри, пожалуйста!» И вдруг, словно услышала, замерла на месте. Снимок получился, и я ушёл, довольный, на кухню, готовить ужин. Потом, как обычно, сидел допоздна в интернете и незаметно уснул.
В субботу с утра стало ясно, что дождь не прекращался, усилился ветер. Проснувшись от холода, я решил, что давно пора закрывать все окна. Честно сказать, и не думал о бабочке. Просто зашёл в ту же комнату и… обнаружил её на месте. Не улетела. И правильно: на улице зябко, в квартире гораздо комфортнее. Она вновь запорхала вертикально по стеклу, но не испуганно, а как бы, приветствуя меня. Я невольно улыбнулся. Привет, привет! Не хочешь ли ты сказать, что решила поселиться у меня? Вот и ладно. Живи сколько хочешь. Я тебя не гоню.
День был выходной, и потому я занялся всякими личными делами: то ходил в магазин, то подметал и пылесосил полы, то стирал и гладил рубашки, ну, и в интернет опять-таки зашёл. Потом на меня снизошло очередное вдохновение, и я начал записывать что-то очень важное для себя на тот момент. Забылся и вдруг почувствовал чьё-то присутствие совсем рядом. Кто это? Начал озираться и заметил краем глаза… бабочку на своём плече. Она сидела спокойно, чуть покачивая раскрытыми крыльями. Я затаил дыхание. Надо же: какие нежности. Так продолжалось некоторое время. Затем я не сдержался, шумно выдохнул. И бабочка улетела в свою комнату.
Нет, она больше не появлялась возле меня, но продолжала скромно сидеть там, у себя, на краю окна. Прошла суббота. Дождь, мелкий, моросящий, продолжался. В воскресенье утром бабочка приветствовала меня так же, как вчера. Я уже как-то привык к её сосуществованию рядом со мной. Словно так и было всегда. На следующее утро, в понедельник внезапно подумал: а ведь её бы надо кормить! Но чем? Кормят обычно собачек, кошечек, этих понятно чем. Только вот бабочки не едят такую пищу. Чем же её угостить? Решил обратиться к друзьям через интернет с этим вопросом. Задал его и ушёл на работу. Зябкий, промозглый скучный день.
Поведал коллегам о бабочке. Все подивились. Одна женщина заявила, что за свои двадцать девять рабочих лет, проведённых здесь, на Севере, никаких таких бабочек сроду не видела. Оленей – да, песцов – да, мух – навалом, а чтобы бабочек… Я показал фотографию. Некоторые отнеслись и к ней с недоверием. Однако, новость не осталась незамеченной. Коллега из соседнего отдела сообщил следующее: обычно бабочки питаются нектаром цветов и соком перезревших фруктов. Ну, да, об этом и я догадывался. Но дома может и не быть нектара, а держать в квартире гнилые фрукты что-то не очень хочется. Оказывается, нужно развести пару чайных ложечек сахара или меда на половину стакана с водой. Чтобы бабочка догадалась, что это – еда, ей нужно дать попробовать приготовленное на вкус. Для этого необходимо острой тонкой иголкой или зубочисткой раскрутить бабочке хоботок и окунуть его кончик в сладкий раствор, после чего бабочка успокоится и начнёт питаться. Желательно подкармливать её раз в сутки, тогда она дольше проживёт…
Где там у неё хоботок, и как всё это сделать, не повредив ей ничего, ума не приложу, но моя бабочка не ела уже три дня! Кое-как дождавшись обеденного перерыва, я помчался домой. Мёд у меня был, поэтому я сразу направился на кухню, развёл его в воде, налил медовую воду в блюдце и вошёл с ним в комнату к бабочке.
