Владлен Измозик
Глаза и уши режима. Государственный политический контроль в Советской России. 1917—1928
УДК 323.23(091)(47+57)«1917/192»
ББК 63.3(2)61-3
И37
Редакционная коллегия серии
HISTORIA ROSSICA
С. Абашин, Е. Анисимов, О. Будницкий, А. Зорин, А. Каменский, Б. Колоницкий, А. Миллер, Е. Правилова, Ю. Слёзкин, Р. Уортман
Редактор серии И. Мартынюк
Владлен Измозик
Глаза и уши режима: государственный политический контроль в Советской России, 1917—1928 / Владлен Измозик. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Historia Rossica»).
После прихода к власти на волне революционных потрясений 1917 года большевики столкнулись с проблемой обеспечения политического контроля и лояльности. Как им удалось в течение десятилетия навязать обществу тоталитарные принципы управления, подавить политическую оппозицию, ростки гражданского общества и вообще любые проявления недовольства? Как обеспечивался этот режим контроля? В чем состояла его уникальность? Владлен Измозик в своей книге исследует становление системы политического контроля в СССР в 1917–1928 годах, рассматривая ее как сложносоставное явление. На основе архивных материалов автор, с одной стороны, демонстрирует, как секретная информация дозировалась на разных уровнях, порождая взаимозависимость между высшим политическим руководством и органами безопасности, а с другой – вскрывает противоречивость настроений российского общества 1920‑х, неудовлетворенного результатами работы новой власти и одновременно пассивного, желающего стабильности и готового приспосабливаться к сложившимся историческим реалиям. Владлен Измозик – доктор исторических наук, профессор Санкт-Петербургского государственного университета телекоммуникаций им. проф. М. А. Бонч-Бруевича.
В оформлении обложки использована фотография людей, ожидающих открытия столовой в Александровске, Украина. 1921. Библиотека Конгресса США.
ISBN 978-5-4448-2441-2
© В. Измозик, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
Памяти Владимира Николаевича Хаустова
ПРЕДИСЛОВИЕ
Впервые эта книга была напечатана крохотным тиражом (300 экз.) и объемом всего 10 п. л. в 1995 году при поддержке занимавшего должность заведующего кафедрой истории Санкт-Петербургского университета экономики и финансов, д. и. н., профессора Б. А. Старкова1.
Издание было замечено и достаточно высоко оценено научным сообществом. Это произошло во многом благодаря тому, что в данной монографии впервые предметом изучения стал политический контроль в Советской России в 1917–1928 годах. За прошедшие почти 30 лет по данной теме появился целый ряд важных публикаций, о которых ниже будет рассказано подробнее.
Тем не менее я продолжал заниматься этими сюжетами, и многие коллеги неоднократно советовали мне подготовить переиздание моей книги, давно ставшей библиографической редкостью, хотя ссылки на нее по-прежнему присутствуют в научной литературе. Естественно, предлагаемый текст отличается от первого издания не только объемом, но и рядом переработанных сюжетов. Надеюсь, новое издание найдет своего внимательного читателя и окажется небесполезным в нынешних дискуссиях о внутренних процессах, происходивших в советском обществе в годы Великой Российской революции 1917–1922 годов и в период новой экономической политики.
Выражаю признательность за помощь в подготовке этой книги к печати редакторам и сотрудникам «Нового литературного обозрения» – М. Каменской, И. Мартынюку, М. Смирновой и Д. Макаровскому.
Нужно добиться того, чтобы у ЧК всюду и везде были зоркие глаза и хорошие уши.
