«Это временно», – как мантру повторяла она и по ночам, проснувшись, подходила к окнам: сидят ли? Сидят. При свете луны, втроем.
Она не встречалась с троицей в дневное время. Даже когда в их дворе проходили похороны и собралось столько народа, сколько Инна не встречала во всем городке прежде, старух среди них не было.
«Почему же вы не явились на похороны? – подумала Инна, скользнув глазами по процессии. – Вы же так любите мертвецов»…
В гроб она посмотрела не из любопытства, а втайне надеясь, что увидит там одну из старух.
Но в гробу лежал парень, с которым она столкнулась в подъезде неделю назад. Волчонок. Лешка Талый.
По рукам девушки побежали мурашки.
«Это совпадение, – подумала она, – так бывает. Парень вертелся в маргинальной среде, нет ничего удивительного, что он погиб, как старухи и предсказывали»…
Предсказывали…
«Нет ничего странного в том, что они говорили о теракте за день до теракта – в мире происходит столько взрывов»…
Инна нервно потерла лицо рукой.
Она подумала, что нужно спросить, как именно погиб Талый, убедиться, что подробности смерти не совпадают с опередившими их сплетнями…
Спросить хотя бы у той девушки, что стоит в обнимку с мужчиной кавказской национальности…
Но она не спросила. Она пошла в квартиру, надеясь, что горячая ванна избавит ее от дурных мыслей.
В следующую субботу они с Вовой целовались в арке перед нехорошей квартирой Булгакова, и он мял ее груди и жарко сопел в шею.
– Ко мне нельзя, – сказал он, – у меня ремонт, живу у друга.
– Поехали ко мне, – тяжело дыша, произнесла она.
Этим вечером городок не показался ей ни опасным, ни зловещим. Всего-то надо было чувствовать мужское плечо, мужские губы под каждым неработающим фонарем.
– Вот там я живу.
Старух она увидела издалека. Горделиво выпрямила спину, подхватила спутника под локоть.
Старуха с кондором и старуха со спицами повернули к ним головы, лишь та, что сидела в центре, осталась привычно безучастной.
– Не здоровайся, – шепотом предупредила Инна.
– С кем? – уточнил Вова, и тут же старуха с кондором сказала, обращаясь к своим товаркам:
– А это Вова Емеля, в Москве без году неделя, врет, что коренной москвич, а у самого долги и ВИЧ.
Слова прозвучали совершенно четко в абсолютной тишине.
Инна ошарашенно посмотрела на старух.
Те были заняты своими делами. Спицы подбирали черную пряжу, пальцы двигались в семечках, широкие каштановые листья хлопали в воздухе.
– Ты… ты слышал?
– Что, куколка?
Инна подняла глаза на Емельянинова.
Он спокойно улыбался ей. Нет, он не слышал. А может быть, и нечего было слышать…
– Мне… наверное, показалось… та ужасная старуха прочитала стишок, и мне послышалось…
В горле Инны запершило, она не смогла договорить. Не смогла сказать: «Мне послышалось, что он про тебя».
Ведь в этом не было никакой логики. Бред. Безумие.
Он подтолкнул ее к подъезду и полез целоваться на лестничной клетке. Она стояла, опустив руки по швам, плотно сжав губы.
– В чем дело, куколка?
Она попросила, чтобы он ушел. Он хлопал ресницами и все еще улыбался. Она настаивала и расплакалась. «Куда мне уходить?» – спросил он. Она лишь трясла головой и повторяла: «Уходи, я хочу побыть одна». «Сука», – сказал он на прощание.
Она проснулась ночью от странного звука. Хлопанье – так хлопает по воздуху веер или что-то подобное. И еще шорох, будто истерзанные артритом пальцы перебирают семечки, цепляя длинными ногтями дно коробки. И еще легкое позвякивание, какое бывает, когда искривленные спицы стучат друг о друга.
Инна распахнула глаза.