В комнате было тихо. Ничто не шуршало. На краю подоконника лежало нечто маленькое, хрупкое и тёмное. Я подошёл, поставил блюдце. Моя бабочка лежала на боку со сложенными крылышками и не двигалась. Осторожно положил её на свою ладонь и медленно открыл окно. На улице тоже было тихо. Дождик кончился. Может быть, это звездопад принёс тебя ко мне? Зачем ты прилетала? Словно в ответ, лёгкий ветерок пошевелил безжизненные крылышки, и первые солнечные лучи пробились сквозь облака…
Рабочий день завершился, настал вечер, затем – ночь… Она так и лежит сейчас там, на подоконнике. А я не знаю, что теперь делать и почему мне так нестерпимо грустно…
_____________________________________________________________
И всё-таки жизнь – умнее и милосерднее нас. И всё было не зря! Наступило утро. Только что, десять минут назад, собираясь на работу, я не удержался и заглянул в ту комнату. Она вся залита утренним солнечным светом. И что я вижу на теплом подоконнике? Бабочка ожила! Она стоит на тоненьких лапках, обнимая ими оконное стекло, и греется! Я дотронулся до неё: она тут же замахала крылышками быстро-быстро, как раньше. Торжествуя, как мальчишка, я ринулся за вчерашним блюдцем на кухню. Поставил его перед ней… и почти сразу же догадался, что солнечный свет ей нужнее.
Я распахнул окно и легонько направил её к нему. И она улетела! Красивая. Яркая. Живая! Такое сокровище не может принадлежать одному человеку. Она принадлежит всему миру. И весь мир – принадлежит ей…
Памятник Милосердию
Моя бабушка, какой я её помню, была удивительно добрым человеком. Мне, родившемуся через 15 лет после Великой Отечественной, тяжело даже представить себе то, что ей довелось пережить. Первую, самую жуткую блокадную зиму она провела с четырьмя детьми, тремя дочками и крохотным сыном, родившимся в 1941, в Ленинграде. Муж на фронте, старший сын – в партизанах. Постоянные бомбёжки и нескончаемый голод, от которого у неё на руках умер младший сынок… Летом 1942 им удалось эвакуироваться из Ленинграда, до деревни в Пензенской области добирались несколько месяцев. Голодала и деревня («Всё для фронта, всё для победы»), поэтому питались чем могли: например, пекли хлебные лепёшки из крапивы или лебеды вперемежку с редкими истолчёнными зёрнами, добытыми из колосков, украдкой, с великим риском, подобранных в поле.
Прошёл переломный 1943 год, война близилась к концу. Неподалёку от деревни, где жила бабушка, появились пленные немцы. Голодные, больные, обмороженные…
Местные жители встретили их неприветливо. И моя бабушка, пережившая всё то, о чем я сейчас рассказал, начала носить голодным и больным пленным еду. Женщины в деревне ругали её последними словами. У каждой либо отец, либо муж, либо сын – были на войне. Каждая ночами плакала от страха за жизнь близкого человека. А тут, на глазах у всех их соседка подкармливала тех, кто был источником их несчастий. Как такое может быть? Но каждое утро, невзирая на ругань и проклятия, бабушка на опухших от голода ногах шла туда, где мёрзли и умирали от голода пленные, и делилась с ними, всем, что было у неё и её полуголодных детей.
Однажды женщины не выдержали и, обступив бабушку кругом, начали кричать на неё. Как она смеет носить хлеб немцам? Врагам! Может быть, именно они стреляли в их родных?! И бабушка ответила им: «Я не знаю, где сейчас мой муж и мой сын. И что с ними сейчас, не знаю. Быть может, кто-то из них вот так же, в плену, как эти несчастные люди. Я ношу им хлеб и надеюсь на Бога, что если кто-то из них сейчас в плену, такой же голодный и больной, как они, то, может быть, и там найдётся немецкая женщина, такая же мать, как и я, которая сжалится над моим ребенком и мужем, и даст им поесть, и не позволит им умереть. Я живу только этой надеждой. И я буду носить хлеб этим несчастным, сколько бы вы на меня ни кричали».