Из приказа ВЧК от 1 сентября 1920 годаВВЕДЕНИЕ
С падением идеологического железного занавеса российские историки оказались активными наблюдателями и участниками уже несколько десятилетий идущих на Западе дискуссий по проблемам тоталитарного общества: его определения, временных рамок, сущностных признаков, правомерности отнесения данного термина к тем или иным политическим режимам. Большинство исследователей в 1990‑х сходилось во мнении, что тоталитаризм стал явлением XX века, проявившим себя наиболее четко в политических системах социалистического СССР, нацистской Германии и фашистской Италии2. Вместе с тем в последующие годы ряд зарубежных и российских историков выступили с критикой данного термина, доказывая, что реальная жизнь в Советском Союзе не исчерпывается понятием «тоталитаризм». По мнению О. В. Большаковой, эти «историки <…> по-разному оценивали тоталитарную модель, в центре которой находилось монолитное репрессивное государство и догматическая идеология», ибо «считали, что эта поверхностная механистическая модель, по сути навязанная политологами, не описывает и тем более не объясняет историческую реальность, не помогает в постановке новых исследовательских проблем и в осмыслении эмпирических данных», являясь, кроме того, «идеологически нагруженной»3.
В этом плане значительный интерес представляет позиция московских историков М. М. Горинова и А. С. Сенявского, сформулированная ими в конце 1990‑х годов4. В предисловии к главе пятой учебного пособия для студентов вузов, обучающихся по направлению и специальности «История», давалась следующая характеристика историографической ситуации:
В понимании сущности и механизмов функционирования советского общества 30‑х годов в западной (а в последние годы и в отечественной) историографии противостоят друг другу два главных направления: «тоталитарное» и «модернизаторско-ревизионистское». По их мнению, «тоталитаристы» считают Октябрь 1917 г. «не пролетарской революцией, а заговором и государственным переворотом, осуществленным монолитной большевистской партией», сталинизм – органичным результатом ленинизма, а советскую систему – тоталитарной, державшейся на терроре и лжи, с точки зрения морали идентичной нацизму и фашизму. Согласно представлениям «ревизионистов», Октябрь – это пролетарская революция, Сталин – «аберрация» ленинской нормы, советский режим при всей его социалистической риторике и мрачном сталинистском прошлом фасаде – основа для «развития»: индустриализации, урбанизации и массового образования, подобно «авторитарным» режимам в других отсталых странах, причем в ходе дальнейших изысканий часть «ревизионистов» пришла к заключению о демократических корнях сталинского пятилетнего плана и о том, что сложившийся советский строй представлял собой взаимодействие «групп интересов»5.
На наш взгляд, здесь содержится весьма упрощенная характеристика взглядов так называемых «тоталитаристов». В заключении к главе М. М. Горинов и А. С. Сенявский в развернутом виде излагали свое видение данной проблемы:
Сложившееся в результате октябрьского (1917) переворота и Гражданской войны общество в основе своей содержало зародыш тоталитарности. Это означало, в частности, огромную роль идеологии во всех сферах, стремление государства контролировать и регулировать как можно больше областей общественной жизни. Полностью тоталитарные структуры сформировались к середине 1930‑х гг. <…> Возникновение советской тоталитарной системы в начале XX в. было одним из способов выхода урбанизировавшегося и маргинализированного общества из ситуации глобального общественного кризиса, причем в тех условиях он оказался единственно реализуемым. <…> Возможно, «тоталитарность» оказалась способом самосохранения российской цивилизации (при всех ее деформациях) в объективно тяжелейших условиях модернизации XX в.: в индустриальном рывке, урбанизационном и демографическом переходах, трансформации экистической и социальной структур, в противостоянии внешнему давлению враждебного мира, в том числе в отражении и сдерживании прямой агрессии. Тоталитаризм в его коммунистической модели явился формой трансформации традиционного российского общества в городское. <…> Для понятия «тоталитаризм», выработанного на Западе «тоталитарной школой» в качестве научной категории для обозначения ряда разновидностей «недемократических» обществ и действительно «схватившего» некоторые сущностные моменты прежде всего советского режима, характерен односторонний негативизм. Связано это с тем, что оно сразу же приобрело аксиологическую нагрузку, обозначив «антиценность» индивидуалистического западного сознания. Результатом является явная пристрастность оценок всех режимов, подводимых под эту категорию, а тоталитаризм стал синонимом «мирового зла», выйдя далеко за рамки науки. <…> «Красный» тоталитаризм в отечественной истории также не был только насилием над обществом: он просто не мог бы утвердиться, если бы не имел социальной почвы и не получил широкой поддержки, если бы не решал (своими методами) действительно насущных проблем общественного развития, в том числе в большей или меньшей степени поступаясь доктринальными принципами. <…> Таким образом, тоталитаризм не изменил основного направления развития ни российского общества в целом в рамках техногенной цивилизации, ни урбанизационного процесса: он придал им особую форму и задал форсированный темп. До определенной стадии он способствовал сокращению отставания России от лидеров технологической гонки XX столетия6.
