– Зачем этот устаревший трактат о любви, епископ?
– Затем, друг мой, что в вашей деятельности нельзя забывать: в сердцах людей любви отведено значительное место.
– Человек человеку рознь!
– И все же, по воле создавшего нас, я не знаю такого сердца, для которого хотя бы раз в жизни не пел соловей. И если вы не принимаете в расчет земные привязанности своих людей – вы профан. И заранее можно предсказать вам проигрыш.
– Мои люди не таковы!
– Неправда, девять из десяти ваших агентов такие же, как все другие: из плоти и крови. Вы дурной организатор, Шилде, если не учли этих пут среди средств, которые провидение дало вам, чтобы связать Силса. Денег больше, чем вы, могут дать Советы…
– Они скупы.
– Только там, где надо, Шилде.
– Они не овладевают душами!
– При помощи денег, да. Но у них есть какие-то другие средства. Овладели же они душою Круминьша, не дав ему ни гроша. Да разве одного Круминьша?! А те сотни тысяч, миллионы латышей, что идут под их знаменами?
Шилде слушал епископа, и взгляд его делался все мрачнее, все больше морщился лоб и сердитым становилась лицо.
– Чего же вы от меня хотите? – спросил он.
– Помочь вам взять в руки Силса. Я хочу, – как мог отчетливей, отделяя слово от слова, внушительно говорил епископ, – чтобы вы заинтересовались привязанностями Силса.
– У меня нет возможности установить слежку за любовными похождениями этого мальчишки. Один-двое калек, которые могут мне там кое-как служить, не поспеют за этим молодцом, когда он начнет бегать по девчонкам…
Епископ остановил его, подняв руку.
– Не то, не то! – Он брезгливо поморщился. – Конечно, проследить за интимными связями Силса был бы смысл. Среди них может оказаться и такая, которую вы сумеете использовать хотя бы для наблюдения за ним. Но на этот раз я имел в виду иное: вы должны заняться связями Силса здесь, у нас.
Шилде рассмеялся:
– Какие же связи могли у него сохраниться тут в эмиграции? Женат он не был, детей не имел. Не думаете же вы, будто он сохранил какую-нибудь, с позволения сказать, «любовь».
– Именно это я и думаю, друг мой.
– Вы смешите меня, епископ. Силс больше года хранит верность какой-нибудь девчонке здесь?!
– Значит, Шилде, – все строже говорил епископ, – вы знаете меньше, чем должны знать… У Силса здесь есть привязанность. И очень крепкая привязанность… Это и есть тот козырь, который я вам дам, чтобы вы могли перекрыть все советские карты. – По мере того как епископ говорил, голос его делался все тише и сам он все ближе подвигался к Шилде. И даже руки его, перестав шарить по пуговицам сутаны, протянулись к собеседнику, словно что-то передавая: – Возьмите эту карту, спрячьте ее, держите крепче. Если Силс узнает, что вы в любой момент можете ее просто уничтожить, а то еще… иначе использовать, скажем… взять себе в прислуги… – Епископ, прищурившись, посмотрел Шилде в глаза. – Вот Квэп, например, любил, чтобы горничные взбивали ему подушку… Она молода и хороша собой, эта… Силсова Инга.
Епископ интригующе умолк. Шилде с живым интересом спросил:
– Вы действительно ее знаете?
Вместо ответа епископ не спеша проговорил:
– Поймайте ее, возьмите ее, и Силс станет мягок как воск.
– Как ее зовут?
После некоторого колебания епископ сказал:
– Инга Селга!.. Должен сознаться: приказ уничтожить Круминьша представляется мне теперь ошибкой. Да, грубая ошибка – результат вашей плохой работы. Если бы я в то время знал, что в моей канцелярии служит возлюбленная Круминьша – некая Вилма Клинт, я ни за что не согласился бы его убрать. При помощи этой Клинт мы взяли бы Круминьша в тиски. Он пошел бы для нас в преисподнюю. О, он еще послужил бы нам! – Епископ насмешливо поглядел на Шилде: – Если бы наша разведка работала как следует… Это вы, мой дорогой Шилде, виноваты в том, что мы так примитивно разделались с Круминьшем и потеряли в нем отлично законспирированного человека в советском тылу.
– Теперь не стоит препираться по этому поводу! – примирительно сказал Шилде и тяжело поднялся с кресла.
– Ну что же, мир вам, сын мой, грядите со Господом, – ответил епископ.
При этих словах его рука по привычке сложилась для благословения, но Шилде, словно не замечая этого движения, простился рассеянным кивком головы и пошел к двери.
Мысли его бежали теперь так же быстро, как и в начале встречи: трудная лиса этот Ланцанс! Что может крыться за сообщением об Инге Селга? Действительно ли иезуит подкинул ему козырь, имея в виду интересы дела, или?.. Ох, трудная лиса!.. Как бы не оказалась крапленой эта «козырная» карта. Шилде не должен забывать, что не сегодня – завтра может случиться большая беда: Ланцанс приберет к рукам все дела латышской эмиграции. Но что такое дела? Разве суть в делах?! Тот, кто знает епископа, понимает: перво-наперво он заграбастает денежки, отпускаемые иностранцами. Вот это будет настоящая беда!..
Эта мысль заставила Шилде остановиться, как будто собственные шаги мешали движению его мыслей.
«Ну что же, – думал он, – если дело повернется таким образом, то придется выбирать: самому переходить на сторону Ланцанса или дать кое-кому одно щекотливое… очень щекотливое поручение! Черная ворона слишком раскаркалась!.. Как будто стала тут настоящей хозяйкой… Посмотрим, посмотрим!.. А пока что нужно все-таки позаботиться о том, чтобы исполнитель «операции Круминьша» не попал в руки советских властей. И насчет Силса тоже следует подумать. Парень он крепкий, но надо найти ему такую область применения, чтобы его не застукали в первый же день. Следует подольше подержать его в консервации… К сожалению, хозяева всегда спешат. Словно не понимают, как важно закрепить человека на нелегальном положении годик-другой. Вот японцы, те в этом отношении бесподобны: по десять лет держат свою агентуру на консервации ради одного какого-нибудь задания. Но зато у них и агентура! Не то что выдумки, которыми он сам вынужден пичкать хозяев, ради поддержания в них бодрости. А то, не дай бог, захлопнут кошелек перед самым носом!
…О чем это он должен был хорошенько подумать?.. Ах, да, Силс… Этот парень еще пригодится».
Мартын Залинь
Когда Грачик включился в расследование, Мартын Залинь уже был арестован. Правда, основанием для ареста послужили обстоятельства, показавшиеся по началу важными и достаточными: наличие ножа, опознанного за нож Залиня; не объясненное Залинем отсутствие его на работе вечером и в ночь преступления и некоторые другие улики. Соображения следователя, ведшего дело, показались теперь Грачику недостаточными для дальнейшего применения этой меры пресечения. Слишком большое место в них занимали утверждения свидетелей, что «убийца – Мартын, и никто другой!» Показания могли быть основаны на вражде между Мартыном и Эджином, на ревности Мартына и на его угрозах разделаться с соперником. А следователь, хотя и не новичок, по мнению Грачика, все же попал в плен чужого мнения. Сыграла роль массовость и единодушие высказываний рабочих бумажного комбината.
Так или иначе, доказательность материала, собранного против Залиня, становилась, по мнению Грачика, недостаточной. Грачик считал, что только в сочетании с другими изобличающими обстоятельствами, имеющими неоспоримую силу, эти показания могли бы получить вспомогательное значение, стать косвенными уликами. Но именно этих-то «неоспоримых» обстоятельств в деле и не было. Вдобавок Мартын Залинь доказал свое алиби: той ночью, когда произошла смерть Круминьша, Мартын участвовал в гулянке с товарищами, а затем спал в общежитии, а днем был на работе в комбинате. Грачик не видел оснований держать Мартына под стражей. Следователь, от которого Грачик принимал дело, не согласился с Грачиком. Их разногласие дошло до прокурора республики. Грачик понимал, что ему предстоит нелегкий спор: как-никак ему противостояли местные работники, Крауш не имел оснований им не доверять.
Приглашенный на совещание в кабинет прокурора республики, Грачик без особенного внимания следил за тем, как проходили другие, не касающиеся его вопросы. Он разглядывал сидевшего на председательском месте прокурора республики. Крауш был блондин невысокого роста с усталым лицом. О нем говорили как о большом пунктуалисте, зачем-то стремившемся казаться сухарем, а в действительности только усталом, но очень добром человеке, не в меру прямолинейном в разговорах с начальством. Однако, на взгляд Грачика, черты прокурорского лица мало гармонировали с отзывами о его доброте: сильно выдвинутая челюсть с острым подбородком, маленькие глаза того мутного серо-голубого оттенка, который не позволяет определить их подлинное выражение. Над глазами – высокий выпуклый лоб. Все выглядело сурово и даже сердито. Впрочем, тут же Грачик пришел к выводу, делавшемуся до него по крайней мере тысячу раз в год в течение многих тысячелетий: «Куда приятнее видеть доброго человека с суровым или хитроватым лицом, нежели красавца, обладающего душонкой жестокого хитреца».
Время от времени лицо прокурора болезненно напрягалось от душившего его кашля. Приступы этого кашля были часты и продолжительны и сотрясали все тело прокурора. В начале приступа он поспешно хватался за папиросу и глубоко затягивался. Дым, несмотря на кашель, долго оставался где-то внутри прокурора. Лишь когда кашель кончался, дым желтовато-сизой струйкой медленно выходил из ноздрей. Грачик с удивлением, морщась от сострадания, глядел на задыхающегося прокурора и не мог понять, как немолодой и умный человек пытается утишить кашель папиросным дымом. Грачику казалось, что это равносильно тому, что человек в трезвом виде стал бы гасить пожар, поливая его бензином.
Наблюдая прокурора, Грачик вдруг заметил, что взгляд того почему-то с особенной настойчивостью остановился на нем самом. Оказалось, что, увлеченный своими размышлениями, Грачик пропустил мимо ушей, как ему было предложено изложить свою точку зрения на дело Мартына Залиня.
Слишком резкий армянский акцент Грачика искупался его приятным грудным голосом и ясностью, с какой молодой человек излагал свою мысль. Несколько смущенный тем, что его застали врасплох, он все же точно и твердо формулировал свое требование освободить Мартына. Прокурор, уже выслушавший до того оппонентов Грачика, разразившись очередным приступом бешеного кашля, сипловатым голосом устало проговорил:
– Заключая под стражу Мартына Залинья вы, – он указал карандашом на сидевшего ближе всех следователя, – ссылались на статью сто девятую, а вы, – его карандаш обратился в сторону сидевшего рядом со следователем районного прокурора, – вы, не дав себе труда самому тщательно разобраться в соображениях следователя, санкционировали арест. Ход ваших мыслей мне ясен: «Наш человек всегда прав». Тут есть даже ваше упоминание, ни к селу ни к городу, статьи двести шестой. Вы ухватились за нее, полагая, что лучше немножко переборщить, чем недоборщить. Но это старая система работы. О ней надо забыть! Я вас спрашиваю, при чем тут двести шестая статья?!
– Видите ли… – начал было районный прокурор, но республиканский перебил его, стукнув карандашом по стеклу, покрывавшему стол:
– Что мне видеть!.. Мы с вами отвечаем за соблюдение советской законности в любых условиях и обстоятельствах. Это единственное, что я вижу и советую видеть вам всегда и везде. Мы советские прокуроры! Надо же это в конце концов понять до конца: мы око народа в его борьбе за законность и за права каждого отдельного человека, хотя бы этот человек сам и ничего не смыслил в вопросах права! Понимаете?!
– Я тщательно проверил свидетельские показания… – снова начал райпрокурор.
– Я их тоже проверил, – резко перебил республиканский. – Но проверил и ваши действия. Вы действовали так, как мы тридцать шесть лет назад. Но тогда этого требовали от нас условия – потеря минуты могла стоить слишком дорого. Не воображайте, будто мы не понимали того, что действовали подчас вне рамок писаного права, – таково было время, таковы были тогда условия диктатуры.
– К сожалению, – с несколько излишней задористостью заметил Грачик, – кое-что такое имело место не только тридцать шесть лет назад.
– Да, к сожалению, это случалось и позже. – Прокурор метнул на него сердитый взгляд и, не глядя в его сторону, продолжал: – По разным причинам право решать судьбу советского человека не всегда попадало в руки его друзей. Но повторяю: это только случалось, а не было и не будет правилом и примером для других. Не будет! – Карандаш сухо стукнул по стеклу. – Мы с вами живем в период, когда меняются функции и роли диктатуры, меняется наше отношение к букве закона и когда наша с вами борьба за революционный правопорядок становится особенно важной. – Его карандаш опять холодно стукнул. – И никому из нас не будет дозволено действовать, руководствуясь одним только страхом.