Они были здесь, в ее комнате.
Они сидели прямо на изножье дивана, цепляясь задними лапами за поверхность, как могут сидеть лишь животные.
Старуха со спицами посмотрела на девушку хищно, из-за диоптрий казалось, что у нее восемь глаз разного размера. Обрамляющие ее рот отростки-хелицеры зашевелились. С них капала густая ядовитая смола.
– Слыхали, – проворковала старуха, – Инка-шалава в Москву переехала. С тремя мужиками крутила, всех троих бросила.
– А то! – сказала, щелкая изогнутым клювом, старуха с кондором, – три аборта, а ей все мало, ничему не учится.
Средняя молчала, низко опустив голову, лишь шуршали в семечках ее лапки.
– У отца ее рак, отец гниет, – продолжала первая старуха, поглаживая ногощупальцами свое покрытое бородавками брюшко, – она отца бросила, она на похороны к нему не приедет.
– Никого не любит, кроме себя, – подтвердила старуха с кондором. – Шалава…
– Ложь, ложь! – закричала Инна что было сил.
И проснулась.
По дороге на работу она сделала две покупки: дешевенький MP-3-плеер и газету с объявлениями. Квартира в Раменском стоила намного дороже той, что она снимала сейчас, но решение уже было принято. Она съедет отсюда, пока окончательно не сошла с ума. Здесь творится что-то странное, что-то, в чем не нужно разбираться, от чего следует просто бежать.
– Емельянинов про тебя слухи распускает, – сообщила ей напарница, – что, мол, ты того, с приветом.
– Мне плевать, – отрезала она.
– Смотри, до начальства дойдет, могут и уволить.
Инна задумалась и произнесла:
– А ты знала, что у него ВИЧ?
Три поп-хита сменились в ее ушах, пока она шла от вокзала к своему двору.
«Он больше не мой, – напомнила она себе, – это последняя ночь здесь, завтра я буду жить в новом месте».
Она включила звук в плеере на полную громкость. Музыкальный блок сменила радиопередача.
– Привет, привет, привет! – загрохотал голосистый диджей. – Сегодня в студию мы пригласили троих прекрасных гостей. Вернее, гостий! Кто может знать о ситуации в России больше, чем те, кто старше самой России! Да что там России, они ровесницы планеты Цереры, а это, на секундочку, старше Аллы Пугачевой и даже Луны! Поверьте, они лишились девственности, когда древние платформы еще только собирались объединяться в материк Лавразию! Шучу-шучу, они до сих пор девственницы!
Не обращая внимания на словесный понос ведущего, Инна шагала по двору. Деревянный чебурашка проводил ее безжизненным взглядом.
«Не смотреть в их сторону, – прошептала она про себя, – ни за что не смотреть»…
И тут она услышала их голоса. Прямо из наушников, из радио, четкие, перебивающие друг друга:
– Мор… Чума… язвы на трупиках, язвы и волдыри…
– Война, они опробовали новое оружие, мгновенно убивает яичники…
– А Алик из пятого задавил жену… расчленил в ванной… на глазах детей лобзиком… Соленья делал…
– Привез жене шубу из заграницы… паук отложил яйца в ее ушах…
– Автомобильная катастрофа… весь класс как один…
– Заживо сгорел при запуске ракеты…
– В брачную ночь отравились газом…
– Рак…
– Саркома…
– Смерть…
Инна завизжала и сорвала с себя наушники. Они полетели на асфальт, словно свившиеся гадюки с двумя капельками крови на динамиках.
Инна подняла полный ужаса взгляд.
Лавочка стояла возле дверей подъезда, преграждая путь.
И они, конечно, они были там: звенящие спицы, хлопающее опахало из каштановых листьев, шорох семечек. Глаза, которые срывают с тебя одежду, проникают под кожу извивающимися червями, смотрят, что у тебя там. И видят все.
