– Ну это, братец, не критерий. Для тебя не дыру, а целый кратер нужно делать.
Сафар надулся, – Косых задел его больное место: размеры, вес, силу. К счастью, в этот момент постучали в дверь, и раздался голос:
– Косуля, не спишь? Новости…
Вошел майор Гроза.
– Новости, братцы, отменные новости! Германская печать снова обещает мир всему миру. Как вам нравится?
Сафар мрачно пробормотал:
– Это значит – спи одетый.
– Ты очень кстати, – сказал Косых Грозе. – Тут у нас дискуссия… Как истребитель, ты лучше других можешь разрешить сомнения Сафара.
– Сафар… и сомнения? – рассмеялся Гроза. – Редкое зрелище!
– Доводы Чернова, будто вы, истребители, стали теперь безраздельными владыками воздуха, испортили ему настроение.
Гроза улыбнулся:
– А я малость подслушал спор. Право, бубнят, как два буржуазных профессора: техника да техника; машина, оружие, скорость… А человека забыли?
Сафар несколько смутился:
– Ты не понимаешь, Гроза, мы же это для академической чистоты дискуссии…
– Академическая чистота!.. Схоластика, а не чистота. У нас теперь и дети знают, как техника работает в руках настоящих людей. Разве в Испании республиканцы били немцев и итальянцев техникой? Люди били. Люди золотые…
– Республиканцев пять, а фашистов двадцать пять. Бывало и так. Но у них каждый за себя, а у испанцев один за всех и все за одного.
– Верно. Но давайте кончать ваш спор.
– А мы же и не спорили. Это мы вместе вредные тезисы Чернова гробили. Слушай, истребитель, а ты на какой позиции, как насчет бомбардировщиков?
– Скажу… Как мне рисуется правильное развитие бомбардировочной авиации?..
– А ну, валяй, валяй, – оживился Сафар.
По мнению Грозы, важно было уменьшить «ножницы» в полетных свойствах бомбардировщиков и истребителей за счет улучшения первых. Чем меньше разница в этих свойствах, тем больше у бомбардировщика шансов на спасение, а может быть, и на победу. Это значит, что бомбардировщик должен быть возможно более легким. Два легких бомбардировщика могут в сумме поднять столько же бомб, сколько несет при дальнем рейде тяжелый корабль. Они без труда преодолеют расстояние, отделяющее их от цели. Но при этом неоспоримо преимущество легких бомбардировщиков перед большим кораблем. Освободившись от груза бомб, да еще и от половины веса горючего, бомбардировщик превратится в боеспособный сверхистребитель. Тут уж он не только может защищаться, но и активно нападать.
– Для этого прежде всего нужен меньший собственный вес. На наших красавцах это достигнуто применением сверхлегких сплавов магния и бериллия в комбинации с высоколегированными сталями – раз; установкой паротурбинных двигателей – два… Ты понимаешь, когда я еще амбалом был, – задумчиво и даже как-то мечтательно сказал Сафар, – кругом все говорили: «Пар – отжившее дело? Паровик – это прошлое. Внутреннее сгорание – вот где перспективы». Я тогда мало в таких вещах понимал, а потом, как учиться стал, опять то же самое слышу: паровая машина – это древность, бензиновый мотор и дизель куда, мол, лучше. А вот теперь, гляди-ка – старичок-паровичок опять пришел и мотору очко дает.
Гроза согласился:
– Мир еще варварски обращается с горючим. Моторы внутреннего сгорания, точно так же, как и наши паровые двигатели, это только отдаленный намек на то, чем будут пользоваться через десяток лет. Советская техника покажет пути… Вот мой младший братишка говорит, что инженеры должны будут поставить летчика в такие условия, чтобы полет со скоростью звука был физически возможен.
– Почему именно звука? – удивился Сафар.
– Однажды мальчуган говорит: «Военным самолетам совершенно необходимо летать со скоростью хотя бы триста тридцать три метра в секунду, не меньше». На мой вопрос, почему «триста тридцать три», говорит: «Скорость звука – триста тридцать два метра в секунду, значит, – самолет, летящий хотя бы на один метр быстрее, будет доходить до тебя раньше, чем ты услышишь звук его приближения. Это очень важно для военной машины».
– До таких скоростей, порядка тысячи – тысячи двести километров, пожалуй, еще далеко.