Прошло много лет. Бабушки моей давно уже нет. Но вот какая мысль не отпускает меня с той поры, как я узнал эту историю с пленными. В нашей стране и в Европе, да и во всём мире, наверное, установлено множество памятников, посвящённых военному времени. Но я не знаю ни одного памятника, посвящённого Милосердию, без которого на самом деле невозможно выжить иной раз не только в военное, но и в мирное время. Впрочем, один такой памятник всё-таки есть. Знаете, где? В Турции. Вот что я прочитал об этом. Во время Первой мировой войны австралийско-новозеландский армейский корпус, поддерживавший англичан, отчаянно штурмовал турецкие позиции, пытаясь сбросить турок в пролив Дарданеллы. Штыковые и огневые атаки продолжались одна за другой, турки из последних сил держали оборону. Обе стороны истекали кровью. После очередного неудачного наступления, когда противоборствующие стороны затихли, чтобы подготовиться к следующему бою, на нейтральной полосе остался лежать раненый австралийский солдат. Он громко стонал, но никто из его товарищей, не рискнул отправиться за ним, понимая, что добраться до него под прицельным огнём противника практически невозможно. Солдат был обречён на медленную смерть.
Вдруг стрельба со стороны турецких войск стихла, и из окопа с белым флагом в руке поднялся турецкий солдат. В полной тишине он приблизился к раненому, поднял его на руки и донес до вражеских окопов, а затем вернулся к своим, после чего сражение продолжилось.
В 1997 году турецкое правительство установило этому подвигу милосердия памятник, изображающий турецкого солдата, выносящего с поля боя раненого врага.
Я не думаю, что моя бабушка была одинока в своём благородном поступке. Мне кажется, что таких историй, какая случилось с бабушкой, наберётся множество. Народ наш по сути своей милосерден и незлобив…
И ещё вот что: можно враждовать и обрушивать праведный гнев на врага до бесконечности, можно гордиться своими победами и не прощать никому ничего, но никакая война не сможет закончиться пока не найдутся милосердные люди. О милосердии нельзя забывать. Давайте поставим у нас в стране памятник Милосердию. Хотя бы один на всех.
«Остров Грёз»
На улице Ленина есть здание, которое многие красноярцы издавна отличают по магазинам «Бурёнка» и «Нива». В данном случае названия – просто опознавательные знаки, как молоко и хлеб. Кроме первого этажа все остальные – обычный жилой дом. На верхнем этаже в самое тёмное время суток озаряется изнутри неестественным светом одно окно.
Между прочим, в эти часы в комнате за этим окном никого нет! Хотя так было не всегда. Когда-то в это время там продолжал работать один человек. Звали его Матвей Филипчук. Он был художником…
Не спит художник по ночам,
И вместе с ним не спят картины,
Где прикасаются к очам
В снегах сибирские равнины,
Где знойный воздух пирамид
Мелькнёт по сердцу ветром шалым,
Где лишь свеча во тьме горит,
Пронзая бездну жёлтым жалом,
Где в воздухе поёт букет,
А звёзды прорастают в небо!
Когда душа летит на свет,
Её описывать – нелепо…
Но прав настойчивый творец:
Он чувствует, как лягут краски
И тысячу своих сердец
Он предаёт всё той же страсти.
Она, как стража на посту,
Из ночи в ночь его тревожит
И водит кистью по холсту,
Когда рука уже не может…
Филипчук был человеком достаточно известным в городе и не только, а кроме картин порой писал и стихи. Рука у него была лёгкая, в его картинах всегда присутствовало много воздуха, от них веяло свежестью. Даже в печали, отражаемой в пейзаже или наброске, чувствовалась «акварельность» мастера, печаль «была светла».
