У Топчиева запершило в горле. Был бы один – дернул бы через торфяник, но Маша, прильнувшая к нему дрожащим телом, ищущая защиты, побуждала к поступкам иного рода.
– Простите за вторжение, – произнес он. – Я Топчиев, Родион Васильевич, учитель из Елесков. А это…
– Ваньки Хромова дочка, – закончил за него мужчина. – И я в Елесках раньше жил. А нынче тут вот. Яшкой меня кличут, таким манером.
Он врезал черенок лопаты в почву.
– Сразу ясно, что вы, голубчик, не здешний. Иначе стереглись бы бесовской водицы, как деревенские стерегутся. Из колодца помещичьего пить нельзя. Черти поселятся. Кликушей станешь. Вода желтая, потому что слюна в ней. Машка-то вас таким манером уберегла.
Маша чиркнула подбородком по грудной клетке Топчиева. За двадцать два года ни одна девушка не была к нему настолько близка телесно. У Родиона Васильевича запершило пуще прежнего.
– Ладно, – сказал он, слегка отступая. – Я, Яков, с вашего позволения, сюда еще заскочу, наберу воды для научного эксперимента.
– Милости просим, – осклабился Шипинин и поинтересовался у девушки: – А что, и ты, Машка, уходишь? Жаль, я бы тебя чаем угостил с медом паучьим. Таким манером. Ну нет – так нет. Зимой придешь, куда денешься.
И он засмеялся надтреснутым смехом.
Возле озера Топчиев сказал помрачневшей и замкнувшейся Маше:
– Я, Мария, у дядюшки микроскоп запросил. Это прибор такой. С ним видно все, что в воде обитает. Любая мелочь в стократном увеличении. Вот и поглядим, как немцы говорят, где собака зарыта. Слюна воду желтит или танин и гумусовая кислота. Мы с вами, Мария, наукой чертей истребим.
Он показал болоту компактный свой кулачок, а Маша робко улыбнулась.
«Repetitio est mater studiorum», – твердили преподаватели, перекладывая свои обязанности в неподъемный мешок домашних заданий. Бессвязные учебники вгоняли в тоску. Скучные лекции усыпляли почище морфия. Уже тогда Топчиев усвоил: не вдолбить знания, а привить к ним страсть – основная задача учителя. И на тернистом пути не обойтись без опытов и наглядных пособий.
Сельская детвора души не чаяла в Родионе Васильевиче. Изголодавшиеся умы ловили каждое его слово, за право первым посмотреть иллюстрацию дрались братья Прохоровы, туаматрон с кланяющимся цирковым медведем вызывал бурные аплодисменты (заглядывающий на уроки пропойца Игнатов крестился и подозревал Топчиева в ворожбе).
Но властителем детских фантазий был, безусловно, волшебный фонарь. Ученики вытягивались во фронт, столбенели, а Родион вставлял в фонарь стекло с собственноручными рисунками или родной литографией, запаливал горелку, регулировал объектив. Под дружный выдох на стене появлялась картинка. Африканские слоны, чудо-юдо-киты, восьминоги, небоскребы Нью-Йорка.
Приходила в школу и Маша, праздничная, чарая. В приталенной самотканой кофточке или ситцевом сарафане, с ниткой янтаря на белой шее, с золотыми лентами в волосах.
Однажды приключился конфуз: учитель вещал о жителях морских бездн, и краб гомалохуния вдруг покинул надлежащий ему квадрат. Кожух фонаря фыркнул паром, вода в конденсаторе закипела, запузырилась. Топчиев дотронулся до заслонки и ойкнул: металл обжег кожу. Маша оказалась подле него, встревоженная, готовая дуть на пальцы.
– Я в порядке, – сказал он. – Глицерину добавим, кипеть не будет! Да, мужики?
– Да! – загомонили девочки и мальчики.