– Ближе, чем мы думаем. В единичных машинах мы уже имеем скорость около девятисот километров. А это уж не так далеко от того, чтобы получить скорость звука на отрезке ближайших лет.
– Твоими устами да мед пить, – вставил Косых.
– А чем не мед на такой бы машине с фашистской сволочью подраться…
– Будет драка, будешь и драться, – спокойно заметил Гроза.
Сафар сверкнул глазами:
– Жалко, не я распоряжаюсь историей, а то уж драка была бы. Без драки Европу не привести в порядок. Отдам жизнь для того, чтобы все встало на место. Я готов.
– Не кипятись, Сафар… Как раз закипятишься, пойдешь в воздух, тебя и гробанут.
– Ты думаешь, я ишак? Я и сам сумею гробануть… Это лучшее, что у меня есть, – жизнь! Ведь это не только я сам, но и все мое потомство, понимаешь? Будущее целого рода. Жить хочу, понимаешь, но готов умереть. И когда я это сказал, когда я так решил, мне жизнь уже не дорога. Тогда о ней перестаю думать.
– У нас на этот счет разные взгляды, – ответил Гроза. – Ты перестанешь думать о жизни, а я думаю. И я очень благодарен стране и ее вождям за то, что они о моей жизни тоже думают, берегут ее.
– С такими сухими мозгами, как у тебя, нельзя быть летчиком. Они у тебя сухие, совсем сухие, понимаешь?
– Ничего получается, – усмехнулся Гроза, потрогав орден. – Ты скажи, разве я не имею права жить уже потому, что защищаю самое необыкновенное, самое удивительное, самое прекрасное, что когда-либо знала история, – СССР. Мне хочется жить, уже от одной гордости можно пожелать бессмертия, а ты – умереть! Подумай о своем народе, какого сына родила твоя земля – Кавказ! Разве сыны этой страны не имеют права на лучшую, самую прекрасную жизнь на земле, а?
Сафар хотел сказать свое, – горячее, из нутра, не нашел слов и, поспешно собрав тетрадки, ушел.
У него не хватило слов, не хватило умения ясно и логично изложить свои мысли. Они с Грозой едва не поссорились, хотя с разных концов подходили к одному и тому же: жизнь – лучшее, что у них есть, но и тот и другой, не колеблясь ни секунды, отдадут ее по первому зову родины.
Гроза тоже собрался было уходить, когда под окошком послышались тяжелые шаги.
Вернулся Сафар.
– Сандро, ты Канделаки знаешь?
Косых знал Канделаки, но хотелось спать, и, чтобы отделаться, он ответил:
– Нет.
– Жалко, Сандро. Канделаки – замечательный парень! Он тоже бывший амбал. Бакинец, понимаешь?
– Ты за этим и вернулся? Я спать хочу, Сафар.
– Какой ты сонливый, Сашо… А Канделаки мне, знаешь, что сказал?
– Иди спать, Сафар.
– Канделаки говорил: делай рекорд, Гиго. Рекорды нам нужны. Рекорды – значит люди рекордные, а рекордные люди, сам понимаешь, необходимы. Страна замечательная, рекорды должны быть тоже замечательные…
– И люди, ставящие рекорды, тоже должны быть замечательные? Например, летчик Сафар…
Сафар покачал головой.
– Эх, Сандро, Сандро, я от всей души, а ты…
Он распрямил свои широкие плечи:
– Значит, ты думаешь – я не могу быть рекордным человеком?
– Смотря по какой части, Сафар. Если по гирям, то, вероятно, можешь.
И сейчас же пожалел о сказанном. Сафар не понимал таких шуток. Лицо гиганта сделалось мрачным. Так он сердился: лицо каменное, а кулаки сжимаются, тяжелые, как кувалды.
– Тебе нужно учиться, Сафар, – примирительно сказал Косых.
Сафар молча отвернулся. Дружба не позволяла ему сказать Косых то, что хотелось.
– Я хочу сказать: учиться понимать шутки, Сафар.
– Не хочу понимать шутки, когда разговор серьезный. Я хочу, чтобы все рекорды были наши. Скорость наша – Канделаки, высота наша – Гроза, а я хочу дальность брать!
– Бери дальность, Сафар, это хорошо.
– Ты серьезно?
– Очень серьезно.
– Для этого учиться много надо. Ты меня понимаешь?
– Учись, Сафар.
Сафар улыбнулся просто и ясно.