Впрочем, Матвей, как любой нормальный сибиряк, любил и маленькие человеческие радости, то бишь слабости. Как говорится, мог и выпить, и закусить. Резался в преф, обожал кофе, дымящуюся сигарету во время работы, казалось, вообще не вынимал изо рта.
И вот заходит к нему, однажды, в мастерскую (а эта комната служила ему именно мастерской), друг и сосед «по цеху» художник Иван Манилов: не с пустыми руками, конечно, с «пузырём», как положено после творческой загранкомандировки в Германию, заходит и говорит:
– А что как тебе, друг мой, Матвей, да съездить бы со мной к одному моему знакомому в Боготол вещь посмотреть?
– Какую? – спрашивает его Филипчук.
– Там увидишь, – только и усмехнулся Иван, – главное, ответь: едешь или нет?
Хмыкнул Матвей, чертыхнулся, выкурил сигаретку и… согласился ехать. Обратно вернулся Филипчук малость озадаченный, но с добычей: картину привёз. Ясно, что 19 век, что Франция, что рука мастера, а конкретнее – не разобрать: полотно сильно повреждённое. Хозяин вещи, парень молодой, в деньгах нуждающийся, сказал, что нашёл её в сарае своей покойной бабки. Та её вроде в войну на хлеб выменяла у беженки одной из блокадного Ленинграда, пожалела старую женщину. Она, сказывала бабка, была городская в годах, видать, из старорежимных, из «благородных мадам», на деревне первый раз, да ещё зимой, в мороз, ничего не умеет, точно бы окочурилась. Да, вот, бабкины через улицу соседи сжалились, приютили: до весны у них пожила. За каким лихом её вообще через такую даль занесло, – не понять было.
А весной она вовсе сгинула: говорят, приехали за ней ночью, знамо кто тогда ночами за людьми приезжал, увезли – и ни слуху, ни духу. Так вот картина у бабки осталась. Название она, когда на хлеб менялись, черканула на бумажке: кажись, «Остров грёз» какой-то. Сначала бабка картину на стенку повесила, а как за беженкой приехали, так она от греха подальше из рамки её вынула и в сараюху заховала курям на подстилку.
Лет десять после войны на ней куры ночевали, а потом так – в сараюхе н-струмент всякий хозяйственный да банки-склянки ненужные хранились. А года два назад бабули не стало. Ну, после похорон да поминок халупу её куда-то же девать надо было. Все уже в городе давно живут, она одна там болталась, съезжать не хотела: «Где,» – говорила, – «живу, там и помирать буду». Так оно по-бабкиному и получилось. Про картину внучок прознал ещё когда в пионерах был. На лето приезжали они семьёй в деревню, навещали старуху. Юный пионер – он ведь как? Он ведь юный следопыт – Чингачгук, «Большое ухо», «Зоркий глаз»! А сарай старый – самое место для всякого такого. Приволок как-то следопыт бабке это полотно, думал: старая тряпка в краске, – на, мол, бабуля, старушечью радость, может, ещё полы мыть сгодится.
Тут она и вспомнила про войну да про картину, и название, которое на бумажке, потом вместе отыскали в альбоме со старыми семейными фотографиями…
Невнятен шёпот фотографий,Покрытых блёклой желтизной.В них нет печали эпитафийИ сплетен краски расписной.Лишь тот расслышит их историк,Служитель новых аллилуй,Чей взгляд рассудочен и горек,Как запоздалый поцелуй…Новому хозяину бабкиного добра (так, в общем-то, само сложилось, что его родители избегали, как черти ладана, всего, что хотя бы отдалённо напоминало коммерцию) надо было картину как-то пристроить, что-то за неё получить, желательно побольше, а с Маниловым он был раньше ещё знаком по автомобильным делам, оба любили всякие мотокроссы типа «Дебри» на «Нивах», на этой почве и сошлись…
Манилов-то мужик с хитрецой, не то что Матвей. Прикинул он так и этак, в каталогах порылся, определил, что работа явно крупного мастера, манера близка к импрессионизму, и то, что это – подлинник, – безусловно. Женщина, привезшая картину в Сибирь, недостатком эстетического образования явно не страдала, и весьма сомнительно, чтобы она тогда и оттуда, из-под бомбёжек, потащила бы с собой какую-нибудь копию.
Однако, владелец картины, заприметив как Иван поглядывал на неё, смекнул, что вещь не простая, хотя ему и «гонят пургу» про её ветхое состояние, а всё ж интересуются, и в итоге заломил такую цену в баксах, что ни одному современному художнику в России мало не покажется! Манилов уехал не солоно хлебавши. Но вернулся. С Филипчуком.
У того тоже денег таких, конечно, не было, даже если б он заложил в ломбард всё своё имущество вплоть до старых «семейных» трусов (хотя старых боевых товарищей не сдают, потому что их сдают в последнюю очередь). Но! Поскольку картина была в ветхом, мягко говоря, состоянии, то её следовало бы для начала отреставрировать, а потом уж предлагать самым сумчатым кошелькам, каких можно будет сыскать (за проценты, разумеется). После долгих переговоров и совместных раздумий с закуской и стопарями на том и порешили. Так картина уехала из Боготола в Красноярск, находясь в том незавидном положении, когда, ежели б она была человек, то не помнила бы кто она такая и как её зовут. На реставрацию.
Филипчук решил заняться ею лично. Зачем это взбрело ему в голову, он потом так и не сумел себе объяснить. Что поделаешь: ну, есть в нём нечто мечтательное, романтичное, как его бородка и несколько прищуренный взгляд, – как понесёт куда-нибудь, как вынесет, у-у…
Видать, зацепило чем-то Матвея то невнятное белесо-голубое пятно посреди холста, которое «Островом Грёз» обозвали… Может, тоже захотелось помечтать, погрезить, так сказать… Короче, хрен его знает. Но привёз.
Манилов, как всегда, закрутился с заказами: он был довольно модным портретистом. Однажды, к примеру, даже супругу президента Лиана изобразил (не нарочно, конечно, просто, ну… получилось так). И остался Филипчук один на один со звонками из Боготола. Бабкин внучок, если что не так, обещался лично приехать в город, да не один, а с большими дружными ребятами, которые быстро и с гарантией помогут ему добиться от Филипчука всего ими желаемого, в частности, даже учёбу в школе, которую бабкин внучок окончил лет 10 назад, оплатить тоже. Куда деваться? Надо было что-то делать. Вот, для начала, Филипчук решил снять с картины копию, потренироваться в реставрировании на ней.
Натянул свежий холст на подрамник. И начал писать. Но что именно? Больше всего Большое Белесоголубое пятно-остров напоминало просто облако, а никакой не остров. Хотя, судя по остаткам краски, то, что было вокруг него, вполне могло быть и водой…
Есть облака, что тают постоянно,
Плывя на юг по лону океана.
Бесследен путь и холодна вода
Под облаками тающего льда.
Их солнце жжёт. В них так сверкают грани,
Что сгустки света пляшут в океане.
Так чувства наши: вспыхнут иногда,
Чтоб в бездне лет исчезнуть без следа.