Таким образом, М. М. Горинов и А. С. Сенявский, признавая наличие «красного тоталитаризма», сформировавшегося полностью к середине 1930‑х годов, возражают лишь против однозначно отрицательного толкования термина «тоталитаризм», призывая оценивать его природу и результаты в конкретно-исторической обстановке.
Дискуссии о природе тоталитаризма, его сущности, временных рамках, применимости к тем или иным политическим режимам продолжаются по сей день и, безусловно, будут продолжаться в дальнейшем. Следует указать на историографический обзор взглядов на природу тоталитаризма, подготовленный В. П. Любиным7, а также на статью М. В. Казьминой8. На мой взгляд, следует согласиться с выводом М. В. Казьминой, что «применительно к концепции тоталитаризма можно констатировать переосмысление содержания, освобождение от политической конъюнктуры, усложнение видения исторического феномена <…> придав самому термину конкретный исторический смысл»9. Можно напомнить суждение М. Я. Гефтера, высказанное еще в 1993 году, что, хотя «природа тоталитарных режимов едина», ибо они стремятся к «окончательному решению», будь то раскулачивание или Холокост, провоцируют род человеческий на самоуничтожение, «коренная трудность <…> состоит в том, что само понятие это имеет в виду не какую-то конкретную реальность, а специфически общие черты разных исторических „тел“, у каждого из которых своя родословная, несовпадающий по времени, да и по сути, генезис»10. Любопытна мысль, которую высказал Уве Баккес, замдиректора Института Ханны Арендт на IV Парижском международном коллоквиуме в октябре 2004 года, что сила тоталитарного соблазна в способности мобилизовать умы перспективой «сотворения неба на земле»11.
Важнейшая черта тоталитаризма – стремление к всеохватывающему и всепроникающему контролю во всех без исключения сферах общественной и частной жизни граждан. Следует заметить, что это стремление, безусловно, никогда не может достигнуть своего абсолютного предела. От «тоталитаризма» отличают «авторитарные системы», не претендующие на абсолютный, монопольный контроль над обществом. Здесь всегда остается тот или иной ряд сфер, свободных от прямого вмешательства власти: экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан и т. д.