– Это будет хорошо?
– Здорово будет, Сафар. Бери дальность и… и иди спать.
Но Сафар решительно уселся на подоконник:
– А! Не говори: спать. Я сегодня такой особенный.
– А я до того обыкновенный, что сейчас вот у тебя на глазах усну.
– Можешь для хорошего товарища немножечко потерпеть. Я тебе расскажу одну историю…
Стало совсем темно. Косых не слышал, что рассказывал Сафар, – задремал под его говор. Вдруг сквозь дрему почувствовал, что в лицо ударил луч яркого света. Косых вздрогнул: прямо на него глядели уставившиеся в окно автомобильные фары.
Раздался грудной девичий голос:
– Дома?
Олеся вошла с отцом – комдивом Богульным.
Косых и Богульный давно знали друг друга, еще с Гражданской войны. Олеся Богульная родилась в сибирской тайге, на заснеженном хуторе.
Сложение у девушки было отцовское: этакий маленький коваль в юбке – коренастая, крепко сшитая, с широкими плечами. А лицо точеное, с нежным румянцем.
Она крикнула с порога:
– Дядя сибиряк, тату по вас соскучился.
Богульный засмеялся:
– Душой кривишь, Оленок. Не верь ей, сибиряк: я, конечно, очень рад тебя видеть, но затащила меня сюда она. Умри, а поезжай к сибиряку, когда добрые люди спать ложатся.
Через несколько минут Олеся выглянула в окошко:
– Тату, ты ничего не имеешь: мы на твоей машине проедем в город?
– А я домой пешком?
– Я через час за тобой заеду.
Богульный махнул рукой. Олеся скрылась. С нею исчезли Сафар и Гроза.
Богульный сидел хмурый.
– Ты чем недоволен? – спросил Косых.
– За яким бисом ее ко мне принесло? – дернул плечом Богульный.
– Говори ясней, Тарас. Не мастер я загадки разгадывать.
– Ко мне в десант перевелась: врачом головного отряда. Ты знаешь. У меня их тысячи – хлопцев моих. Все как дети мне. За всех болею, но… тут не выдерживаю. Знаю: и парашюты надежные, и прыгать научились, и все такое, а вот… не могу привыкнуть. Как она на крыло выйдет, так у меня вот тут… нехорошо.
– Старость, Тарас.
Богульный, смеясь, провел ладонью по седеющей щетине головы.
– Ну, нет, брат, врешь. Тут, видно, другое. Уж не нервы ли?
– И у тебя завелись?
– Бис их знает… до сей поры не было, но, может быть, это самое и есть – нервы? С одной стороны, я, конечно, рад, дивчина на глазах. А с другой, ведь не все же ученья да тренировки, дойдет и до дела. Передовой отряд! Извольте со всеми своими санитарными пожитками на зонтиках.
– А сама она как на это смотрит?
– Горит.
– Значит, хорошо.
– Мне, знаешь, даже неловко. Раньше у нас с передовым отрядом лекпом да два санитара прыгали, а она бузила-бузила – в округ писала, добилась того, что под санчасть целый самолет отвели. Там у нее теперь все, что надо. Даже собаки санитарные с медикаментами – и те прыгают.
– И ничего?
– Собаки-то? Ничего. Да вот другие отряды недовольны: у них врачи тоже прыгать желают, тоже собак им давай, тоже целый самолет отводи. А командиры бунтуют: нам машины под бойцов нужны. Без врачей, мол, проживем!
– Может быть, и правы, а?
Богульный решительно стукнул ребром ладони по столу:
– Нет, не правы. Они психологии не учитывают. Дивчина права: боец должен знать, что о нем есть кому позаботиться в любых условиях.
Он оживился. Тема была ему слишком близка: он первый сформировал когда-то десантный парашютный отряд. Это было его родное, кровное дело.
Богульный задумчиво посмотрел в темное окно.
– Передо мною всегда стоит один и тот же вопрос, везде и всегда одна мысль: когда ударят? Ты же понимаешь, не то страшно, что ударят, – отобьем, а то, что на нервах играют.
– И все же лучше подождать, чем…
– Эх, милый, я-то разве не понимаю? Это же кровь, кровь народа, наша кровь. Жизни, много жизней с обеих сторон. Разве я не знаю?
– Война будет страшной. Огонь, сталь, химия, электричество…
На дороге послышалась сирена. Олеся крикнула из машины:
– Наговорились?