Ночами ему снилось, что из Парижа, от самого месье Барду, в Елески доставили астрономическую трубу…
Но и без труб – с фонариками, заклеенными красной папиросной бумагой, он водил детей к холму изучать потоки метеоритов созвездия Андромеды и Геминиды.
Стряпня Авдотьи Николаевны была простой, но сытной и обильной. На сливухе из сала и проса, на забеленных молоком щах и хлебе Родион Васильевич располнел.
В конце ноября, зайдя к хозяйке, услышал из хаты ее голос:
– Тридцатая, тридцать пятая… сороковая.
– Сорок штук, таким манером, – вторил ей хрипло мужчина.
– Забирай и катись к своим лешакам да болотницам, – серчала Авдотья Николаевна. – Избу мне провонял.
– А в избе-то ты, голубушка, за чьи деньги красоту навела? Ходики вон купила, не на полатях с соломой спишь, а на кровати, как городская. Чай, меня, зловонного лешака, благодарить надобно.
– Деньги не твои! Помещичьи деньги.
– А что, – насмехался мужчина, – помещик их тебе сам таким манером ссудил? Или ты под иконами ворованное у меня берешь?
– Дурак помещик, нанял лису курятник охранять.
– А ты жалуйся. Губернатору письма пиши. Императору вдругорядь. Ты же грамотная.
– Все, черт тебе кишки выпусти! Иди, иди отседова!
Родион схоронился за тыном и смотрел, как из дома выходит Шипинин. Под мышками конюх нес рулоны белой материи, быстро пачкающейся о его грязную чугу.
По вечерам они с Машей сидели на школьных ступеньках. Дико было вспоминать Верочку Гречихину с ее жареными каштанами и французским прононсом. Верочка сейчас в Консерватории вкушает Шестую симфонию Чайковского в интерпретации Артура Никиша, а Топчиев на краю света, и Маша слушает его, затаив дыхание.
– Недавно, – говорил Родион, – знаменитый профессор Пикеринг произвел настоящий фурор в селенографии. Он доказал, что Гавайские вулканы похожи на лунные кратеры как близнецы. На примере Гавайев он предположил, что скалы Луны сформировались в процессе извержения лавы. И вон те ложбинки – это следы эрозии, а гребни – боковые морены. А пятна… ну, есть гипотеза, что это лунные леса, но лично я сомневаюсь…
Зимой 1907 года в Москве помощник придворного кинооператора эльзасец Жозеф-Луи Мундвиллер Жорж Мейер снимал заснеженные улицы, осетров и грибочки на рынке, городового у Царь-пушки, симпатичных лыжниц и таратайки с почтенной публикой. А в семистах верстах Родион Васильевич Топчиев вмерз в лежанку и боялся сдвинуться с кое-как нагретого пятачка. Печь цедила нещедрое тепло, уплетала дровишки. Предстояло идти в метель за порцией топлива. Попытки сосредоточиться на чтении «Минералогии и геологии» Пабста и Зипперта не имели успеха, дремота брала верх.
Когда в дверь заколотили, Топчиев подумал сонно: «Игнатов водочку клянчить пришли».
Он поплелся через комнату, кутаясь в овчинный тулуп, отпер, и сон выветрился.
– Иван?
Хромов грубо отпихнул учителя.
– Где она?
– Маша? Я не видел ее сегодня.
– Врешь! – крестьянин хлестнул горячечным взором.
В эту секунду гулкое эхо взрыва достигло деревни, задребезжало медью. Точно черти похитили у архангела трубу и баловались с ней. Всполошились лесные птицы, взвыли цепные псы, и что-то еще взвыло в метельной мгле, в безлунной ночи. Скоро перекрестилась Авдотья Николаевна, не она ли продала безумному Шипинину серу и порох для дьявольского набата? Братья Прохоровы проснулись на печи, им почудилось, что кто-то скребет по крыше когтями. Пьяница Игнатов рухнул около курятника и больше не вставал: к полуночи его зрачки затянул лед и снег набился в глотку. Далеко от Елесков, в Ревеле, помещик Ростовцев выронил бокал с шампанским и уставился в окно – там бесновались, царапались туманные призраки его грехов.
– Пушка старого Ростовцева, – прошептал Иван и обмяк.
«Зимой придешь», – сказал конюх Маше, словно была между ними тайна, сговор.
– Эй вы? – Топчиев тряхнул Хромова. – Что случилось в поместье шесть лет назад?
Крестьянин с трудом сфокусировал взгляд на учителе.
– Мы грязь таскали, – произнес он отрывисто. – Я, Степан, земля ему пухом, и Яшка. Степан заступ в кочку воткнул, а кочка лопнула, в ней газ был. Степан наглотался, раскашлялся. Мы – к нему.
Шепот крестьянина путался в бороде, незримая ноша гнула хребет.
– В кочке лежало существо. Мертвое, мы решили. Вроде женщины, но ростком с аршин. Шкура черная, дубленая, руки скрючены. Нечестивые мощи…
«Торфяная мумия», – подумал Топчиев, но перебивать Хромова не стал.
– Яшка, как бес вселился, обнял болотницу – и давай хороводить. Кричит, был бобылем, а тут невесту Леший подсунул. И вижу я дочку, идет к нам по тропке. А болотница… она глаза открыла. Клянусь, зенки свои белые открыла и посмотрела на Машу. Доченька моя сознания лишилась, и речи тоже. Степка умер. А Шипинин… он на болотной девке помешался. Городит, что у нее в услужении, что оживет она и будет властвовать лесами и болотами, а он при ней женихом. Ростовцева запугал, выжил из усадьбы. И про Машеньку говорил…
– Что? – воскликнул Топчиев. – Что говорил?
– Что приглянулась Маша болотнице. И рано или поздно болотница ее позовет…
– Позовет, значит!
Родион обувался в валенки. Мышцы деревенели от злости и страха за девушку, но сердце стучало ровно. Дед его с таким стуком на османов шел.
– За мной, – приказал коротко. Хромов повиновался.
Вьюга слепила, опаляла, белой великаншей бродила за кривым частоколом леса. Деревья ломались и падали в топь. Юркие тени плясали на парубке, словно анчутки; болотницы, роговые и прочие отпрыски Одноглазого Лиха кутили, разбуженные залпом.
Из-за мельтешения снежной крупы казалось, что усадьба ворочается в темноте. Окно слева от портика горело зыбким болотным огоньком.
– В гости таким манером пожаловали? – справился черный силуэт у цокольной аркады.
– Где она? – выкрикнул Хромов и взвесил прихваченный по дороге топорик. – Где Маша, гад?
– Эх, Иван-Иван, – укорил Шипинин. – На друга бранишься.
Он усмехнулся хищно.
– Гостей нынче будет пруд пруди. Я таким манером знак подал, пригласил. Владычица нынче рождается.
– Прекратите! – вступил в разговор Родион. Он торопился, внутренне опасаясь, что безумие конюха может быть заразительным. Тени лезли из колодца, ползали по фасаду усадьбы… – Где Маша?
– В покоях помещичьих, – лукаво ответил Шипинин. – Короновать ее, голубушку, будут.
– О чем вы, черт вас дери?
– Ну как же? Марья Ивановна мамой сегодня станет. Кукушка, как откопали мы ее, Машу приглядела. Яйцо ей дала – высиживай. Яйцо во рту носится, оттого молчала она. Шесть годков таким манером на высиживание ушло. Я пока гнездо устраивал, как велела Владычица.
– Довольно, – отрубил Родион и ринулся к дверям усадьбы. Хромов не отставал.
– Галопом, лошадки! – хохотал безумец.
Массивные двери распахнулись под напором. Мужчины не сразу поняли, что видят. Все пространство до широкой лестницы занимали простыни. Они висели на бельевых веревках и образовывали подобие лабиринта. Паутина бечевки оплела каминную залу, спускались с балок перекрытий веревочные струны, и на них поодиночке и гроздьями болтались волшебные фонари. Иные стояли на стульях в секциях лабиринта, десятки фонариков. Промозглый, пахнущий гнилью сквозняк колыхал ткань, раскачивал фантаскопы. В закутах усадьбы перешептывалась тьма. Слабый, мерцающий свет струился со второго этажа, и Топчиев устремился к нему напролом сквозь податливые стенки лабиринта, цепляя фонари и ныряя под белье. Ткань влажно трогала лицо.
Он преодолел преграды, взбежал по лестнице. К светящемуся дверному проему, к тошнотворному запаху разложения и могилы.
Комната была просторной, но втрое сузилась с тех пор, как отшельник свил здесь гнездо. Слой грязи покрывал стены, пол, потолок. Годами свозил сюда конюх болотную землицу. Мебель, вмурованная в бурую толщу, канделябры, утонувшие в сводах норы. Комната чавкала и капала комьями тины. Стены шевелились отслаивающимися ломтями грязи, извивающимися червями, корешками.
Свечные язычки походили на болотных духов; свечи-монашки и толстые огарки из ребячьего сала были натыканы по периметру норы. А в центре, сгорбившаяся, спиной к мужчинам, восседала девушка с куклою в руках.
Топчиев смотрел ошарашенно на позвонки под нежной кожей, лопатки, ямочки на пояснице и темнеющую меж ягодиц впадину.
Машенька, абсолютно голая, беззащитная, в этом зловещем логове.
Он шагнул к ней и застыл.
Не куклу, а мумию сжимала девушка бережно, как младенца. Высохший до трухи черный трупик. Низко склонившись, она касалась рдяными губами уродливой обезьяньей морды, целовала… нет! Ела, причащалась, обгладывала тлен и с аппетитом прожевывала.
Глухо вскрикнул Хромов, обронил топор.
Полусъеденная мумия шлепнулась в месиво. Маша начала разгибаться, одновременно поворачиваясь к гостям. Она поднималась выше и выше, будто была на ходулях, и уперлась в потолок рогами. Витые рожки росли под волосами и стелились над черепом к затылку. Ничуть не смущаясь, она предстала перед мужчинами. Руки разведены, и тело окутано молочной дымкой. Затуманенный взор Родиона скользнул по маленьким грудкам, хрупким ребрам, округлому девичьему животу и выпуклой кости лобка. Куда непристойнее наготы были ноги ее, ниже колен превращающиеся в мясистые лапы, попирающие хлябь раздвоенными копытами.
Завизжав истошно, бросился прочь отец. Визг растормошил Топчиева, он вылетел из норы, на лестницу, подальше от этого существа.
В каминной зале сами по себе зажигались ацетиленовые лампы, булькала желтая колодезная вода в конденсаторах. Лучи волшебных фонарей скрестились шпагами, перечертили усадьбу. На трепещущих простынях появлялись фигуры гостей, чудовищные формы из переплетенных веток, крылатые и хвостатые.
Ничего не замечая, Хромов несся в гущу тварей, и они потянулись к нему корневищами, сучьями клыков. Облепили тканью. Предсмертный вопль угас в скрежете челюстей, кровь обагрила белье.
Лучи метались по комнате в поисках жертвы, тени барахтались у подножия лестницы. Цоканье копыт заставило Топчиева повернуться.
Онемевший от ужаса, он встречал свою судьбу.
Владычица приближалась, наплывали ее огромные лютые глаза, две серебрящиеся луны, кратеры и морены. Затмевали рассудок.
С зоологической покорностью ждал Родион, и Владычица произнесла:
– Здравствуй, жених.
…Когда метель утихла, сельчане наведались в поместье, где и обнаружили двух мертвецов. Иван Хромов находился в водосборнике старого колодца, а расчлененным трупом конюха Яшки Шипинина нашпиговали раструб мортиры. Славно поработали разбойники-душегубы. Пропавших Марию Хромову и Родиона Топчиева так и не нашли. Кто в болотах сгинул – сгинул навек. На место прежнего смотрителя помещик письмом уполномочил супружескую пару из приезжих, но их никто никогда не видел.
Нового учителя прислали спустя двенадцать лет, после принятия Советом народных комиссаров декрета «О ликвидации безграмотности». К тому моменту детей в Елесках не осталось вовсе.
На голодную кутью Авдотья Николаевна закопала фонарь Топчиева в навоз: нечего.
Малые боги
Потому, что они не умерли, малые боги.
Тундра размыкается в арктические пустыни – это их мир. Над таежными топями клубится ядовитый туман – их дыхание. И в потаенных пещерах уральских гор, и в заброшенных скитах, и на древних могильниках – там их следы.
Не сбейся с дороги, не оглядывайся на свист, упаси тебя бог от болотных колоколов.
Из поросших лишайником рвов воют кутыси, и младенцы покрывались бы нарывами и язвами, услышь они кутысий вой, но дети не родятся в мертвых деревнях, нет больше детей, – кряхтит слепая старуха, бросая в ров крупу и петушиные перья. Жалобно-жалобно воют кутыси, и гниют на святилищах идолы и навсегда теперь не кормленные кули.
Прошмыгнет за соснами смутная тень. Хрустнет ветка, закричит козодой.
Внуки слепой старухи забыли, и старуха забудет, замертво упадет в сенях.
Но кто-то помнит еще. И ночью врач линтинской инфекционной больницы зайдет в палату к тяжелобольной девочке, поговорит с ее матерью, а потом прочитает, поглаживая горячий лоб, молитву на языке коми. И мать не удивится, увидев, как изо рта ее дочери выползает жирная белесая мокрица – шева, воплощение порчи. Врач унесет шеву в платке, сожжет на заднем дворе, а утром девочка проснется абсолютно здоровой, потому что надо помнить, особенно здесь, на окраине мира.
«Чудо, – думает Илья Марьичев, сходя по трапу на провинциальный аэродром, – чудо, что железяка не взорвалась в полете».
Он городской, ему забывать нечего. У него мягкая улыбка и ямочки на щеках, и искры, когда он смотрит на Ксюшу исподтишка, и странный рисунок в рюкзаке.
Ксюша Терехова благодарит самолетик похлопыванием по фюзеляжу, Илью умиляет эта ее привычка относиться с почтением к неодушевленным предметам.
Теплый ветерок ерошит волосы. Солнце палит с небес, незнакомых, будто не на самолете прибыли, а на космическом корабле: чужая планета.
– Это точно Север?
– Точнее некуда, – спутница проворно закидывает за спину огромный рюкзак.
Он намеревается пошутить про глобальное потепление, но Терехова уже бежит к остановке, к автобусу, который, должно быть, откопали вместе с доисторическими окаменелостями ихтиозавров. Очистили от земли и поставили на маршрут. Или нет, не очищали.
– В Линту доедем?
– Долетим! – заверяет шофер.
Ползет по трассе кашляющий «лазик». Соприкасаются нагретые плечи друзей.
Четыре июньских дня впереди. Три июньские ночи.
Как лесников начинает водить вокруг таинственных ям, вырытых белоглазой чудью, так седьмой год водит Марьичева вокруг Тереховой. Как и в семнадцать лет, все внутри замирает, он ловит ее запах, когда она перегибается через него, чтобы сфотографировать статую на въезде.
Олень, оседлавший толстенькие буквы «ЛИНТА», безвкусно присобаченная к композиции вагонетка.
В советском прошлом оставил городок времена рабочей славы. С тридцать первого года – поселок городского типа. С пятьдесят первого – город республиканского значения. С девяносто первого – скопление полупустых пятиэтажек среди болот. Некому устраивать шумные соревнования в честь Дня шахтера: из шести градообразующих предприятий выжило полтора. Сокращается численность населения. Молодежь переселяется в Москву, Ханты-Мансийск, Красноярск, в Тюмень, на местное кладбище около птицефабрики.
