Отпевали его в Спасо-Преображенской церкви. Там же, где отпевали Александра Пушкина. Да и похоронили на знаменитом Волковом кладбище, у храма Иова Многострадального. Стихи его живут и плохие, и хорошие. Споры вокруг него идут. Конечно, он был мастером стиха. Особенно короткого стиха. Но и круги ада оставались при нём. Думаю, идти по ним поэту придется долгонько.
Павловская слобода 2 июля 2005
Шестая глава. Леонид Губанов
Губанов Леонид Георгиевич родился в Москве 20 июля 1946 года, умер в Москве, на улице Красных Зорь, на своей квартире от острого сердечного приступа 8 сентября 1983 года, в возрасте, предсказанном им самим в поэме «Полина» – тридцати семи лет. Похоронен на Новом Хованском кладбище.
Мать – сотрудница ОВИР. Отец – инженер. Крещён в Церкви Святой Троицы на Воробьевых горах. Первая публикация стихов в пятнадцать лет в «Пионерской правде». Окончил вечернюю школу. Работал фотолаборантом, почтальоном, грузчиком в булочной, пожарным в театре. В 1963 году составил самодельный сборник «Первое издание неофутуристов». В 1964 году впервые напечатаны в «Юности» три четверостишья из поэмы «Полина».
29 января 1965 года выдвинул идею создания объединения поэтов и художников «СМОГ», что расшифровывали или как «Самое молодое общество гениев» или официально «Сила, мысль, образ, глубина». Первую программу подписали также Владимир Алейников и Владимир Батшев. 19 февраля 1965 года в московской библиотеке имени Фурманова прошёл первый поэтический вечер СМОГа. В группу вошли Николай Мишин, Вадим Делоне, Юрий Кублановский, Алёна Басилова, Александр Морозов и другие. Был близок одно время к смоговцам и Эдуард Лимонов.
14 апреля 1965 года, в годовщину смерти Маяковского прошли по Москве с лозунгами «Лишим социализм девственности» и другими. В том же году его стихи вместе с другими смоговцами опубликовали в энтээсовском журнале «Грани» (№ 59). Начались преследования властей. Леонид Губанов в конце декабря 1965 года попал в психиатрическую больницу им. Кащенко. Потом началась поднадзорная жизнь с неоднократными вызовами в органы, задержаниями, запугиванием. Эмигрировать отказался. Жил богемной наркотической жизнью. Был близок к православной церкви. Подрабатывал, где мог: сторожем, грузчиком.
Не был замечен ни прессой, ни журналами и в начале перестройки, лишь четыре стиха в «Дне поэзии» 1984 года. Позже в 1985 году Игорь Дудинский опубликовал подборку стихов в журнале «Мулета» в Париже. Первая большая публикация стихов в России в журнале «Знамя» в 1993 году. Почти полное издание его стихов вышло в Москве в издательстве «Время» в 2003 году.
Явно загубленный лидер послевоенного поэтического поколения.
Леонид Губанов. В рубищах великих слов
Вспоминаю, как году в 1975 познакомился с Леней Губановым на квартире своего приятеля, московского математика, преподавателя МГУ, большого любителя изящной словесности. Губанов был тогда уже изрядно выпивши. С ним пришел хоровод его девиц и поклонников. Но сам домашний вечер его поэзии всё же состоялся. Впрочем, очевидно, примерно такими же были и другие, в ту пору еще многочисленные вечера его поэзии, проводившиеся в квартирах учёных, в маленьких библиотеках, в студенческих общежитиях…
Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы.
Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени?А мне – семнадцать. Я – семьсотый.Я Русь в тугих тисках Петра.Я измордован, словно соты.И изрешечен до утра…А Пётр наяривал рубанком.А Пётр плевать хотел на совесть.На нем стрелецкая рубахаИ бабий плач царевны Софьи…Ощущение от его поэтических уходов в историю Руси явно указывает, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его уходы в авангард, в стихотворный эксперимент, скорее схожи с творческими раскованными поисками такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Он обожал Древнюю Русь, все её обряды и традиции, писал свои поэтические «Отступления в семнадцатый век», становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом свои уходы в древнюю старину Леонид Губанов соединял с авангардом века двадцатого, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов.
Вроде бы и повторы осознанные у него идут довольно схожие с опытами нынешних экспериментаторов стиха, и звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама – весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь отдельной строчки из поэтов Серебряного века звучит как бы заново. По-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали – как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, даже в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности: первичности слова, первичности человека.
По всей России стаи, стаи…А на спине моей как будтоГорят горчичники восстаний.И крепко жалят банки бунта…На город смотрят, рот разинув,И зависть, как щенок, в груди.А у меня, как у России. —Всё впереди. Всё впереди!..Ему в те шестидесятые-семидесятые годы завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаённой славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королём своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек». И на самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых он не выносил.
Я стою посреди анекдотов и ласк,Только окрик слетит, только ревность притухнет.Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз.Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.Только ты им не верь и не трогай с крыльцаВ тихий, траурный дворик «люблю»,Ведь на медные деньги чужого лицаДаже грусть я тебе не куплю.Может быть, ещё и поэтому те же шестидесятники, немало позаимствовавшие и мотивов, и ритмов, и конкретных тем из неопубликованных стихов Леонида Губанова, не особо стремились увидеть их напечатанными… Ни в те шестидесятые годы, ни ныне во времена полной вольности в публикациях. По сути, его открыли с помощью его друзей лишь сейчас, в 2003 году, когда, наконец, вышла более-менее полная книга стихов Леонида Губанова: «Я сослан к Музе на галеры…» Так и был сосланным поэтом все полтора десятилетия перестройки и гласности, тут уже на советскую власть не свалишь. Не нужен он был бывшим и нынешним кумирам стихотворчества. Редкие публикации в малотиражных журналах его друзей ситуации не меняли.
И на коленях простою,Век свой на днище слезы черпая,Там, где любимую моюПоят вином моего черепа!..Тогда заметно стало бы, что, скажем, не Булат Окуджава со своей популярной песней: «Дай же ты всем понемногу…», а Леонид Губанов со своей: «Воинствующей просьбой» первичнее и оригинальнее:
Дай монаху день мохнатый,Удочку, земли богатой,Ласточку и апокалипсис,думку вербы – а пока я с ним.Девушке – коня лихого,Мох на шлем богатыряИ лукавого больногоВ комнаты нашатыря…Чайной ложкой по лицуДай последнему дворцу.Дай закату три зарплаты,Домовому – треск колоды,Пастернаку – злость лопатыВ облигациях урода…Ну а мне дай мужество —Никогда не оглядываться!..Кстати, и во многих стихах Андрея Вознесенского явно слышны губановские мелодии, видны губановские находки. Впрочем, поэт был щедр, и по молодости никогда не отчаивался.
А я за всех удавленничков наших,За всех любимых, на снегу расстрелянных,Отверженные песни вам выкашливаюИ с музой музицирую раздетой.Я – колокол озябшего пространства…И он звонил в свой колокол озябшего пространства, стараясь дозвониться до сердец своих соотечественников. Если сравнивать по дерзости и поэтической, и политической, стихи Леонида Губанова и, к примеру, стихи Иосифа Бродского предссыльного периода, одних и тех же лет, то, на мой взгляд, стихи Губанова тех лет – конца шестидесятых начала семидесятых – были и ярче, и дерзостнее, более вызывающими, но, вот беда, карательная Москва за Губановым послеживала, но в ссылку не отправляла.
Меня пугает эта славаИ черный локон запятой,Прости, железная держава,Что притворилась – золотой.Побольше бы твоих пророковРасстреливали на снегу.Вы запретили веру в БогаНадеждою на пять секунд.Любовь вы к рельсам приковали.Поэтов в тундру увели.Зевая, опубликовали —Какие розы отцвели.Потом узнали, сколько стоитБерез пытаемая кровь.Услышали, как гений стонет —Любимая, не прекословь.Как гордость нации моейПетлю и пулю принимает,Слезами всех семи морейРоссия это понимает!..Интересно, что было бы, если бы в те шестидесятые-семидесятые годы питерского поэта Иосифа Бродского оставили органы в покое, а куда более дерзкого и непослушного москвича Леонида Губанова отправили в ссылку в Архангельскую область? Не в упрек Иосифу Бродскому я это пишу, не он выдумал свои страдания, как говорила Анна Ахматова: «Кто-то делает мальчику славу».
И всё-таки, даже, если перевернуть время по-своему, результат был бы в любом случае другой.
Во-первых, Леонид Губанов непослушен во всём, он вызывающе ведет себя не только перед советскими властями, он не подошел бы и нобелиантам того времени, он бы успел разругаться со всеми западными славистами и журналистами, набил бы кому-нибудь морду и был бы отправлен в американскую тюрягу.
Во-вторых, был Леонид Губанов чересчур национальным русским поэтом, даже когда ругался со своим же народом и дерзил своим же святым. Он был чересчур православным, особенно в свои поздние годы, чтобы приглянуться западным славистам. Те отшатывались от Губанова, как черт от ладана, чужим духом пахло. Эксперимент с перевертыванием времени получился бы явно неудачным. У одного бы – Иосифа Бродского – лишенного архангельской ссылки и страданий, премию бы отобрали, другому бы – Леониду Губанову – всё равно её не дали бы. Россия была бы в явном проигрыше.
И, вспомнив все слезы и нищенство,Всплывет православное облакоИ скажет мне – ваше величество,Чужое то небо нам побоку…Нет, вся слава Леонида Губанова была и остается внутри России. Более того, несмотря на свое московское происхождение (родился в Москве в 1946 году, крещен в церкви Святой Троицы на Воробьевых горах), он был похож на русского провинциального гения. И поведением своим, и стихами, тут и гонор провинциала, тут и его постоянные разгулы и загулы, с русской непосредственностью он завоевывал Москву.
Ты – провинция,Ты вошла в меня неспроста,Вся от зависти, вся от купола…В начале своего творчества, в период создания СМОГа (самого молодого общества гениев) слава Леонида Губанова перехлестывала все края, ему могли позавидовать и многие увенчанные и книгами, и премиями поэты того времени. Даже то, что фельетоны о нем писал Леонид Лиходеев в «Комсомольской правде», его громили в «Крокодиле» – вызывало зависть у регулярно печатавшихся коллег.
Андеграунд явно был на слуху в культурной богеме, и о Губанове слышали все, кто даже не видел его ни разу и не читал его самиздатских стихов.
На горьких грамотах березРисуя свой славянский росчерк.Чтоб к вечеру прекрасно пьянымВ каморке вечера бесплатноУснуть под красным одеяломРжаного теплого заката.Я знаю, мне печаль не выстирать,Проснусь, воскликну: Боже правый!И мысли золотыми листьямиПойдут ко мне на сердце падать…И ведь это, чудо-то какое поэтическое, было написано юношей в 1963 году, в шестнадцать лет. Кстати, уверен, даже, если бы он и умер молодым, как его любимый поэт Лермонтов, он навсегда остался бы в русской поэзии уже своими первыми стихами… Так ярко в конце XX века никто не начинал.
Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,Улыбнутся ветлы: на царя, поди?И заплещут – берег наш любимый,И за плечи белые обнимут…(1963)Может быть, для совсем молодого Леонида Губанова эта слава была даже чрезмерной, слегка заразила его звездной болезнью. А в конце семидесятых, когда мода на андеграунд прошла, умело напуганная карательными мерами правоохранительных органов, от той былой славы поэта остался лишь горький осадок. Не различимый даже в лупу, ибо публикаций на родине как не было, так и не ожидалось впредь. Осталось с Леонидом Губановым горькое одиночество и несколько верных друзей. Спасала поэта от безнадеги и депрессии вера в свое будущее:
И молодому поколеньюНе разглядеть за сотней тел —Что за свои стихотвореньяПри жизни я окаменел.Мои пророческие книжкиНе объяснит седая Русь.Ну что ж, ни дна ей ни покрышкиКогда я бронзовым вернусь!..Он был не принят в эти годы ни в кругах либералов, ни в кругах патриотов. Он был изначально чересчур волен по натуре своей. Он не был осознанным диссидентом или ниспровергателем основ. Он был в семидесятые-восьмидесятые годы вольным русским поэтом, что категорически не допускалось. Не знаю, какие идиоты курировали в органах Леонида Губанова и других смогистов, но мне очень обидно, что Леонид так и не смог опубликовать многие свои прекрасные стихи, наполненные и любовью к родине, и любовью к природе, к нашей истории.
И смотрит девочка, робея,От жалости ко мне ржавея —Мол, посреди таких друзей.Не смех, прижизненный музей.И только ветры в поле пали.И только волки вышли в ночь.В России грусть была в ударе —Кому бы плахами помочь?..Да, его творческую, его поэтическую жизнь явно отнесли на плаху безжалостному палачу. Он был сероглазым всадником во мгле своего застойного времени. Я того же поколения, что и Леонид Губанов, того же 1946 года, свидетельствую: нашему поколению не досталось ни оттепели, ни даже права на отстраненное наблюдение за жизнью, которое получили так называемые «сорокалетние». Первый всплеск нашего поколения – смогисты – были задавлены, не доходя до публикаций. Остальные тащились в обозе «сорокалетних», предпочитая не бунтовать против тихого гниения и развала нашей родины. Кто-то не выдержал (ни страданий, ни преследований) и этого тишайшего застоя и уехал за рубеж, подобно Юрию Кублановскому, Евгению Вагину, Николаю Бокову, Вадиму Делоне, но и там явно не подошел к такой же сплоченной и кастовой эмиграции, кто-то просто перестал писать, безнадежно наступив на горло собственной песне.
Но как весело и оптимистично всё начиналось. Вспоминает Владимир Алейников о «…губановской мечте о каком-то великолепном содружестве творческих людей, чуть ли не братстве, во всяком случае – славной компании, где все бы были в доску своими и все что-нибудь да создавали, творили – стихи ли писали, прозу ли, рисовали… в преддверии чего-то необычайного…». Вспоминает Владимир Алейников и самого Губанова: «…коренастая, ладно сбитая фигура Губанова… Его изумительные серо-голубые глаза, действительно – зеркало его, губановской, таинственной души, излучали особенный, теплый, льющийся изнутри непрерывным потоком свет – свет предчувствия грандиозных событий, тайны, откровения…»
Леонид Губанов любил смолоду изумлять, поражать, пророчествовать. Впрочем, он и был наделен неким даром предвидения, хотя бы по отношению к самому себе.
Все знали от него же, что он уйдет в мир иной в тридцать семь лет, в сентябре. Он так и писал: «Я лежу ногами вперед в сентябрь…» О своем гибельном сентябре он писал еще в самые молодые годы. Так и случилось. Сердце остановилось в сентябре 1983 года, когда ему исполнилось тридцать семь лет…
В сентябре вода прибывает,В сентябре гробы забивают,В сентябре мой окунь спешит,В сентябре молодкам грешить…Он писал свои шедевры как-то безумно легко, а потом шально выкрикивал их на коленях подружек и в кругу бражничающих друзей.
Мои стихи рассеялись в народе.Рассеянные люди ходят вроде…Жуют и пьют, меня не замечая.А если и зовут – на чашку чая…Пишу я для себя, потом для Бога.У каждого своя теперь дорога…Но умирая вот на этой строчке,Я думаю: народ – он Бог, и точка.Что мешало печатать такие стихи? Чего боялись цензоры? Да, конечно же, стихи Губанова необычны, посреди пяти-шести строчек обязательно намечается какой-то взрыв всей вселенной стиха. Почти всегда, хоть запятой, но его стихи выделялись из потока тогдашней поэтической уткоречи. Есенинская напевность вдруг переходит в хлебниковскую усложненность. Маяковский прорывается сквозь Николая Гумилева. Вот уж на самом деле – рубище великих, ранее сказанных слов. Но после Библии все слова уже сказаны, и потому не убоимся губановского рубища, он не издевается над стихами своих великих предшественников, а как бы ощущает, делает их своими и втягивает смело в орбиту своих слов и образов, в свою поэтическую фантазию. В свой карнавал и в свое судилище.
Но на цепи мое призванье,И на цепи моё признанье,Но мы увидим – кольца ржавы.И цепи сбросить не секрет,Но прежде чем покроют травы.«Опальный колокол державы»Споет малиновый сонет…Он часто бывал неровный, небрежный, драчливый, не заботился о своем совершенстве ни в жизни, ни в поэзии. Это характерно для любого непечатающегося поэта, каким бы талантливым он ни был. Он же свои стихи, как правило, слышал только на слуху, а исполнял он их изумительно, звучащее слово поглощало все недостатки иногда небрежно сделанного стиха. Лишь публикации, журналы, книги, заставили бы его строже относиться к своей редактуре. (Поэтому я и сейчас не верю в поэзию Интернета. Нет самодисциплины, нет взгляда со стороны на свое творчество. Публикации, и чем скорее, тем лучше, необходимы всем.)