Применительно к истории Советской России наиболее распространенной является точка зрения, что до начала 1930‑х годов господствующий режим был авторитарным. Решающим же поворотом в переходе от авторитарной к тоталитарной системе стал конец 1920‑х: победа во внутрипартийной борьбе группы Сталина, выбор курса «большого скачка», коллективизация, позволившая государству установить не только политический и идеологический, но и экономический контроль над миллионами крестьянских хозяйств, объединенных в колхозы12. Известный советский и российский философ и политолог И. К. Пантин пишет по этому поводу: «Термин „тоталитаризм“ правомерно употреблять только в конкретно-историческом значении, как стремление власти к тотальному управлению общественной жизнью. При Сталине такой тоталитаризм был. <…> При Хрущеве <…> уже нет»13. Исследователь политической системы тоталитаризма Н. В. Работяжев отмечал, что «наиболее близко к „чистому“ типу тоталитаризма СССР подошел в годы правления Сталина. <…> Большевистская диктатура эпохи Ленина и первых лет после его смерти, как и послесталинский режим, менее соответствовали „идеальному“ типу тоталитаризма, чем сталинизм»14. Эту точку зрения разделял и известный историк Ю. И. Игрицкий (1934–2016). По его мнению, «на смену жесткому тоталитаризму приходили сначала „смягченный“ тоталитаризм, а затем авторитаризм»15. Естественно, что в дискуссиях о тоталитаризме большое внимание уделяется его системообразующим признакам16. Одним из наиболее емких определений тоталитаризма нам представляется формулировка, предложенная Ю. И. Игрицким. Он подчеркивает, что это режим «государственной власти, сосредотачивающейся в ядре (центре) государства посредством одной и единой политической организации, отождествившей себя с государством или сросшейся с ним и ставящей целью полностью взять под свой идеологический и политический (а по возможности и экономический) контроль как общество в целом, так и важнейшие его составные части, способные оспорить данную – тоталитарную – государственную власть»17.
Среди тех, кто в настоящее время решительно не приемлет термин «тоталитаризм», следует назвать М. А. Колерова18. Он именует этот термин инструментом «политической пропаганды <…> который по-прежнему преследует свободное исследование диктатур середины ХX века в Германии, Италии и СССР»19. Чем же обосновывает автор свою позицию? Цитируя множество философов, историков, политологов Старого и Нового Света, он стремится доказать, что термин «тоталитаризм» явился порождением «верных учеников русских партийных противников большевиков в России и, главное, верных учеников маргинального австро-немецкого либертарианского клана в Англии и США» (Ф. Хайека, Х. Арендт, К. Поппера, К. Фридриха, З. Бжезинскго и др.), кроме того «исторический колониальный расизм лежит в основе доктрины „тоталитаризма“. <…> Тоталитаризму и сталинизму эти критики вменяют не их специфические черты, а характеристики всей европейской индустриализации XIX – начала XX вв.»20. Модест Алексеевич не стесняется в выражениях в адрес защитников термина «тоталитаризм», заявляя, что в «собственно русской историографии, традиционно сильной своим позитивизмом, но часто слабой в отношении миметических „теорий“, „тоталитаризм“ все еще собирает свою жатву, превращая даже золото науки в пропагандистские черепки»21. По его мнению, признаки тоталитаризма легко найти в политической практике западных, так называемых демократических государств. В частности, он ссылается на П. Кроссера, который указывал на то, «что для индустриального военного дела тотальная мобилизация – не только вынужденная практика милитаризации в ходе военных действий, но и осознанная задача планирования, а индустриальная милитаризация – ойкумена государственного капитализма»22. Но тут же М. А. Колеров высоко оценивает мнение эмигранта, российского философа права П. И. Новгородцева, считавшего, что так называемая «диктатура пролетариата» практически свелась «к олигархическому господству партийных вождей, властвующих и над своей партией, и над народом при помощи демагогии и тирании»23. В конечном счете Модест Алексеевич в своем неприятии тоталитаризма как определенной политической системы ссылается на внепартийную теорию тоталитаризма Г. Маркузе:
Сам способ организации технологической основы современного индустриального общества заставляет его быть тоталитарным; ибо «тоталитарное» здесь означает не только террористическое политическое координирование общества, но также не террористическое экономико-техническое координирование, осуществляемое за счет манипуляции потребностями посредством имущественных прав. <…> В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. <…> Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребностей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития… вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации24.