Инна бросилась прочь, не задумываясь, теряя туфли, во тьму, назад, подальше от них, на последнюю электричку, успеть, успеть, успеть…
Старуха с кондором и старуха со спицами смотрели ей вслед, обвиняюще хмурясь.
А та, что сидела посредине, – ее звали Мать Крыса, – открыла беззубый рот, и из него потоком хлынули косточки. В основном мелкие, но были и крупнее: осколки ключиц, кусочки черепов. Кости падали в картонную коробку, отскакивали на асфальт со стуком. Наконец поток иссяк.
Старуха поднесла к лицу скрюченную руку и засунула пальцы себе в рот. Так глубоко, словно хотела пощупать желудок. Ее тощее гусиное горло вспухло, кисть полностью исчезла за впавшими губами. Отыскав что-то внутри, женщина вытащила руку. Нити слюны тянулись за ней, в пальцах была зажата крошечная белая косточка.
Две другие старухи уважительно молчали, ожидая.
Некоторое время Мать Крыса обнюхивала находку. Ее лицо, черное, как обгоревшая древесная кора, поднялось к ночному небу. Веки разлепились, и укутанные в бельма глаза посмотрели в пустоту.
– Слышали, – сказала старуха, – Инку-шалаву собаки загрызли. Три черных суки. Изорвали в клочья и лицо ей поели, а внутренности по всему пустырю разнесли. А у одной суки детки родились, и у щенка на боку пятно в виде крестика.
На том старуха устало обронила голову на грудь и зашелестела пальцами в коробке.
Старуха со спицами многозначительно фыркнула и вернулась к вязанию, а та, что обмахивала себя веткой, задумчиво поглядела на небо.
Голая луна мерцала над крышами пятиэтажек. Ветер увел стадо туч на север, в сторону Москвы.
Жуки
Как и всякий человек, долго проживший в городке, Настя Теплишина, конечно, слышала о Жуках. И о том, что с ними лучше не связываться. Изредка встречала кого-то из многочисленного Жучиного семейства – угрюмых мужчин с такими смуглыми физиономиями, будто они терли о наждак щетины зеленые орехи. Видела она и их матушку, горбатую старуху, которую вел под локоть двухметровый детина. Жуков предпочитали не замечать.
Они жили за заброшенной сортировочной станцией – то еще местечко. Промышляли кражей металла: срезали провода, поручни, качели, воровали люки. Участковый ни разу не пересек ветхий железнодорожный мост, не привлек их к ответственности. Для социальных служб – и это уже почти мистика – Жуков не существовало вовсе.
Благо, в городке, полном своих проблем, появлялись Жуки не часто. Умыкнуть, что плохо лежит, и прикупить продуктов в магазине. Крупу, консервы, лекарства, керосин. Починить допотопный генератор. В их хибаре отсутствовало электричество, газ и канализация. Грохот мотоцикла с отваливающейся коляской за версту предостерегал горожан. Имелись бы ставни на окнах – люди запирали бы ставни.
Асимметричные лица Жуков – Настя прикидывала, что их как минимум дюжина, – хранили следы вырождения. У них были низкие лбы и приплюснутые носы, массивные челюсти со скошенными подбородками и маленькие злые глазки.
Судачили, что их женщины рожают там же, на станции, но за два десятилетия педагогической работы Теплишина учила лишь двоих Жуков. Колю в конце девяностых и Митю теперь.
Коля – замкнутый, хилый и явно психически нездоровый – до восьмого класса прятался на задней парте. Ровесники его сторонились, учителя старались не трогать, точно этот акселерат с водянистыми бельмами был настоящим насекомым. Его выдворили на вольные хлеба, когда он отнял у одноклассницы морскую свинку и отгрыз зверьку голову. Дребезжащая «Ява» увезла больного парнишку к сортировочной. Прощай, Коля.
Кабы не презрительные шепотки коллег, Настя считала бы шестиклассника Митю однофамильцем мрачного клана. Робкий, но любознательный, страдающий от одиночества мальчик. Ребята, боясь его семьи, которой их с детства пугали родители, не задирали Митю, но и дружить с ним не желали. Днями он просиживал на трибунах спортивного стадиона, с завистью следя за гоняющей мяч пацанвой. Или хоронился в оранжерее. Плакал – от внимания Теплишиной не ускользали припухшие веки и покрасневшие белки ученика.
Ни внешне, ни повадками он не походил на родственников. Бледный, с тонкими чертами, изящными запястьями. Словно краденый, как качели и люки. Одевался бедно, на вырост, и от его кроссовок сердце Теплишиной обливалось кровью.
Однажды, столкнувшись с учительницей у рынка, он взял ее тяжелые сумки и, не проронив ни слова, дотащил до дома. Отказался от конфет:
– Мама не разрешает.
– Почему бы твоей маме не зайти ко мне?
– Она очень занята, – сказал Митя тихо и заторопился.
Настя – Анастасия Павловна – ведя урок, положила на плечо Мити Жука ладонь. Он напрягся, окаменел, дрогнули длинные пальцы, сжали карандаш.
«Никто не гладит тебя, – подумала учительница. – Несчастный мальчишка».
И ставила ему четверки там, где он едва заслуживал тройку. Мальчик хоть и тянулся к русскому языку и литературе, от других детей сильно отставал.
В пятницу после уроков Теплишина открыла его тетрадь, пробежалась по сочинению «Мой родной город». Море ошибок, нелепых, допущенных по рассеянности, но за ними маячил печальный мир ребенка, не выезжавшего из глухомани. Его миром были оранжерея, стадион и холм, с которого он провожал поезда.
Малыш, живущий на железнодорожной свалке.
Настя промокнула платком слезу, и тут из тетради выпал листочек. Она подобрала его и онемела.
Минуту спустя, забыв поздороваться с секретарем, она ворвалась в кабинет директора.
Дмитрий Елисеевич был долговязым мужчиной с черными, как мазут, усами. Теплишина его раздражала. Давным-давно, будучи завучем, он активно ухаживал за ней, на День учителя, перебрав с шампанским, полез целоваться и получил пощечину. Десятый год не мог простить ей уязвленное самолюбие.
Насколько Теплишина знала, половина коллектива прошла через постель бойкого Дмитрия Елисеевича. А то и все, кроме нее и трудовика.
– Что стряслось, Анастасия Павловна?
Она вручила начальнику листок. От волнения пот выступил у нее на коже под плотно застегнутой блузкой, и она подергала накрахмаленный воротник-стойку. Собственные русые, с проседью, волосы, собранные в идеальный пучок, показались ей чужой лапой на скальпе. Подмывало освободить их от заколок, взлохматить, поскоблить ногтями.
Директор водрузил на переносицу очки, прочел записку. Ровно шесть слов, поразивших Теплишину.
«Моя мама хочет отрубить мне ноги».
– Хм, жестко, – оценил Дмитрий Елисеевич. – Чье художество?
– Мити. Матвея Жука из шестого «В».
– Жука, – директор пожевал усы. – И что это за садистские фантазии?
– Это я и пытаюсь выяснить. Записка была в его тетрадке.
Голос учительницы предательски вибрировал.
– Да вы не переживайте, Анастасия Павловна. Присаживайтесь, – он указал на стул. – Чай не первый год с хулиганами мучаетесь. Видели и что похуже.
– Похуже такого?
Грудь зудела. Теплишина поерзала на стуле.
– А что вы изумляетесь? – мягко спросил директор. – Дети с каждым поколением агрессивнее. Социальные сети, стрелялки кровавые. У нас с вами «Зарница» была, а мой остолоп в «Мортел Кобат» шпилится, слыхали? Там не только ноги отрубают, там позвоночник заживо из противника выковыривают, клянусь. Что они делают в Интернете сутками напролет? Убийствами любуются, дорогая моя. А сюда приходят не учиться, а покемонов своих ловить…
– При чем здесь Интернет? – захлопала ресницами Теплишина. – У Мити электричества нет. Он же просит нас о чем-то, он…
– Просит? – нахмурился Дмитрий Елисеевич. – Где? Я не вижу никаких просьб. Я вижу бредовую фразу, строчку из песни, может. Песни-то у них тоже, рэп, понимаете ли…
– А вдруг вы не правы?
– Вдруг я не прав, и мама Жука намеревается ампутировать своему сыну конечности? – Директор закатил к потолку глаза. – Жуки – они того, с приветом. Как-то видел старуху их. Страшная как черт. Покупала батарейки – штук сто. Одичали они на свалке, да. Но отрубить ноги! Увольте, Анастасия Павловна.
– И мы никак не отреагируем на это? – Теплишина стиснула кулаки. – А будь это не Жук? Кто-то из нормальной семьи?
Директор досадливо поморщился. Разговор ему надоел.
– Дорогая моя, – он ткнул пальцем в записку, – поверьте мне, это их новая забава. Или чертенок вас разыгрывает. Или…
Учительница сгребла листик, сунула в сумочку.
– До свидания, Дмитрий Елисеевич.
– И вы берегите себя.
В приемной секретарша болтала с молодой англичанкой. «Лярва бездетная», – услышала Настя. Секретарша замолчала на полуслове и одарила Теплишину медовой улыбкой.
Костя Саткевич отирался в Настином дворе. Завидев учительницу, посеменил к ней, щеря пеньки резцов. Чумазый и юркий, он числился в шестом «А», но большую часть времени торчал у заболоченной реки за вокзалом. Удил красноперку, продавал на рынке.
– А я вас жду, – сказал Костя и отдал учительнице раздутый пакет с двухлитровой банкой внутри. – Как договаривались.
Теплишина смущенно посмотрела на соседок возле подъезда, вынула кошелек. Двадцать рублей растворились в карманах заштопанного комбинезона.
– Вы их солите, что ли? – полюбопытствовал Саткевич.
– До понедельника, Костя, – осекла она расспросы.
В пакете, в банке, что-то лениво шевельнулось.
Дома царил привычный кавардак. Мама снова убирала квартиру. Скомкала ковровую дорожку, отдраила пол грязной тряпкой. Сидела на диване, подбоченившись, и всклокоченные волосы нежной паутинкой липли к черепу. Зинаиде Григорьевне шел восемьдесят шестой год.
– А где Филипп? – повертелась старушка. – Где мой внук?
– Филипп – сын Иры, – терпеливо сказала Настя. – Пойдем кушать, мам.
У Насти было четыре сестры, но вопрос, с кем Зинаида Григорьевна доживет свой век, решился со счетом 4:1 в пользу младшей. Не завела мужа и детей – возись с мамой.
Они ели гречневый суп на кухне. Зинаида Григорьевна периодически предупреждала дочь:
– Не спеши. Костями подавишься.
– Это не уха, мама, – отрешенно возражала Настя.
– Рыба – вещь опасная. И не ерепенься.
– Я умею есть. Мне сорок три года.
– В сорок три я тебя родила.
– Я в курсе.
Теплишина выглянула в окно, на резвящихся детишек.
– Мам, а ты помнишь семью Жуков?
Зинаида Григорьевна порой забывала, что оправляться нужно в унитаз. Но внезапно она выпрямилась и сказала:
– А как же. И Золушку хорошо помню.
– Золушку? – с сомнением повторила Настя.
– Старуху их. Жива еще, поди. Имечко-то какое, а? Зо-луш-ка. Сказка есть такая, я тебе ее в детстве читала.
– А давно они тут живут?
– Да всегда жили.
– За сортировочной станцией?