Грохочет за обшарпанной поликлиникой груженный углем состав.
Дом культуры «Октябрь» в центре города, магазин «Космос», кафе. Обязательный Ильич – он указывает кепкой на кассы «Аэрофлота». В стороне – скромный памятник члену Русского географического общества, открывшему здесь залежи энергетических углей.
– «Макдоналдса» в Линте, я так полагаю, нет.
– И слава богу, – кривится Терехова и покупает в гастрономе пирожки с печенью. Жир пропитал желтые странички линтинской прессы. Добыча торфа, пишут, скоро прекратится совсем.
– Витаминки, – смеется Илья.
Прохлада краеведческого музея – как бальзам на душу. С директором они созванивались заранее. Мушта Булат Якович старше своего голоса лет на десять. Он похож на Друзя из «Что? Где? Когда?». Охает, выразительно жестикулируя:
– На край света летели! Дорогие вы мои!
Узнав, что Терехова работает на кафедре географического факультета, приходит в неописуемый восторг. Илье нечем похвастаться: после университета он безуспешно пытается продвинуть свой, связанный с красками, бизнес.
– Мы еще не выбирались так далеко, – рассказывает Ксюша, – но на болотах были. В Ленинградской области, правда… Исследовали дольмены.
Никакие не дольмены – змеев они искали, летающих. Потерпели фиаско, хотя каждый попадавшийся им пьяница встречался с воздухоплавающими рептилиями лично. Один даже шрамы демонстрировал. Краеведу лучше про это не знать.
Илье наплевать: дольмены ли, динозавров или чупакабру. Он поглядывает на Ксюшу. Из забавной девчонки с взъерошенной прической она превратилась в красивую молодую женщину, и волосы спускаются на ее плечи медной волной.
И ведь четыре года назад на границе с Финляндией он нашел то, зачем ездил. Нашел и потерял…
Мушта видел отсканированный рисунок, но не отказывает в удовольствии рассмотреть оригинал.
– Мой прадед, – говорит Илья, – был художником. В пятидесятых рисовал для журнала «Юный натуралист», а в шестьдесят втором иллюстрировал книгу «Обско-угорский фольклор».
– Издательство «Детгиз», – кивает Мушта, – К. А. Раймут.
– Да, и рисунок прадед нарисовал во время путешествия по тайге со своим товарищем, писателем Константином Раймутом. Рисунок хранился в нашем семейном архиве.
– Фантастика, – шепчет директор.
На ватманском листе запечатлен частокол из идолов: девять узких высоких фигур, до черноты заштрихованных карандашом. Они, вероятно, вырезаны из цельных кусков дерева. На черных фигурах-бревнах светлеют фрагменты лиц: глубокие глазницы, прямоугольные носы, сливающиеся с надбровными дугами. Рты идолов тонут в нервных карандашных завитках, но Илье всегда казалось, что они усмехаются.
Директор стучит ногтем по строению, нарисованному за спинами статуй, – домику без окон, который установлен на двух опорах.
– На мансийском языке это называется «сумьях». Ритуальный амбарчик для приношений. Раньше сумьяхов было много, а нынче можно по пальцам пересчитать. Здешние зимы не щадят дерево. Странно, что эта иллюстрация не вошла в книгу. Знаете, кому посвящено капище?
Гугл-поиск неплохо разбирается в мифологии северных народов, но гости Линты вежливо качают головами. Профессор подтверждает мнение «Гугла»:
– Видите, как скульптор заострил макушки идолов? Так изображали менквов – лесных людоедов. В религии манси менквы олицетворяли все самое злобное и враждебное человеку. Не то богатыри, не то призраки погибших в лесу людей. В более архаичных сюжетах менквы – гиганты, вытесанные верховным божеством из ствола лиственницы. Святилище менквов – редкость…
Он переворачивает лист и читает надпись на обороте:
– Линтинский округ, район Большой…
– Вы знаете, где это?