Таким образом, М. А. Колеров считает «тоталитаризм» реальностью «индустриального мира»25. Но при этом не замечает или не хочет замечать существенной разницы, в частности в 1930‑х годах, между реальной политической практикой СССР, Германии и Италии и другими государствами Европы и Северной Америки. В последних продолжала существовать рыночная экономика; были не только монополии, но и мелкая, и средняя частная собственность, а также разнообразные политические партии (даже в странах с четко выраженными правыми режимами (Финляндия, Венгрия)); кроме того, отсутствовал государственный террор против своих граждан. У зарубежных историков, специалистов по советской истории, также нет единого мнения касательно проблемы «тоталитаризма». По замечанию заслуженного профессора Чикагского университета Ш. Фицпатрик, на протяжении многих лет в интерпретациях истории Советского Союза в западной историографии господствовала «тоталитарная модель, основанная на несколько очернительском отождествлении нацистской Германии и сталинской России. Эта парадигма подчеркивала всемогущество тоталитарного государства и его „рычагов управления“, уделяла значительное внимание идеологии и пропаганде и в целом пренебрегала социальной сферой (которая считалась пассивной и фрагментированной тоталитарным государством)»26. К началу 1980‑х годов возникло направление так называемых «ревизионистов», поставивших под сомнение шаблонность применения термина «тоталитаризм» по отношению к политической системе СССР. К представителям этого направления можно отнести Ш. Фицпатрик. В этой связи она отметила в 2022 году, что «к 1980 г. термин „тоталитаризм“, оставаясь ярким и эмоционально заряженным для западной публики, потерял свою привлекательность в академических кругах. Среди прочих его критиковали американские политологи Стивен Коэн и Джерри Хафф»27. Напомним, что в своей последней книге С. Коэн выделил шесть основных компонентов советской системы:
официальная и непреложная идеология; особо авторитарная правящая Коммунистическая партия; партийная диктатура во всем, что имеет отношение к политике, с опорой на силу политической полиции; общенациональная пирамида псевдодемократических Советов; монополистический контроль государства над экономикой и всей значимой собственностью; многонациональная федерация (или Союз) республик, являвшаяся в действительности унитарным государством, управляемым из Москвы28.
Другой вопрос, что С. Коэн не считал эту систему застывшей и подчеркивал возможность ее реформирования. К тому же сама Ш. Фицпатрик следующим образом характеризует среду обитания советского человека с начала 1930‑х годов:
Господство коммунистической партии, марксистско-ленинская идеология, буйно разросшаяся бюрократия, культы вождей, контроль государства над производством и распределением, социальное строительство, выдвижение рабочих, преследования «классовых врагов», полицейский надзор, террор и различные неформальные, личные сделки и договоренности, помогающие людям на всех уровнях защитить себя и добыть дефицитные блага, – вот что составляет сталинистскую среду. <…> Именно в 1930‑е окончательно сформировался сталинизм как особая жизненная среда, в основных своих чертах просуществовавшая и всю послесталинскую эпоху вплоть до горбачевской перестройки 1980‑х гг.29
Даже те, кто признает заслуги «историков-ревизионистов», доказывающих, что СССР не был тоталитарным, одновременно отмечают (например, немецкий историк Й. Баберовски), что «ревизионисты» спутали претензию на тотальность с тоталитарным господством. Режим не мог осуществить свои тоталитарные претензии, но постоянно пытался сделать это. В ходе этих попыток «общественная и приватная сферы жизни в СССР были устроены заново и упорядочены по репрессивному принципу»30. На наш взгляд, у «историков-ревизионистов» действительно происходит подмена понятий. Стремление к тоталитарному контролю, контролю во всех сферах жизни общества и частного гражданина, безусловно, существовало, но осуществить его реально власть просто была не в состоянии. Мысль о политическом контроле как одной из важнейших задач формирования и существования тоталитарного государства разделяют и другие авторы31.
Например, Д. Ширер, профессор истории Делавэрского университета (США), отмечал, что «в классическом определении советского тоталитаризма насилие считается неотъемлемой частью большевистской политической культуры и идеологии», но тут же замечал, что «насилие против общества нельзя считать уникальной особенностью сталинской эры или советской истории в целом», а также то, что некоторые из ученых «обращали внимание на преемственность в применении государственных форм насилия в общеевропейском масштабе»32. В этом плане интересен подход ряда современных американских историков. Как справедливо отмечают П. С. Кабытов и О. Б. Леонтьева, целая группа американских историков-русистов «не мыслят власть как некую демоническую, всемогущую силу, а, напротив, описывают ее усилия со значительной долей скепсиса и иронии, подчеркивая элементы случайности, непоследовательности, амбивалентности в ее действиях и даже в самом выборе целей», а сталинизм «предстает не как некое досадное отклонение от магистральной линии хода всемирной истории, а как ключевая тема для понимания природы современного общества вообще, какова бы ни была его идеология»33. Например, П. Холквист и Д. Л. Хоффманн, практически не употребляя термин «тоталитаризм» и используя метод компаративного анализа, рассматривают проблему политического надзора (П. Холквист) и в целом преобразования общества в Советской России и СССР (Д. Л. Хоффманн) в широком общеевропейском и общемировом контексте. В частности, П. Холквист указывает, что
надзор за населением ни в коей мере не был географически ограничен Россией или СССР, как не был он ограничен Первой мировой войной. <…> Перспектива тотальной войны и возникновение режимов национальной безопасности, призванных осуществлять ведение такой войны, требовали мобилизации собственного населения и сбора информации о нем не только в ходе войны, но и в мирное время34.
Вместе с тем П. Холквист отмечает и важные особенности советского варианта: «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как „русский феномен“, а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (одним из вариантов которой является тоталитаризм) (выделение наше. – В. И.). С этой точки зрения большевизм действительно может рассматриваться как нечто своеобразное. <…> Итак, хотя большевизм и представлял особый тип цивилизации, он был далеко не уникален и не самобытен»35. Схожую позицию занимает Д. Л. Хоффманн. Подчеркивая, что «сталинский режим был одним из самых репрессивных и жестоких в истории человечества», он одновременно видит свою цель в изучении «как „позитивной“, так и „негативной“ политики партийного руководства в отношении населения», ибо в его понимании это «единственный способ понять сущность сталинского режима, стремившегося переделать не только порядок, но и саму природу своих граждан и готового для осуществления данных целей к абсолютно беспрецедентному вмешательству в их жизнь»36. Поэтому, отмечая, что «насилие по отношению к отдельным группам населения и концентрационные лагеря не были изобретением советских лидеров», он тут же указывает и на важнейшие различия:
В других странах заключение людей в лагерь оставалось мерой безопасности, употребляемой только в военное время. Советское же руководство использовало подобные методы и в мирное время – в целях преобразования общества. Несмотря на сходство технологий государственного насилия, в СССР его размах был гораздо больше, чем в Западной Европе, а цели – куда масштабнее37.
Наконец, С. Коткин показал, что в ситуации с промышленными рабочими, когда государство устанавливало определенные «правила игры» «с явным намерением добиться беспрекословного подчинения», «в ходе исполнения правил стало возможным оспаривать их или – чаще – обходить стороной»38.
Недавно к данному вопросу обратился профессор истории Мельбурнского университета (Австралия) Марк Эделе39. Описывая историографию, связанную с употреблением термина «тоталитаризм», он пытается дать объективную оценку имеющимся трудам американских историков и указывает на то, что ряд авторов (Р. Пайпс, П. Кенез, З. Бжезинский) чрезмерно подчеркивали в контексте холодной войны негативные коннотации тоталитаризма на примере советской истории40. Одновременно Эделе демонстрирует, как, употребляя термин «тоталитаризм», другие исследователи (М. Левин, С. Коткин, Р. Такер) показывали сложность реально происходивших исторических процессов41. И, конечно, необходимо помнить, что цели и идеалы у государств, политическую систему которых на определенном этапе можно считать «тоталитарной», были различными и даже противоположными. Сталин мог использовать в своей риторике формально демократические лозунги, нисколько не противореча партийным документам.