Филипчук писал «копию» практически интуитивно, ещё не зная толком, что именно у него получится. Но чем глубже затягивала его работа, тем сильнее становилось в его душе ощущение беспокойства и незримого присутствия рядом с ним чужой осознанной воли :
– Да, нет же никого! Что я озираюсь, как малохольный? И чёрт же меня дёрнул этой мазнёй заниматься! Нет, что-то же смущает меня? Но что? Будто подсматривает кто-то… Наверно, в комнате слишком душно…
То, что родилось под его рукой на полотне, более всего напоминало огромный ледяной айсберг, плывущий под пустым небом по ночным волнам бескрайнего океана. Но что-то было во всём этом не то… Филипчук отошёл от мольберта и нервно закурил. Стоп. Надо заварить кофе. Сходил с чайником в душевую, набрал воды, щёлкнул тумблером нагревателя, стряхнул пепел в пепельницу, присел на краешек кресла…
Мелкие хозяйственные дела всё же слабо отвлекли его от подспудного тревожащего душу чувства. Ему казалось, что с полотна кто-то следит за каждым его движением. Стараясь не глядеть на созданное им самим же произведение, не допив чашки, он быстро одел дублёнку, натянул на голову шапку-пирожок, выключил свет сначала в комнате, затем в коридоре, вышел за дверь, закрыл её на ключ, вызвал лифт и немедленно уехал…
Следующим утром он не стал торопиться в мастерскую, подъехал к 12-ти. Вошёл. Огляделся. Ничего особенного. На картине – обычный айсберг, волны, небо и… и всё. Однако, работа в этот день у Матвея всё равно не клеилась:
– Что же это такое?! Опять вроде за мной подсматривает кто-то. И кому я только сдался? Что за мной подсматривать?.. Так скоро сам с собой начну разговаривать…
Прокурив полпачки сигарет и выпив несколько чашек кофе, в крайнем раздражении на самого себя он ушёл не дожидаясь сумерек.
Весь следующий (воскресный) день Матвей пропьянствовал на даче приятеля возле речки Базаихи. Вот там ему было хорошо. Так хорошо, что весь понедельник он вынужден был провести дома в постели с сырым полотенцем на голове и капустным рассолом (всё-таки классная вещь!) на прикроватной тумбочке.
В мастерскую его явно не тянуло. Ну, ладно, предположим, когда-то скульптор Пигмалион влюбился в созданную им же Галатею, и она ожила. Но, во-первых, грек создал скульптуру человека. Во-вторых, она вызвала в нём только исключительно положительные эмоции. А здесь-то, у него, у Матвея, что случилось? Рассуждая по трезвому (гм… насколько это возможно), он Филипчук, написал копию полусгнившей картины, интуитивно стараясь угадать то, что на ней было изображено раньше и испугался. Чего именно, если это – просто пейзаж? Каким образом, откуда и почему возник этот дурацкий страх? Ведь не чертей же он рисовал, а обычный кусок льда посреди океана!
Мысленно выругавшись, Матвей во вторник утром собрался духом и направился в мастерскую. Дойдя до «бурёнкиного» дома и собираясь набрать код двери подъезда, он вдруг ощутил на своём плече тяжесть чьей-то крепкой руки.
– Господи! Началось! Вот оно! – вздрогнул Филипчук. Рука так здорово сдавила его плечо, что он даже чуть-чуть присел. Это был Манилов, уже поддатый, но ещё не дошедший «до кондиции». Всю остальную часть вторницкого дня друзья старательно обмывали деньги, полученные Иваном за большую работу, которую он вчера успешно завершил и сдал заказчику. Они пили, пели, вспоминали всякие разные весёлые случаи и, наконец, Матвей уснул.
Проснулся он среди ночи, мучимый противоречивыми чувствами: сильнейшей жаждой на почве похмелья и острым желанием немедленно пописать пока не поздно. Он тут же удовлетворил свои желания, но в обратном порядке: сходил в туалет, а потом выпил всю воду из горла чайника. Ф-ф-у, полегчало.
Иван-то, видать, ушёл ещё засветло, поскольку в мастерской было темно (за исключением туалета, где кто-то из них не выключил свет ещё с обеда). Матвей захотел узнать который сейчас час, но верхний свет по такому случаю включать ему было лень, и он решил обойтись настольной лампой. Почти наощупь нашёл её и включил. Половина второго ночи. Приехали! До дома уже не добраться: автобусы не ходят, на такси денег нет, пешком идти на правый берег – сил никаких. Из дома не звонили, привыкли, что у творческого человека самое горячее время работы – ночь.