Книга Французские новеллы и миниатюры - читать онлайн бесплатно, автор Марсель Пруст. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Французские новеллы и миниатюры
Французские новеллы и миниатюры
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Французские новеллы и миниатюры

Старик сделал паузу, потом проговорил:

– Вот десять лет, молодой человек, что я работаю, и эти десять пробежавших лет надо было сражаться с природой? Мы пренебрегаем временем, которое использовал господин Пигмалион, чтобы сделать одну статую, умевшую ходить!

Старик впал в глубокую задумчивость и остановил свой взгляд на машинальной игре собственным ножом.

– Перед нами разговор со своим разумом, – сказал Порбю, понижая голос.

После этих слов Николя Пуссен почувствовал себя под необъяснимой властью любознательности художника. Этот старик со своими белыми глазами, внимательный и дикий, должно быть, стал для него величайшим из людей; он предстал фантастическим гением, живущим в неизвестной сфере. В молодом человеке он пробудил тысячи мыслей, смущавших его душу. Нравственный феномен этого очарования не мог воздействовать более, как человек не в состоянии перевести эмоции, которые станут песней, рассказывающей о родине в сердце изгнанника. Презрение старика к выражению самых прекрасных стремлений искусства, его богатство, манеры, почтение к нему Порбю, эта картина, долгое время держимая в секрете, произведение терпения, гения, без сомнения, и, если поверить голове святой, которой молодой Пуссен так искренне любовался, такой прекрасной, что даже Адам Мабюса подтверждал: она сделана высочайшим из князей искусств, – все в этом старике выходило за границы человеческой природы. То, что богатое воображение Николя Пуссена могло ясно ухватить и воспринять, видя это сверхъестественное бытие, этот сложный образ артистической природы, эту безумную натуру, которая так властна рассказывает и слишком вводит в заблуждения, уводя в холод разума буржуа и каких-то любителей, через тысячи каменных дорог, где для них нет ничего; в то время как резвится в этих фантазия девушка с белыми крыльями, открывая эпопеи, замки, произведения искусства. Насмешливая и прекрасная натура, плодоносная и бедная! Для энтузиаста Пуссена, таким образом, старик должен был быть внезапным праздником Преображения, самим Искусством, Искусством с его тайнами, неистовствами и фантазиями.

– Да, мой дорогой Порбю, – проговорил Френофер, до сих пор я не встречал безупречной женщины, с фигурой, чьи контуры будут совершенной красоты и чье воплощение… Но где она живая, – сказал он порывисто, – эта ненайденная древняя Венера, если ищем, и кто из нас встретил ее немного туманную красоту? О! увидеть бы на мгновение, однажды, изумительную натуру, сложную, идеальную, и я, наконец, отдал бы все мое богатство, но пошел бы искать в твоих краях, небесная красота! Как Орфей, я спустился бы в ад искусства, чтобы увести жизнь.

– Мы можем уйти отсюда, – сказал Порбю Пуссену, – он нас больше не слышит, нас больше не видит!

– Пойдемте в его мастерскую, – ответил околдованный молодой человек.

– О! Старый мэтр сумел защитить вход. Эти сокровища слишком хорошо хранятся, чтобы можно было к ним пройти. Я не ждал вашей рекомендации и вашей фантазии, чтобы попытаться атаковать тайну.

– Однако есть тайна?

– Да, – ответил Порбю. – Старый Френофер – единственный ученик, которого хотел создать Мабюс. Став ему другом, спасителем, отцом, Френофер посвятил самую большую часть своих сокровищ удовлетворению страсти Мабюса; в обмен Мабюс завещал ему секрет рельефа, власть дать образам невероятную жизнь, цветение натуры, наше вечное отчаяние; но Френофер смог так хорошо создать это, что однажды продал и пропил дамасские шелковые цветы, в которых должен был войти в Charles-Quint; он сопровождал своего учителя в одежде из расписанной под шелк дамасской бумаги.

Особенный блеск материала, избранного Мабюсом, удивил императора, который, когда обман открылся, хотел похвалить и защитить старого пьяницу. Френофер – человек страстный для нашего искусства, видевший дальше и шире, чем другие художники. Он глубоко размышлял о цвете, об абсолютной истине линий, но, исследуя их, стал сомневаться в объекте изучения. В эти моменты отчаяния он заключал, что рисунок не существует и нельзя создать его с помощью геометрических фигур, и это правда, потому что мыслью и сажей, которая не цвет, мы можем создать фигуру, доказывающую, что наше искусство, как и природа, состоит из бесконечных элементов: рисунок дает скелет, цвет – жизнь, но жизнь без скелета – вещь не более завершенная, чем скелет без жизни. Наконец, есть кое-что более истинное, чем перечисленное, практика и наблюдение – все это есть у художника, и если логика и поэзия бранятся из-за кистей, нам приходится сомневаться, как порядочным людям, не безумен ли художник. Великий художник имеет несчастье родиться богатым, вот что ему разрешает разглагольствовать. Не подражайте! Работайте! Живописцы не должны размышлять, какие кисти в руке.

– Мы проникнем туда, – воскликнул Пуссен, больше не слушая Порбю и ни в чем не сомневаясь.

Порбю улыбнулся энтузиазму юного незнакомца и оставил его с мыслью о просмотре.

Николя Пуссен сделал несколько медленных шагов по улице Арфы и прошел, не заметив, скромный отель, где он жил. Поднявшись с взволнованной быстротой по нищей лестнице, он вошел в высокую комнату, расположеннную под бревенчатой крышей, бесхитростно и легко покрывали такие кровли дома старого Парижа. У особенного темного окна этой комнаты он увидел юную девушку, которая на шум двери вдруг встала в любовном порыве; она узнала художника по звону щеколды.

– Это ты? – сказала она ему.

– Я, я, – сказал он, задохнувшись от удовольствия, – почувствовал себя художником! До сих пор я сомневался в себе, но этим утром поверил в самого себя! Я могу стать великим человеком! Пойдем, Жилетта, мы будем богаты, счастливы! Есть золото в кистях.

Но внезапно он умолк. На его торжественном и сильном лице исчезла экспрессия радости, когда он сравнил огромность надежд с посредственностью своих материальных возможностей. Стены его жилища были покрыты простой бумагой, заполненной карандашными набросками. Он не обладал и четырьмя собственными полотнами. В ту пору краски стоили дорого, и бедный молодой человек видел свою палитру немного голой. В рамках этой нищеты он был невероятно сердечно богат и чувствовал это; его пожирал избыток гениальности. Приехав со своими друзьями в Париж или, может быть, из-за собственного таланта, он встретил вскоре возлюбленную, одну из благородных и щедрых душ, которая была готова была пострадать ради великого человека, выйти замуж за страдания и постараться понять их причуды, делаясь сильнее в нищете и любви, как другие неутомимо черпают роскошь и производят смотр своей бесчувственности. Улыбка блуждала по губам Жилетты, озолотившей чердак и осветившей его небесным светом. Солнце не сверкает всегда, но она всегда была здесь, сосредоточенная на своей страсти, связанная со своими счастьем и страданием, утешавшая гения, которого, прежде чем он предался искусству, переполняла любовь.

– Послушай, Жилетта, посмотри.

Пораженная и радостная девушка прыгнула к художнику на колени. Она вся была грациозная, прекрасная, красивая, как весна, наделенная всеми женскими очарованиями, и светилась огнем прекрасной души.

– О Бог! – воскликнул он, – я никогда не осмелюсь ей сказать!

– Тайна? – спросила она. – Я хочу ее знать.

Пуссен оставался в раздумье.

– Итак, скажи.

– Жилетта! Бедное любящее сердце!

– О! Ты чего-то хочешь от меня?

– Да.

– Если ты желаешь, чтобы я еще позировала тебе, как в тот день, – повторила она, немного надувшись, я никогда, больше никогда не соглашусь, так как там, в эти моменты, твои глаза ничего мне не говорят. Ты совсем не думаешь обо мне, однако смотришь на меня. Любишь ли ты меня больше, копируя другую женщину?

– Может быть, – сказал он, – если б она была бы очень уродлива. – Эх! Хорошо, – продолжал Пуссен серьезным тоном, – если моя слава пришла, если мне суждено сделаться великим художником, тебе нужно будет пойти позировать к другому?

– Ты хочешь меня проверить, – сказала она. – Ты хорошо знаешь, что я не пойду.

Пуссен склонил свою голову на грудь, как человек, переживающий радость или страдание слишком сильно для своей души.

– Послушай, – сказала она, потянув Пуссена за рукав его изношенного камзола, – я тебе говорила, Ник, за тебя я отдам мою жизнь; но я никогда не обещала тебе, я, живая, отречься от моей любви.

– Отречься? – переспросил Пуссен.

– Если меня также изобразит другой, ты перестанешь меня любить. И я сама найду себя недостойной тебя. Повиноваться твоим капризам, это ли не природная и простая вещь? Вопреки себе, я счастлива и сама горда, что сделалась твоим дорогим капризом. Но для других… Уж нет.

– Извини, моя Жилетта, – сказал художник, кинувшись перед ней на колени. – Мне меньше нравится быть любимым, чем знаменитым. Для меня ты прекраснее, чем фортуна и честь. Пойдем, бросим мои кисти, сожжем эти эскизы, Я себя обманывал. Мое предназначение – любить тебя. Я не художник, я влюбленный. Пускай погибнет искусство и все его тайны!

Она восхитительная, счастливая, очаровательная! Она царствует, она инстинктивно чувствует, что искусство забыто для нее и кинуто к ногам, как зерно ладана.

– Однако я не то, что этот старик, – продолжал Пуссен, – он не сможет увидеть в тебе женщину. Ты само совершенство!

– Нужно очень любить, – воскликнула она, готовая пожертвовать его сомнениям свою любовь, чтобы компенсировать возлюбленному все жертвы, которые он принес. – Но, – повторила она, – этим ты погубишь меня. Ах! Потеряешь меня. Да, это прекрасно, но ты меня забудешь. О! какую проклятую мысль ты держишь в голове?

– Держу и люблю тебя, – сказал он как-то сокрушаясь, – однако я опозорен.

– Посоветуемся с отцом Ардуином? – сказала она.

– О нет! Это будет тайной между нами двумя.

– Ну, хорошо, я пойду, но не будь там, – сказала она, – оставайся за дверью, вооруженный кинжалом; если я закричу, войди и убей художника.

Не видя больше ничего, кроме своего искусства, Пуссен стиснул Жилетту в своих объятиях.

– Он больше не любит меня, – подумала Жилетта, когда осталась одна.

Она уже раскаивалась в своем решении. Но вскоре она станет свидетельницей ужаса, более жестокого, чем ее страдания. Она старалась отогнать ужасные мысли, которые поднимались в ее сердце. Она верила, что любит художника уже меньше и считала его менее достойным ее любви, чем раньше.

Катрин Леско

Через три месяца после названной встречи с Пуссеном Порбю решил посетить мэтра Френофера. Старик был добычей глубокого уныния, и непосредственной причиной этого были, если верить математикам от медицины, проклятый пищеварительный процесс, жара, какая-то ипохондрическая отечность, а, следуя спиритуалистам, несовершенство нашей моральной природы. Очевидно, этот человек был измучен окончательным завершением своей таинственной картины. Он устало сидел в огромном дубовом резном кресле, оправленном черной кожей, и, оставаясь в своем меланхолическом настроении, бросил на Порбю взгляд человека, соответствующий его настроению.

– А! Хорошо, мэтр, – сказал ему Порбю, – ультрамарин, который вы искали в Брюгге, отвратителен, это оттого, что вы не смогли измельчить наши новые белила, ваше масло зло или кисти строптивы?

– Увы, – воскликнул старик, – я поверил на некоторое время, что мое произведение завершено; но я, конечно, ошибся в нескольких деталях, и я не буду спокоен, пока не проясню мои сомнения. Я решился поехать путешествовать в Турцию, в Грецию, в Азию, чтобы поискать натуру и сравнить мою картину с различными женскими образами. Может быть, там, наверху, – скользнул он довольной улыбкой, – я захватил саму природу. Иногда я почти боюсь, что дыхание проснется в этой женщине и она исчезнет.

Потом он вдруг поднялся, чтобы уйти.

– О! О! – ответил Порбю, – я пришел вовремя, чтобы избавить вас от расходов и усталости путешествия.

– Каким образом? – спросил удивленный Френофер.

– Юный Пуссен любит женщину несравненной красоты, без всякого несовершенства. Но, мой дорогой мэтр, если вы согласитесь на одолжение и позволите нам увидеть ваш холст.

Старик остался стоять в неподвижности, в совершенном ошеломлении.

– Как? – воскликнул он, наконец, страдающе, – показать мое творение, мою жену? Разорвать покрывало, которым я целомудренно закрыл мое счастье? Но это была бы ужасная проституция! Вот уже десять лет я вижусь с этой женщиной, она моя, только моя, она меня любит. Не она ли улыбалась мне на каждый взмах кисти, который я ей отдавал? Она душа, душа моего таланта, которой я ее одарил. Она покраснеет, если другие глаза, а не мои остановятся на ней. Попробовать показать ее! Но какой муж или любовник настолько гнусен, чтобы гнать свою жену к бесчестью! Когда ты создаешь картину для двора, ты не кладешь всю душу свою, ты продаешь куртизанку, как выкрашенного манекена. Моя живопись – это не живопись, это чувство, страсть! Рожденная в моей мастерской, она должна остаться святой и не выйдет без одежды. Поэзия и женщины обнажаются только перед их любовниками. Можем ли мы похвастаться, что изучили модели Рафаэля, Анжелику де Ариосте, Беатриче Данте? Нет! Нет! Мы не увидим ничего, кроме формы. Эх! Да, работа, которую я держу высоко, под замками, это исключение в нашем искусстве. Это не холст, это женщина, с которой я смеюсь, плачу, судачу и мыслю. Ты хочешь, чтобы я вдруг покинул счастье десяти лет, как бросают пальто? Внезапно я перестану быть отцом, возлюбленным и Богом. Это женщина не существо, она само творчество. Приводи твоего молодого человека, я дам ему мои сокровища, я дам ему картины Корреджо, Микеланджелло, Тициана, я поцелую след его шагов в пыли; но сделать его моим соперником? Стыд мне! Ха-ха! Я больше влюбленный, чем живописец. Да, до моего последнего вздоха у меня будет сила сжечь мою Belle-Noiseuse, мою очаровательную возлюбленную; но выдержать взгляд человека, молодого человека, художника? Нет, нет! Я завтра же убью того, кто осквернит ее взглядом! Я тебя мгновенно убью, тебя, моего друга, если ты не склонишь перед ней колени! Ты хочешь теперь, чтобы отдал моего тайного кумира холодным взглядам и глупой критике остолопов? Ах! любовь – это тайна, и жизнь – только в глубине сердец, и все пропадает, когда сам человек говорит об этом своему другу:

– Вот то, что я люблю!

Казалось, старик помолодел, его глаза заблестели и оживились; бледные щеки приобрели розоватый оттенок, руки дрожали. Порбю, изумленный страстной яростью, с которой произносились эти слова, не знал, что ответить на новое глубокое это чувство. Френофер разумен или безумен? Был ли он во власти фантазии художника, или мысль его выражала непередаваемый фанатизм, связанный с мучительным рождением великого создания? Могли ли мы когда-нибудь надеяться на то, что нам уступит эта странная страсть старика?

Став добычей всех этих мыслей, Порбю сказал Френоферу: – Но разве это не женщина в обмен на женщину? Разве Пуссен не привел свою возлюбленную, чтобы вы ее увидели?

– Какая возлюбленная? – ответил Френофер. Рано или поздно она предаст. А моя будет всегда верна!

– Эх! Хорошо, – продолжал Порбю, – не будем больше говорить об этом. Но до того момента, пока вы сможете найти в самой Азии такую же прекрасную, такую же совершенную женщину, о которой я говорю, вы, может быть, умрете, не закончив вашу картину.

– О! Полотно завершено, – сообщил Френофер. – Кто увидит, сможет постичь женщину, лежащую на бархатной кровати, под куртинами. Рядом с ней – золотой постамент, источающий ароматы. Ты захочешь попытаться ухватиться за шнуры, которые поддерживают занавес. И поймешь, что видишь грудь Катарины Леско, прекрасной куртизанки, названной la Belle Noiseuse, полную дыхания. Однако я очень хочу быть верным…

– Тогда отправляйтесь в Азию, – ответил Порбю, заметив какое-то колебание взгляда Френофера.

Порбю попытался сделать несколько шагов к двери залы. И в этот момент Жилетта и Николай Пуссен пришли в жилище Френофера. Когда молодая девушка была у самого входа, она отпустила руку художника и отступила, как будто охваченная каким-то внезапным предчувствием.

– Но что я буду здесь делать? – глубоким голосом спросила она, взглянув на своего возлюбленного,.

– Жилетта, ты остаешься моей возлюбленной, и я хочу тебе повиноваться во всем. Ты моя совесть и слава. Вернись в мое жилище, и я буду счастлив, может быть, чем если ты…

– Я, когда ты мне это говоришь… О! Я не больше ребенка. Пойдем, – добавила она, сделав яростное усилие. – Если наша любовь погибнет, если я почувствую в моем сердце протяжное разочарование, не будет ли твоя известность наградой за покорность твоим желаниям? Войдем в дом, будем жить дальше, продлим нашу любовь, чем быть всегда только воспоминанием на твоей палитре.

Открыв дверь дома, любовники встретились с Порбю, который был удивлен красотой Жилетты, чьи глаза были еще полны слез, и почувствовал весь трепет, предназначенный увидеть старику Френоферу:

– Смотрите, – сказал Порбю, – не является ли она всеми шедеврами мира?

Френофер вздрогнул. Жилетта предстала с простым и наивным чувством молодой, невинной, испуганной грузинки, похищенной и предложенной разбойниками какому-то работорговцу. Стыдливый румянец освещал ее лицо, она опустила свои глаза, руки висели по сторонам, в них, казалось, отсутствовала сила, целомудреннные слезы протестовали против принуждения. В этот момент Пуссен, в отчаянии оттого, что вытащил на свет это сокровище чердака, проклинал самого себя. Он был более любовником, чем художником, и тысяча сомнений терзали его сердце, когда он видел глаза молодеющего старика, который, по привычке художника, раздевал взглядом, чтобы сказать, что эта молодая девушка обладает совершенством форм. К Пуссену вернулась ревнивая сила истинной любви.

– Жилетта, пойдем! – воскликнул он.

На этот звук, на этот крик его возлюбленная радостно подняла глаза, взглянула на него и кинулась в его объятия.

– Ах! так ты меня любишь, – ответила она, утопая в слезах.

После перенесенного страдания в ней отсутствовала сила, чтобы скрыть свою радость.

– О! оставьте мне ее на минуту, – сказал старый художник, – и вы сравните с ней мою Катарину. Да, я согласен.

В возгласе Френофера была еще любовь. Кокетством казалось его чувство к подобию женщины; он испытывал триумф заранее, прежде чем красота образа должна будет одержать верх над настоящей юной девушкой.

– Не позволяйте ему говорить, – воскликнул Порбю, ударив по плечу Пуссена. – Плоды любви уходят быстро, а искусство бессмертно.

– Для него, – ответила Жилетта, внимательно посмотрев на Пуссена и Порбю, – я не более, чем женщина? – Она подняла голову с гордостью; но когда кинула сверкающий взгляд на Френофера, вдруг увидела своего любовника, занятым созерцанием нового портрета, который он недавно принял за Джорджоне.

– Ах! – сказала она, пойдем! Он никогда не посмотрит на меня так же.

– Старик, – сказал мечтательным голосом Пуссен, которого Жилетта заставила выйти из состояния размышления, – видишь этот нож, я погружу его в твое сердце при первом слове жалобы, которую произнесет юная девушка, я зажгу огонь в твоем доме, и никто не выйдет. Понял ли ты?

Николя Пуссен был мрачен, и его слова были ужасны. Эта решительность и особенно жест юного художника утешили Жилетту, которому она почти простила жертву во имя живописи и его будущей славы. Порбю и Пуссен оставались у двери мастерской и смотрели друг на друга в молчании. Вначале автор Марии Египетской позволил сам некоторые восклицания:

– Ах! она разделась, и он сказал ей подойти к свету. Он ее сравнивает!

Вскоре он замолчал, так как лицо Пуссена сделалось глубоко печальным, и, хотя старые художники не так щепетильны перед тем, что не представляет искусства, Порбюс любовался Пуссеном, таким наивным и прекрасным. Молодой человек держал в руках кинжал и был наготове, и ухо его почти приклеилось к двери. Оба, стоящие в тени, казались двумя конспираторами, ждущими часа поражения тирана.

– Входите, входите, – сказал излучавший радость старик. Мое произведение совершенно, и теперь я могу показать его с гордостью. Никогда живопись, кисти, краски, холст и свет не пытались соперничать с прекрасной куртизанкой Катариной Леско. Проявляя живое любопытство, Порбю и Пуссен вбежали на середину покрытой пылью огромной мастерской, где все было в беспорядке, тут и там они видели картины, висевшие на стенах. Они остановились прямо перед полуобнаженной фигурой женщины, в натуральную величину, которой оба стали любоваться.

– Ох! Не занимайтесь этой ерундой, – сказал Френофер, – этот холст я использовал, чтобы отработать позу, эта картина ничего не стоит. Вот мои ошибки, – повторил он им, показывая великолепные композиции, развешанные на стенах вокруг них.

Порбю и Пуссен, изумленные этими словами по отношению к увиденным ими произведениям, стали искать обещанный портрет и не находили его.

– Э-э, хорошо, вот! – сказал им старик, чьи волосы были в беспорядке, чье лицо пламенело, от невероятной экзальтации, глаза искрились, и он напоминал молодого человека, пьяного от любви.

– Ах! ах! – воскликнул он, – вы не ожидали такого совершенства! Вы были перед женщиной, и вы искали картину. Есть такая глубина в этом полотне, воздух такой подлинный, что вы не можете больше отличить воздух, который нас окружает. Где же искусство? Пропало, исчезло! Вот сами формы молодой женщины. Разве я не сумел хорошо ухватить цвет, жизнь линий, которые, кажется, заканчивают части тела? Не есть ли это сам феномен, как мы представляем объекты, существующие в атмосфере, как рыбы в воде? Восхититесь, как выделяются контуры на фоне! Не кажется ли вам, что вы можете провести рукой по этой спине? В течение семи лет я работал над эффектом сочетания света и объектов. И эти волосы… свет не затопляет их, не так ли? Но она дышит, я полагаю… Эта грудь, видите? Кто не хотел бы обожать ее, склонив перед ней колени? Трепещущая плоть. Она сама подойдет, подождите.

– Вы что-нибудь определили? – спросил Пуссен Порбю.

– Нет. А вы?

– Ничего.

Два художника оставили старика в его экстазе, посмотрели на свет, отвесно падающий на полотно, которое он им показывал, не нейтрализует ли он все эффекты. Они стали анализировать живопись справа, слева, прямо перед собой, наклонившись и поднявшись.

– Да, да, это хороший холст, – сказал Френофер, неправильно поняв цель этого скурпулезного изучения. – Держите, вот рамы, мольберт, наконец, вот мои краски, мои кисти. И он стал сравнивать щетину кистей, которые он доставал с наивным движением.

– Старик играет с нами, – сказал Пуссен, возвращаясь к рассматриваемому полотну. – Я не вижу ничего, кроме смущенного цвета, собранного и помещенного беспорядочного множества странных линий, которые формируют стену живописи.

– Мы обмануты, видите? – повторил Порбю. Приблизившись, они заметили в углу, с краю, холст, в котором обнаруживался хаос цветов, оттенков, неясных ньюансов, туманное бесформенное пространство, но с очаровательными ступнями, с живыми ногами! Они окаменели в восхищении перед фрагментом, в котором скользило нечто невероятное, но медленно и постепенно разрушавшееся. Эта нога появилась там, как торс какой-нибудь паросской мраморной Венеры, которая возникла среди обломков сгоревшего города.

– Там, ниже, женщина, – сказал Порбю, обращаясь к Пуссену, следившему за цветом, который старый художник последовательно накладывал, стремясь совершенствовать свою живопись.

Два художника неожиданно повернулись к Френоферу, начиная понимать, хотя и смутно, экстаз, в котором он жил.

– Это настоящая вера, – сказал Порбю.

– Да, мой друг, – ответил старик, придя в себя, нужна вера, вера в искусство, в течение долгого времени нужно жить с предметом, чтобы создать подобное творение. Некоторые из этих теней мне стоили большого труда. Смотрите, на щеке, под глазами, легкая полутень, если вы наблюдаете натуру, вам это покажется почти непередаваемой. Эх, хорошо, верите ли вы, что этот эффект мне стоил неслыханной боли, которую я передал? Но также, мой дорогой Порбю, посмотрите внимательно на мою работу, и вы лучше поймете, что я хочу сказать о способе обработки деталей и контуров.

Посмотрите на освещение груди, и вы как будто коснетесь и почувствуете сильно загрунтованные блики. Я достигаю приближения к истинному свету и комбинирую сверкающую белизну ясных оттенков, и, как в противоположной работе, стираю выступы и шероховатости мазков; я мог лелеять контуры моей фигуры, ныряя в полутона, почти избавленные от идеи рисунка и искусственных средств, придавая фигуре природные вид и объем. Приблизьтесь, и вы лучше увидите эту работу. Издали это исчезает. Чувствуете? Там это, я полагаю, заметно.

И кончиком кисти он указал двум живописцам на ясного цвета мазки.

Порбю, повернувшись к Пуссену, ударил старика по плечу:

– Знаете ли вы, что перед нами величайший художник? – сказал он.

– Он еще больше поэт, чем художник, – серьезно ответил Пуссен.