Друзья уставали от него, бросали в сомнительных компаниях, от прежнего авторитета безусловного лидера не осталось и следа, да и весь ранний андеграунд шестидесятых годов, якобы не нуждавшийся в публикациях, всё более перекочёвывал на сытый запад со своими выставками, со своими книгами в кожаных переплетах, наверстывал упущенное. Губанову запад был не нужен совсем, изредка в каких-то антологиях и западных журналах появлялись и его отредактированные стихи. Он то искренне радовался, то закидывал их куда-нибудь в форточку. Ему нужна была его Россия. Но где же она? Где его читатели, его слушатели? Он становился жестоким, мог впасть в истерику, как писал тот же Алейников: «когда его не просто вело что-то и куда-то, но – несло, и был он – одержим, был – сплошной взлёт и сплошной нерв…»
Но буду я работать, пока гол,Чтоб с царского плеча сорвать мне шубу,Когда уже прочитан приговорИ улыбается топор не в шутку.Но буду я работать до тех пор.Пока с сердец не сброшу зло и плесень.Ах, скоро, скоро вас разбудит горнМоих зловещих, беспощадных песен!..Но отнюдь не все его песни были злы и беспощадны, хватало и лирики, хватало и нежных чувств. Хватало и простых, по-рубцовски простых песен и стихов, почему-то упорно не замечались издателями и они. Будто его же раннее предчувствие еще шестнадцатилетнего юноши «но не будет мне изданий…» обязательно должно было оправдываться?.. Не сразу же росла его чудовищная неприкаянность, его тотальное одиночество (Скоро, одиночеством запятнанный, / Я уйду от мерок и морок, / Слушать зарифмованными пятками / Тихие трагедии дорог.) Юный гений мог и найти свой мир, порой и находил его, в подвалах и котельных, в деревнях и старых соборах, среди остатков старой русской интеллигенции и в книгах, в книгах, книгах. Он, можно сказать, вобрал в себя всё богатство русской поэзии, он шел их путем – вольного служения русскому слову. Поэзия Леонида Губанова, особенно ранняя – насквозь цитатна – Есениным и Гумилевым, Клюевым и Маяковским, Северяниным и Пастернаком… Это был его литературный институт, его образование, его высокое ученичество.
Лицо Есенина – мой парус.Рубцы веселия – мой хворост.Я нарисую гордый атлас.Где новый остров – новый голос.Поразительно, как он, начиная с есенинских мотивов, внезапно переходит на стиль Маяковского, соединяя казалось бы несоединимое. А потом еще дополняя и Мандельштамом:
В саду прохладно, как в библиотеке,В библиотеке сладко, как в саду…И кодеин расплачется в аптеке.Как Троцкий в восемнадцатом году.Но молодость уходила, росли стопки неопубликованных стихов, поэт замыкался в себе, впадал в отчаяние, разонравилось читать новое пьяным собутыльникам, он жаждал своего широкого читателя. Он верил в него, читатель был его надеждой. Он рвался к нему, но путь оставался один – самиздат, листочки перепечатанных на машинке строчек. Он оставался самым неиздаваемым поэтом такого высокого уровня в XX веке.
Может, мне вниманье уделите.Я для вас, что для Христа купель,Сам закат багрово удивителенНа моей разодранной губе…Вот я весь, от корки и до корки,Фонарем горит моя щека,И меня читать, как чтить наколкиНа спине остывшего ЧеКа…Я не согласен с Юрием Кублановским, когда он пишет: «Поколение до нас плохо себя мыслило вне печатания, даже Бродский при всей его тогдашней неординарности искал возможности публиковаться. Мы же страницами советских журналов брезговали почти изначально, и это были органичные установки свободной нашей эстетики…» Поначалу, может, так и было, хотя не забудем радость Леонида Губанова да и всех его друзей после публикации в «Юности» стихотворения «Художник» (трех четверостиший из его поэмы «Полина»). И представим, если бы не было разносной критики этого отрывка в центральной печати, а появились бы новые публикации, то и путь Леонида Губанова был бы иным.
Холст 37 на 37,Такого же размера рамка.Мы умираем не от ракаИ не от старости совсем…Когда изжогой мучит тело.И тянут краски теплой плотью.Уходят в ночь от жён и денегНа полнолуние полотен.Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!Забыв измены, сны, обеты.И умирать из века в векНа голубых руках мольберта!Но даже эти строчки, посвященные самоотверженности искусства, вызвали лютую ненависть прежде всего у замшелых бездарей, испугавшихся прихода нового талантливого поколения. Губанова отбросили грубо и напрочь… И всё же, уехавший вскоре в США, затем в Париж, Юрий Кублановский успешно публиковался с предисловиями то Иосифа Бродского, то Александра Солженицына, и что такое жизнь непечатающегося поэта не представляет. А где же взять поэту твердую литературную дисциплину, как не в горниле редакций журналов и издательств? На самоограничение, самоконтроль и самодисциплину поэты, как правило, не способны. Им нужен, как минимум, печатный типографский лист со своими творениями перед собой, чтобы понять безжалостные законы стихотворчества и временного устаревания. Так что писать об осознанно непечатающемся поколении, отметающем все правила социалистической поэтической жизни, так, как пишет Юрий Кублановский, я бы не стал. Непечатающееся поколение обречено на творческую гибель и скорое забвение.