– Кого же я боялся? – удивленно спросил следователь.
– Вы боялись остаться в дураках, если подозреваемый скроется. – Следователь пожал плечами, в ответ на что прокурорский карандаш с новой силой опустился на стекло.
– Для меня он был уже обвиняемым, – успел возразить следователь. – Я предъявил ему обвинение. Органы дознания…
Карандаш стукнул несколько раз – громко, повелительно.
– Оставьте в покое органы дознания, – строго сказал прокурор. – Ссылки на них вас не спасают. К тому же органы не действуют очертя голову и подконтрольны нам в части санкций. За ваши действия отвечаете вы сами. – Тяжкий приступ кашля снова заставил прокурора умолкнуть. Давясь, он прикрыл глаза. Грачик почти со страхом смотрел, как он багровеет, как слезы выступают из-под опущенных ресниц. Грачик был слишком здоровым и жизнерадостным человеком, чтобы допустить мысль, что подобные страдания (так ему казалось) могли стать привычными. Поэтому Грачику хотелось что-то сейчас же сделать, чтобы помочь прокурору откашляться или хотя бы сказать ему несколько слов сочувствия. Но никто из окружающих не обращал на этот кашель внимания. Очевидно, это было всем уже так привычно, что заседающие воспользовались паузой только для того, чтобы перекинуться между собою несколькими репликами. Как только приступ окончился, совещание продолжалось как ни в чем не бывало. Сам же прокурор и заговорил, продолжая фразу, словно она и не прерывалась: – Отвечаете вы и никто другой, – и оглядел сидящих за длинным столом прокуроров и следователей: – Ваше мнение, товарищи?
Несмотря на порицание действий следователя, высказанное прокурором республики, присутствующие вовсе не были единодушны в своих оценках. Но все же совещание окончилось решением о необходимости освободить Залиня, так как его алиби представлялось доказанным. На следующий день Мартын был освобожден к удивлению и неудовольствию рабочей общественности бумажного комбината.
Мартын вернулся в С. в шляпе, лихо сдвинутой на ухо, и, подойдя ночью к окошку Луизы, сказал:
– Ну, погоди!.. Узнаешь, как на меня капать!
Петерис Шуман
В кармане брезентовой куртки, надетой на Круминьша в момент смерти, был обнаружен пистолет «браунинг». Его обойма была пуста. Ствол носил следы выстрелов. Это могло служить подтверждением тому, что Круминьш застрелил своего спутника, приняв его за работника милиции. Проверка, произведенная по всей республике, показала, что пистолет «браунинг» с таким номером на вооружении латвийской милиции не значился. Никогда ни одному работнику милиции Латвийской ССР этот пистолет не выдавался. Это могло служить еще одним доказательством тому, что «арестовавший» Круминьша человек не принадлежал к аппарату милиции – ведь Круминьш писал: «Застрелил офицера из его собственного оружия».
Первый вопрос, который Грачик себе поставил, ознакомившись с материалами дела, сводился к тому: почему, имея пистолет и патроны, Круминьш повесился, а не застрелился? Допустить, что в обойме у него имелось ровно столько патронов, сколько понадобилось, чтобы застрелить конвоира?.. Тогда надо допустить, что Круминьшу понадобилось несколько выстрелов, чтобы разделаться с конвоиром… Два, ну, три выстрела в любых обстоятельствах достаточно, чтобы попасть на близкой дистанции в убегающего человека. А можно ли предполагать, что в обойме у преступника имелось только два или три патрона? Это было маловероятно. Допущение, будто Круминьш повесился, было, по мнению Грачика, ошибкой. Он настаивал на необходимости всесторонне исследовать версию инсценированного самоубийства. Однако заключение, данное по этому вопросу психиатрической экспертизой, гласило, что в том состоянии, в каком находился в последние минуты жизни Круминьш, от него не следовало ждать логических действий. Так же, как он повесился, имея в кармане пистолет, он мог и утопиться; мог, располагая таким верным оружием для уничтожения своего спутника, как пистолет, выжидать удобного момента, чтобы задушить свою жертву или ударить камнем по голове. По мнению врачей, несомненная психическая травма Круминьша позволяет сделать любые предположения.