– Э, нет. Сортировочную в пятьдесят втором построили. А раньше там лес начинался. Густой лес, ягодный. Они в лесу жили. Северин Жук с сестрой. Родители Золушки.
– Ого, – Настя придвинулась к матери. Когда мама в последний раз говорила так внятно? – С родной сестрой?
Тусклые глаза Зинаиды Григорьевны заблестели.
– С близняшкой, во как. И в грехе страшном Золушку зачали. Северин лихой человек был, он на вечерки приходил и ссорился с соседями нарочно, а кто с ним дрался, тот исчезал. И сам он исчез. Немцы напали, Северина пришли в армию забирать – глядят, нет его. Яма под хибарой выкопана, бездонная. Поаукали и плюнули.
– Я их мальчика учу, – сказала Настя, – он записку оставил. Мол, мать его покалечить хочет. Шутит, наверное.
– Жуки не шутят, – заявила старушка. – Стало быть, покалечит, непременно покалечит. Они же плодятся как зайцы, а жучат своих куда девают? То-то же.
Старуха вытерла салфеткой беззубый рот.
– Где Филипп? – спросила она.
В спальне Теплишина разделась догола и достала из пакета, из двухлитровой банки, упитанную серую жабу. Пупырчатое тело набухало и съеживалось, холодное, скользкое. Возникла неуместная мысль, что в христианстве жаба фигурирует как одна из персонификаций дьявола. Дракон, зверь и лжепророк выблевали трех духов, подобных трем жабам…
Существо квакнуло недовольно. Настя провела осклизлым комком по животу, по затвердевшим соскам, между грудями. Губы шептали неразборчивые слова, быстрее и быстрее, пот капал с ресниц. Пальцы сжались капканом, хрустнули косточки, глазки жабы вылезли из орбит, выплеснулась кровь и воняющие тиной внутренности. Жижа обрызгала Настю, а потом к крови, кишкам и поту добавились ее слезы.
В небе не было ни облачка, и птицы щебетали, порхая над малинником. Струилась мелкая речушка, но спуститься к воде мешала осока, пищащий комарами камыш и мусор. Замшелые фермы пестрели руганью и номерами телефонов легкодоступных дам. Под ними покрышки и фанера образовали дамбу.
Май выдался знойным. Часы показывали восемнадцать ноль-ноль, но жара не спадала. Теплый ветер ласкал лодыжки, теребил подол платья. Шуршала щебенка. Сумочка норовила выпасть из взопревшей ладони. Настя миновала мост, границу, отделяющую город от прилежащих ничейных территорий. Бурьян, укутавший рельсы, вынудил сойти с путей на обочину. Пять минут ходьбы – и она застыла, ошеломленная пейзажем.
Перед ней простирался могильник, где трупы не хоронили, а бросали под палящим солнцем, под проливными дождями и колким снегом. Мертвецами были отслужившие свое, списанные поезда.
Ржавые, осыпавшиеся деталями, разобранные до платформ. Ветер гулял в остовах кабин, в бледно-зеленых товарняках, в скособоченных, зияющих прорехами вагонах. Всюду топорщились прутья, железки, доски.
Из цементной трубы у подножия холма хлестала, пенясь, вода. Промышленные ручейки, рыжие, как скелеты поездов, змеились по жутковатому пустырю. Гнетущую тишину нарушала воронья перебранка. Птицы оккупировали стрелу подъемного крана, гнездились на крыше заколоченной будки у недействующего переезда.
Унылая картина вгоняла в ступор.
Здесь живет Митя? Уж лучше в лесу…
Настя окинула пристальным взором бывшую сортировочную станцию и заприметила фигуру у громоздкого ковша. Мужчина в камуфляжных штанах и вылинявшей рубашке подбирал дохлых ворон и складировал в ковш.
– Молодой человек! – Настя сошла гравийной тропкой к железнодорожному кладбищу.
Осколки пронзали подошвы сандалий. Запах тухлой рыбы въедался в поры.
Мужчина был лыс и бородат, асимметричен, как портреты Пикассо. Мутные глаза безразлично мазнули по гостье.
Тук! – полетела в ковш мертвая птица.
– Добрый вечер. Я ищу маму Матвея Жука.
Вяло шевельнулась кустистая бровь.
– Я учительница Мити.
Лысый поднял к лицу правую руку, и Насте стоило серьезных усилий не отпрянуть. Вместо кисти у мужчины был крюк, похожий своей спиральной формой на нагревающий элемент советских кипятильников. Такой же крюк заменял левую кисть.
– Я Митин дядя, – сказал инвалид. Слова вязли в спутанной бороде. – Идите за мной.
Настя выдавила улыбку. Как последнюю запятую зубной пасты из согнутого в три погибели тюбика.
И побрела за мужчиной параллельно локомотивным путям. Гудели высоковольтные столбы вдали. Вороны вспархивали в небо черным фейерверком.
С нарастающей тревогой Настя озиралась на руины депо, перевернутые и обугленные составы, на тонущие в лужах вагонные тележки. Клетка товарняка раскололась. С перил и лесенки шелушащегося тепловоза свисал ил.
– Вы Коля? – догадалась она. – Вы учились у меня в девяностых.
– Ага, – равнодушно сказал инвалид.
«Господи, – подумала Теплишина, – этот парень загрыз морскую свинку».
– Что с вашими руками? – осмелилась спросить она.
– Несчастный случай.
Кирпичная постройка с вентиляционной трубой, вероятно, была надземной частью погреба. Двери украшал причудливый рисунок углем: некто с телом лягушки и неотделимой от туловища башкой. Лапы уродца венчало что-то вроде звезд или медуз. Звездой с пятью лучами был его кричащий рот. При всей примитивности рисунка Настю передернуло от отвращения, и грудь под платьем засвербела.
Коля словно бы поклонился намалеванному существу.
Теплишина снова помянула имя Господа. Она увидела забор и дом под сенью яблони. Сарай и курятник. Мигающий лампочкой генератор. Обычный сельский дворик, если бы не марсианский кошмар вокруг. И не плацкартный вагон во дворе. Вагон был целым и обжитым, с сиреневыми занавесками на оконцах.
Около него на деревянной колоде две женщины лущили грецкие орехи. Худощавые, сутулые, с мышиными мордочками. Та, что помладше, была беременна. Пятый-шестой месяц.
– Галя, – окликнул инвалид, – к тебе учительница.
Женщина лет тридцати пяти привстала, морщась. В спортивных штанах и футболке с фотографией певиц из «Спайс герлз». Приблизилась, и Теплишина рассмотрела задубевшие шрамы на смуглых костлявых предплечьях.
Настя представилась.
– Вы по поводу моего балбеса? Что он натворил?
– Я просто хотела с вами познакомиться.
– Ну что ж, – сказала Галя, – пройдем в дом.
Настя приготовилась узреть опутанное паутиной логово, под стать обитателям свалки, но очутилась на вполне типичной деревенской кухоньке с цветочным орнаментом обоев, низким потолком и печью. Вешалка у порога, за ней плита, газовый баллон, потрескавшийся шкафчик. В центре – стол, на клеенке – солонка и перечница. Под столом – шеренга банок.
Печь закрывала фиалковая штора, но Настя заметила фрагмент рисунка на глиняном боку.
Две запертые двери вели вглубь дома.
«Не так катастрофично», – подумала Настя.
– Ну? – весьма грубо напомнила о себе Митина мама.
– Гм, да. Митя. Хороший мальчик. Прилежный. Не все выходит у него сразу, но при определенной помощи. С моей и вашей стороны…
– Я была против школы, – сказала Галя, потупив блеклые глаза. – Мой брат ходил в школу, потому что так велит закон. Но у нас свой закон. И брат ничему не научился там. Дети не любили его. Мы отличаемся от прочих.