Богульный прищурился:
– Мы-то наговорились…
– И мы тоже. Домой едем?
– Я вот смотрю: кто тебя, такую прыгунью зонтичную, замуж возьмет?
Олеся тряхнула головой:
– Берут – и даже одобряют.
– Замуж выйдешь, не до зонтиков будет. Будущий муженек-то, наверное…
– Будущий говорит, что если я хочу по-настоящему в десанте работать, то без затяжных не обойтись. Точности без этого не будет.
Богульный переглянулся с Косых.
– Не врешь? – бросил он дочери.
– Он говорит, что и вы все, если хотите бить наверняка, должны освоить затяжной, как утреннее умывание. Так, чтобы на последних пятистах парашют, а до того – затяжка. Пулей к земле, посадка в пятачок.
– Так… – мог только протянуть Богульный. – Но, между прочим, может быть, откроешь отцу, кто он, мой будущий зятек, – чи тот, чи этот? Не разберу я…
Олеся покраснела и громко засмеялась.
Косых погасил свет и долго смотрел вслед удалявшемуся автомобилю.
Обстановка
К тому времени, когда происходила описанная беседа, то есть к середине августа, атмосфера в Европе была еще более накалена, чем в августе прошлого года.
Каким страшным похмельем было тогда, год назад, для Франции заявление лорда Фэрсимена о соглашении между Британией и Германией по вопросу о переделе колоний!
Пробным шаром к этой новой игре был в свое время захват германским морским десантом португальского Золотого Берега. После того как, с германской точки зрения, все обошлось благополучно и к германским островным базам Канарской группы прибавились новые военные порты в Африке, фюрер поставил вопрос ребром: британская Танганьика или французский Мадагаскар. Итальянский флот предпринял маневры у Балеар, мальтийский и гибралтарский отряды британской эскадры сошлись на линии Тулон – Бизерта. Для Франции все стало ясно. Она предпочла потерю Мадагаскара войне в одиночку. Но как только римский трактат был подписан, в тот же день и час, пользуясь присутствием в Риме французских дипломатов, господин Фианини, министр иностранных дел Италии, предложил «дружески» решить спор о Ницце и Савойе. Французские дипломаты пытались сделать вид, что никакого спора в сущности нет: Ницца есть Ницца, а Савойя есть Савойя, то и другое – владения Французской республики. Но немцы взяли на себя любезную миссию посредничества и объяснили французам, что они не правы: и Ницца, и Савойя суть, мол, территории исконно итальянские. Временная принадлежность их к Французской республике была-де явной ошибкой, каковую и следует незамедлительно исправить. Чтобы придать своему посредничеству авторитет, Германия, нарушив свою декабрьскую декларацию, передвинула на левый берег Рейна восемь корпусов. Итальянский флот продолжал маневры на африканских коммуникациях французов, британцы производили давление на Париж: «Уступайте, спасая мир»… Дела осложнялись. Германия, поощряемая уступками, поставила вопрос о лотарингской руде. Сначала издалека, осторожно: «лотарингское железо – вопрос существования для Германии». Французские правые газеты пытались изобразить дело в радужном свете: немцы – они собираются усилить импорт лотарингского железа. Но немцы поставили точку над i: они не собираются импортировать то, что «принадлежит им по праву». Лотарингия была объявлена древней территорией Великогерманской империи. Исчерпывающие разъяснения не замедлили появиться в «Бергверксцейтунг». «Фелькишер беобахтер» и «Ангрифф» не давали себе труда даже что-либо разъяснять. Они просто заявляли: Лотарингия должна стать германской. Любой ценой и в кратчайший срок.
С этими рассуждениями совпали размышления некоторых итальянских газет о том, что мы живем в эпоху великих поправок, вносимых в историю. Одной из тягчайших ошибок, когда-либо совершенных и подлежащих немедленному исправлению, является участие Франции в эксплуатации Суэцкого канала, поскольку Франция не имеет ни в Красном море, ни в Индийском океане таких больших интересов, как Италия. Клич был подхвачен всей итальянской печатью.
Франция обратилась опять к Лондону. Официоз кабинета в очередной передовой жевал мочало об исторических примерах плаваний, совершенных французскими моряками вокруг Африки и задолго до того, как Лессепс приступил к осуществлению своей идеи, которая по самому характеру своему может быть рассматриваема как идея британская, так как и т. д. и т. п.