Грачик считал выводы экспертов неубедительными.
К этому времени в деле появилось новое обстоятельство. Стоило слуху о том, что арест Круминьша был фиктивным, распространиться на комбинате, как к властям явился местный католический священник отец Шуман. Он предъявил снимок, сделанный в день «ареста» Круминьша. На снимке был изображен «арестованный», идущий в сопровождении двух неизвестных: один – в форме милиции, другой, – на заднем плане, лица которого не видно, – в штатском. Фоном для всей группы служил местный католический храм – маленькое деревянное сооружение, весьма дряхлого вида и незатейливой архитектуры. Ошибиться в том, что идущие именно названные лица, было невозможно: лицо Круминьша было отчетливо видно. Все детали формы советской милиции на его спутнике были также ясно различимы.
– Где вы взяли этот снимок? – спросил Грачик.
– Нескольким ателье было поручено сфотографировать наш скромный храм, – ответил Шуман. – Я намеревался размножить снимок с целью продажи прихожанам. Нам нужны средства на поддержание храма.
– И вы полагали, что снимок со столь неказистой постройки будут покупать в таком количестве, что это может вам что-то дать?
– Именно в том, что вы изволите называть неказистостью, и заключается смысл. Убогий вид нашего храма должен напоминать верующим о бедственном положении дома Господня. Продажа снимков была бы источником дохода на поддержание храма.
– А каким образом эти трое попали на снимок? – спросил Грачик.
– Я сам этим удивлен, – отец Шуман пожал широкими плечами. – По-видимому, фотограф не заметил, как они вошли в поле зрения аппарата, или не придал значения тому, что на снимке окажутся прохожие. Но я счел этот снимок испорченным и забраковал его. И только теперь, когда до меня дошел слух о случившемся с Круминьшем, я вспомнил об этой фотографии и счел своей обязанностью представить ее вам. – Шуман ткнул пальцем в фотографию: – Вот видите: один из этих людей – в форме милиции.
– Мы вам благодарны. Оставьте эту фотографию нам.
– О, разумеется!
Разговор казался оконченным, а священник все еще мялся. Он взялся было за шляпу, но Грачик видел: что-то недосказанное висит у него на языке.
– Вы хотите сказать нам еще что-то?
– Видите ли, – смущенно проговорил отец Шуман. – Фотографирование обходится теперь так дорого… Я уплатил за этот снимок…
– Ах, вот в чем дело! – не без удивления воскликнул Грачик. – Сколько же мы вам должны?
– Такой снимок, сделанный в одном экземпляре, фотографы ценят в пятьдесят рублей. – И священник с поспешностью пояснил: – Они берут за выезд из Риги.
Грачик вручил священнослужителю пятьдесят рублей, и тот, церемонно поклонившись, ушел. Грачик внимательным взглядом проводил его широкую спину и багровевший над нею мясистый затылок, прорезанный у шеи узкой полоской крахмального воротничка. Когда Грачик смотрел на розовый затылок, на белую полоску накрахмаленного полотна над черным воротником пиджака, ему казалось, что он уже где-то видел и этот мясистый затылок, и эту белоснежную полоску над черным сукном… Но где?.. Где?..
По привычке непременно вспомнить то, что показалось ему знакомым, Грачик еще долго, настойчиво думал о затылке священника. Но нужное воспоминание не приходило. И он решил, что память его обманула или при взгляде на отца Шумана ему вспомнились подобные же, но другие упитанные затылки.
Однако Грачик был упрям тем хорошим упрямством добросовестности, какое необходимо всякому исследователю. Промучившись ночь, напрягая память, он наутро, не успев позавтракать, отправился к костелу в Риге и первым вошел под его темные своды. В притворе еще не было даже зажжено паникадило, и Грачик больно ударился протянутой рукой в затворенную дверь. Сторожиха с нескрываемой неохотой загромыхала ключами. В храме было тихо и пусто. Шаги Грачика не очень громко отдавались на выщербленном, словно выбитом подковами полу. Грачик прошел по рядам скамей. Запах времени, не слышанный Грачиком раньше, въедался в его ноздри, как напоминание тлена, к которому с каждым веком, с каждым десятилетием быстрей и верней шел этот памятник Богу, упрямо не желающему уходить в небытие. Грачик прошел на место, где стоял во время богослужения несколько дней назад, когда приехал поглядеть храм и обряды. Он, как тогда, прислонился к колонне и закрыл глаза. И снова перед ним, как тогда, потянулось торжественное богослужение. Скамьи заполнялись людьми, похожими больше на любопытных, явившихся поглазеть на интересное зрелище, чем на богомольцев… Грубо раскрашенные изваяния Мадонны и святых лепились к массивным опорам высокого свода. Ковер дорожки, протянутой от боковой двери, яркой полосой алел вокруг всей церкви, ведя к алтарю. И, наконец, появились, выплывая из низкой двери, фигуры священнослужителей всех рангов. Почти всем им – большим и дородным – приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о камень низкого свода. Кружевные одежды поверх черных сутан, белоснежные галстуки. И надо всем этим – хмуро сосредоточенные, налитые кровью, напоенные сознанием своего значения, иссиня-багровые лица. Вот лицо важно вышагивающего епископа. Он глядит в пол и ступает так осторожно, словно старается ступить на след своего собственного огромного посоха. За епископом целая процессия худых и толстощеких, но одинаково важных, одинаково налитых кровью лиц. И где-то в хвосте процессии, рядом с маленьким сухопарым старичком, облаченным в не по росту длинный хитон, с золотым крестом на груди, – лицо – широкое, с отвисающими щеками и насупленными белобрысыми бровями. Двойной подбородок лежит на глянце крахмального воротничка. Лицо настолько красно, так напряженно, налито кровью, словно этот воротничок давит шею священника, подобно пыточному ошейнику. Вот-вот, брызнет кровь из пор надувшегося лица…
Грачик хорошо помнит, что, глядя вслед процессии, он видел затылок замыкающего священника – такой же налившийся кровью, такой же раздутый, как щеки, подбородок, как все лицо… А не был ли перед ним тогда этот самый затылок? Тот же, который он видел вчера, – затылок отца Шумана?
И сейчас, когда Грачик вспомнил, как церемонно поклонился отец Шуман, взяв свои пятьдесят рублей, как важно шагал к выходу, показывая широкую спину и складки затылка, Грачику почудилось, будто он снова видит всю процессию там, в рижском костеле. Грачику чудилось, что он без ошибки воспроизвел бы теперь и торжественную песнь органа, под звуки которого совершалось шествие… Да, теперь он был уверен – вчера перед ним был тот самый затылок! Красный затылок отца Шумана!
Прокурора зовут к ответу
Стоя у окна приемной первого секретаря, Крауш смотрел на Ригу. С этой высоты город казался утопающим в садах. Бульвары и парки сливались в сплошной зеленый массив. Сколько бы раз Крауш ни подходил к этим окнам – а он был частым гостем на верхних этажах ЦК, – Рига всегда представала перед ним по-новому прекрасной. Весна, лето, осень – все одевало город своим ни с чем не сравнимым убором. С этим соглашался даже он, Крауш, – человек отнюдь не влюбленный в природу. Он не мог бы дать отчета: почему эта панорама всегда заставляла деятельно работать его память, но это было так. Этапами, в зависимости от настроения, проходили перед ним события прошлого – жизни, отданной тому, чтобы этот город стал тем, чем стал: сердцем Латвии, столицей страны, принадлежавшей его народу, управляемой его народом. Крауш хорошо помнил, кто и как правил страною прежде; помнил корысть и властолюбие полновластных хозяев буржуазной Латвии. Поэтому то, что молодому поколению казалось извечным и само собою разумеющимся: народовластие, революционный порядок и равные права для всех – элементы государственности и правопорядка, на страже которых стоял теперь он сам, генеральный прокурор республики, – было для поколения Крауша плодом борьбы со старым миром. И то, что казалось молодежи прошлым, сданным в музей революции, – самая эта борьба, вовсе не представлялось ему законченным этапом. Борьба продолжалась. Старый мир умирал, но еще не умер. Его печальное и подчас мрачное наследие как вредный мусор тлело кое-где в сознании людей. Чтобы покончить с этим тлением, тоже нужно было бороться.