– Такого района у нас нет, – произносит директор задумчиво, – зато есть река Большая Линта. Ее наверняка и имел в виду ваш прадед.
Ксюша и Илья переглядываются.
– Вопрос в том, сохранилось ли капище. Полвека прошло. А дерево… да что дерево! Я в перестройку искал камень… С камнями в тайге проблема, но ханты их умели находить каким-то секретным способом. Священный камень, кусок ледниковой морены. Старики помнили, где он стоял, трехметровый красавец. Стоял, никого не трогал, пока его депутат из Сургута не выкорчевал. Зачем? Чтоб на даче у себя поставить. Так что…
Булат Якович отлучается позвонить, и молодые люди бродят по музею. Экспонаты объединяет тема таежного Средневековья. Бронзовые бляхи, наконечники стрел, свинцовая (ой, какая хорошенькая) голова выдры. Шаманские фетиши селькупов.
Из ниши за посетителями наблюдает старец-филин Йиба-ойки. Клювоносый старик мог бы поведать о другой паре исследователей, юных и мечтательных. Тот мальчик тоже был влюблен в девочку, и они тоже отправились к болотам и никогда никуда не пришли.
В разрытом могильнике на картинке груда скелетов. Стрелы застряли в ребрах. Затылки проломлены.
Илья ежится, представляя, как несчастных сбрасывали с уступа, как воины по приказу шамана натягивали тетивы луков, и наконечники впивались в плоть. Жертвоприношения кровожадным богам тайги…
На следующей картинке обряд скальпирования: хантыйский богатырь лишает своего ненецкого соперника кос, в которых, согласно верованию, обитает человеческая душа.
– Ну и мрази были эти богатыри, – бормочет Илья.
Краевед возвращается с картой. Показывает Линту – не то чтобы большую, но длинную и верткую. Деревни – неизвестно, живет ли в них кто сейчас. А на том холме молодой Мушта раскопки вел: мансийское городище – Тарума.
Увлеченная Ксюша пихает Илью в бок. Словно они студенты и едут на поиски летающих змеев.
Он поделился с ней иллюстрацией на втором курсе, и она сказала тогда: сгонять бы в эту Линту. Обсудили и забыли. А в мае Илья наткнулся на рисунок прадеда. Вспомнил, да так, что слезы из глаз. И вскоре списался с одногруппником:
«Как там Ксюха?
Слышал, рассталась со своим…»
Полчаса он правил сообщение, подбирал слова. Послал в итоге, кусая ногти: «Предложение идиотское, но не хочешь ли ты со мной на Север искать дедушкиных идолов?»
«Поехали», – написала она в ответ.
– Поехали! – говорит Эрик Мушта. Внук директора стройный и белогривый, загорелый для сибиряка. Нет, в истории он профан. Он по части рыбалки и футбола. Посадил Ксюшу рядом с собой, а Илья ерзает сзади. Не нравится ему, как хихикает Ксюша над плоскими шутками линтинца, вопросы не нравятся: «А ты, Ильюха, в армии служил? А че не служил-то?»
Марьичев стискивает кулаки.
Ильюха…
За окнами мелькают одинаковые пятиэтажки, склады, гаражи. Остановка «Пожарка», остановка «Поселок». Коптящие трубы котельной. Стела героев войны.
«Москвич» Мушты-младшего проезжает мост, ручей. Разрушенный кирпичный завод. Линта заканчивается, и, вытесняя цивилизацию, к шоссе устремляется криволесье.
– Мертвый лес, – поясняет Эрик. – Опрыскали как-то с самолетов, чтобы лиственница хвое не мешала. А подействовало на живность. Говорят, тут мутантов полно, как в Чернобыле.
Илья скептически хмыкает.
Эрик рассказывает про рогатую щуку, которую поймал прошлым летом, и обещает скинуть фото, интересуется, в каких социальных сетях есть Ксюша.