Правительство Франции наконец поняло, что никогда оно не было так изолированно и одиноко. Французский премьер бил себя в грудь и пытался уверить палату в том, что он, в сущности, никогда не верил коварным сынам Альбиона и всегда в душе был приверженцем дружбы с Советским Союзом. В этой части парламентской речи премьера на левых скамьях раздался откровенный хохот и свистки.
Советский Союз заявил о постоянстве своей мирной политики. Московские газеты предостерегали мировую демократию от опасностей, таящихся в действиях фашизма. Во Франции демонстрация народных симпатий к Союзу Советов вылилась в мощное движение рабочих масс и трудовой интеллигенции против войны и фашизма. Пролетариат Англии в ряде городов вышел на улицы с лозунгами недоверия консервативному кабинету.
15 августа волна растерянности прокатилась по Европе. В ночь с 14-го на 15-е вся сеть автострад Германии была закрыта для частного движения. Лишь особо пронырливым корреспондентам иностранных газет удалось установить, что по автострадам движутся непрерывные колонны автомобилей с войсками.
С утра 15-го были приостановлены все полеты иностранных и частных самолетов над территорией Третьей империи. В местах скрещения железных дорог с автострадами шторы на окнах вагонов спускались охраной СА[1], не покидавшей поездов. Билеты продавались лишь до определенных пунктов. Выход из вагонов на промежуточных станциях был воспрещен. Двери вагонов держались на запоре.
Опытный глаз мог уловить причины этих строгостей: по железным дорогам двигались воинские составы. Узловые станции были забиты эшелонами.
Европейские политики боялись раскрыть смысл этих перевозок. Буржуазные правительства втайне надеялись, что события разыграются лишь на востоке Европы. Разве не об этом твердили все тайные договоры последних лет? Но действительность обманула ожидания. Осведомительная служба 2-го отдела французского генштаба доносила: «Армия Германии мобилизована. На границе Франции сосредоточиваются германские войска». Несколькими часами позже началось сосредоточение итальянских войск на франко-итальянской границе.
Общественное мнение Франции было возбуждено. Оно знало, что германские войска сосредоточены у границ, что средиземноморская эскадра англичан появилась на африканских линиях, германский флот покинул свои базы и крейсирует в Северном море. Наконец в полдень 16-го эскадра «неизвестной национальности» открыла огонь по двум французским пароходам, выходившим из устья Темзы. Огнем тяжелой артиллерии пароходы были пущены ко дну в течение трех с половиной минут. К вечеру того же числа аналогичный случай произошел в Сицилийском проливе, где погиб французский пароход с грузом хлопка.
Взрыв негодования охватил французское общество. Все его слои, все партии кроме фашистских требовали отпора обнаглевшим агрессорам. Правительство растерялось: оно было так же одиноко внутри страны, как на международной арене. Пытаясь снять с себя ответственность за грядущие грозные события, оно поручило своему послу в Москве сделать запрос советскому правительству об его намерениях в случае нападения Третьей империи на Францию. Все хорошо понимали, что, после демонстративного игнорирования французским правительством франко-советского пакта и почти откровенного отрицания взаимности обязательств, оно делало этот свой шаг не очень уверенно.
Взоры Европы обратились на Восток.
Радиоприемники ждали передач… Змеи-очереди вились у киосков. Сверстанные номера газет неподвижно лежали в машинах с квадратом пустого места посредине первой полосы: ждали известий из Москвы. Разносчики спали у ворот типографий.
В Париже царила необычная тишина. Без криков и песен двигались по улицам толпы демонстрантов. Под лозунгами Народного фронта стихийно объединились разъединенные провокациями реакции широкие круги французского общества. Коммунисты, социалисты, радикалы, левые католики – все были снова здесь. Впервые за три года чиновники шли рядом со штукатурами, и мелкие лавочники оказались в одной шеренге с металлистами. Колонны сходились к площади Звезды и вливались в единый могучий поток народной воли, неудержимо катившийся по Елисейским полям.
Разительным отличием этой грандиозной демонстрации от сотен и тысяч прежних выступлений французских масс было молчание. Ни криков, ни песен – одни лишь сдержанные разговоры. Когда какой-нибудь энтузиаст или провокатор вскакивал на крышу автомобиля, пытаясь что-то выкрикнуть, толпа стаскивала их одинаково безжалостно.
Народ был начеку.
Громкоговорители до сих пор не передали ответа Москвы.
Народ не хотел пропустить ни единого слова в этом известии.
Радио упорно молчало. Зато по городу поползли слухи, колючие и липкие. Какие-то типы шныряли в толпе. Нескольких провокаторов выловили. Шоферу-волонтеру пришлось отвезти их в институт Скорой помощи. Когда двигаться стало уже некуда, толпы застыли. Люди стояли на всех площадях, на улицах и бульварах. Перед дворцом президента, перед палатой депутатов, у монументальных зданий банков стояли пикеты Народного фронта.
Боялись провокаций. Полиции и гард-мобилям[2] нужен был только предлог, чтобы пустить в ход бронированные автомобили. Но город был недвижим и молчалив. Молчали опустевшие заводы, не гудели автомобили, брошенные шоферами. Застыли на площадях безмолвные автобусы. Даже в кафе на бульварах царила мертвая тишина. На спинках стульев белели брошенные фартуки гарсонов.
Париж молчал.
Правительство не решалось заговорить. Оно не хотело говорить правду, а лгать в такой тишине было страшно. С его согласия «боевые кресты» пустили своих шептунов:
«Москва не решится, она слаба… СССР покинул Францию. Франция одинока. Франция изолирована. Германия размозжит нас одним ударом своего бронированного кулака. Надо уступить…»
Так прошел день. Необычайно длинный и тихий для Парижа день 16 августа.
Около полуночи загремели рупоры на зданиях редакций левых газет:
«Французы! Решение Кремля состоялось. Великий Советский Союз остался верен взятым на себя обязательствам. Он не покинет демократии в час фашистской агрессии. Народы Советского Союза еще раз протягивают руку французскому народу через головы всех предателей. Пожмем эту руку миллионами трудовых рук всех честных французов. Да здравствует великий Советский Союз! Да здравствует союз демократий всего мира!»
Молчать было немыслимо. Официальное коммюнике в сдержанной форме сообщило о «заверениях», полученных французским послом в Москве. По тону сообщения было видно, что это известие испугало буржуазных воротил больше, чем если бы им сообщили об оккупации Третьей империей половины Франции.
По улицам Парижа женщины несли увитые цветами портреты советских вождей. Короткое радио из Москвы сохраняло женщинам надежду на то, что полтора миллиона французских солдат, стоящих на линии Мажино, избегнут нависшего над ними кошмара. А если им придется драться, то это не будет безнадежным броском в кровавую мясорубку воины. Французы будут драться за независимость и свободу своей страны.
Этой августовской ночью в мертвенном свете прожекторов по улицам французских городов, громыхая сталью гусениц, ползли танки, шуршали шинами колонны машин. С платформ грузовиков хмуро глядели солдаты пехоты. И тут же по тротуарам двигались процессии с высоко поднятыми транспарантами: «Мы не хотим войны, но готовы воевать!», «Долой убийц-фашистов!», «Пора кончать с Гитлером!»
На площадях Парижа стояли грозные толпы. Через два часа после первого известия пришло другое: «Посол Германии в Париже граф Фейербах опубликовал заявление: “Европа проявляет слишком большую нервозность. Нет причин сомневаться в том, что мир будет сохранен, если другие страны проявят необходимую выдержку”. Казалось, Берлин дрогнул, задумался… В экстренном выпуске «Ордр», помеченном 0 ч. 30 м. 17 августа, обозреватель писал:
«…Мечущейся Европе трудно поверить тому, что есть шансы на мир. Нас хотят уверить, будто нужно лишь сохранить немного спокойствия. Мы понимаем, чего не договорил граф Фейербах: “Спокойствие, спокойствие! Необходима операция. Не бойтесь нашего ножа, и вы выздоровеете”. Господин Фейербах, позвольте сказать с полной откровенностью: в ваших руках ланцет хирурга слишком похож на нож мясника. Это не нравится Европе при всей ее привычке к кровопусканиям…»
А Журье в «Пти Паризьен» твердил:
«Каков бы ни был истинный смысл заверений господина Фейербаха, они даны. Даны от лица фюрера и правительства Третьей империи. Мы верим: империя первая не нарушит границ!»
Правые газеты выуживали самые страшные, кровавые примеры прошлых войн. «Тан» опубликовал обзор, содержащий угрожающие данные: