Фронтон, очень умный человек, глубоко запрятал жгучую обиду на Флавиев, оставивших его прокисать здесь. Но сегодня, в уединении своего кабинета, услышав, что «Нерон» снова всплыл на поверхность, он, несмотря на весь свой ум и умение держать себя, несмотря на то что он смирился со своим положением, искусал себе до крови губы и втихомолку скрежетал зубами.
Нет, теперь уж нет смысла чего-либо домогаться. Появление этого «Нерона» уже не принесет ему никакой пользы. Все давно решено. Когда пришли к власти новые правители, у него была свобода выбора, но он принес тогда Веспасиану присягу и, следовательно, раз навсегда выбрал благоразумие, примирение, право на пенсию. Выбор правильный. Лишь очень редко Фронтоном овладевает сожаление и почти никогда – раскаяние. Но сегодня, после нелепых событий в Одеоне, его грызет раскаяние. Быть может, все же Варрон оказался умнее? Он сразу порвал с новыми хозяевами, не побоялся впасть в немилость у Палатина и с тех пор ведет свою собственную политику.
Хотя у Фронтона нет ни малейшего доказательства, он уверен, что за этим Нероном-Теренцием тоже скрывается Варрон. С того момента, как он впервые услышал о появлении погибшего цезаря, он почувствовал за ним Варрона. Он знает сенатора с юных лет. Они вместе прибыли на Восток, вместе опьянялись тем новым и великим, что дала им эта страна. Теперь они во враждебных лагерях. Он, Фронтон, представляет в Эдессе трезвую милитаристскую политику Флавиев, Варрон тысячами тайных путей продолжает смелую, запретную политику Нерона. Фронтон завидует Варрону и восхищается его дерзостью, его страстностью, его энергией, хотя рассудком его не оправдывает. В официальных отношениях с Варроном он обнаруживает сдержанность, с какой офицеру Флавиев и подобает относиться к такому двусмысленному человеку. Но при всяком удобном случае дает Варрону почувствовать, что по-прежнему питает к нему глубочайший интерес. Кроме того, он не может отказать себе в том, чтобы по-своему – сдержанно, благовоспитанно, но очень явно – не ухаживать за дочерью Варрона, строгой белолицей Марцией. Он не знает, да и не хочет знать, в какой мере его интерес к Марции существует сам по себе и в какой служит только предлогом быть поближе к Варрону. Для него ясно, что в этом краю Варрон – человек, самый близкий ему, Фронтону. Он одержимый, этот Варрон, и добром не кончит. Если его смелый замысел удастся, то для Фронтона это будет осуждением, вечным упреком, ядом, который отравит ему старость. Тем не менее в глубине души он относится к Варрону дружелюбно. Он ждет результатов политики Варрона, ждет неизбежной плачевной развязки с жгучим нетерпением, к которому, неизвестно почему, примешиваются тоска и страх.
Быть может, появление «Нерона» будет способствовать этой развязке? Фронтон мог бы тоже способствовать ей, ускорить ее или замедлить. Было бы соблазнительно показать это тому или другому – Дергунчику или Варрону. Но нет, он ничего не предпримет против Варрона. Варрон – славный человек, он любит Варрона. Он предоставит судьбе доказать, что ведь в конечном счете прав был он, Фронтон, и не прав сенатор.
Итак, он воздержится от выступления против «Нерона».
Но не рискованно ли бездействовать? Не упрекнут ли его за это в Антиохии или Риме? Нет. Наказуемого деяния горшечник Теренций не совершил. Его ли вина, что другим померещилось, будто они видят покойного императора? Кроме того, Теренций, как и его патрон, не только римский подданный, но и гражданин Эдессы. Надо иметь точные, неопровержимые улики, прежде чем принимать против него меры. Со злой усмешкой Фронтон вспоминает «первый наказ» Флавиев, их напутствие уезжающим офицерам: в сомнительном случае лучше воздержаться, чем сделать ложный шаг.
Следовательно, он воздержится. Пошлет рапорт в Антиохию и затребует оттуда указаний. Интересно, какие инструкции дадут ему эти идиоты. Он-то знает, как справиться с этим «Нероном» и теми, кто за ним скрывается. Насилия ни при каких обстоятельствах в ход пускать нельзя. Поскольку население Эдессы убеждено в том, что Нерон жив, следовало бы попробовать потихоньку, осторожно подкопать корни этого убеждения и вырвать их, иначе они будут прорастать снова и снова. Но после того как в Антиохии не раз игнорировали его осторожные советы, у него нет охоты наставлять Дергунчика на путь истинный. Он, напротив, ограничится рапортом и не без злорадства будет наблюдать, как умный, хитрый Варрон обводит вокруг пальца неуклюжего Цейония с его деревянными военными методами.
На этом Фронтон обрывает свои размышления. Он зовет секретаря, начинает диктовать донесение в Антиохию.
В эту минуту ему приносят срочное письмо от верховного жреца Шарбиля. Шарбиль настоятельно просит о немедленном свидании.
Фронтон, взволнованный, отправляется в дом жреца. Старец в цветистых словах заговаривает с ним о неприятном положении, в которое ставит город Эдессу странное событие в Одеоне. Город теперь подобен мулу, который в тумане и облаках ищет пути на горной тропе: один неверный шаг – и мул погиб. Если предположить, что этот человек действительно император Нерон, – как осмелится город отказать в подобающем почтении столь высокому гостю? Но если этот человек – дурак или мошенник, не следует ли царю Маллуку немедленно заключить его под стражу, как обычного преступника?
Фронтон слушал вежливо и терпеливо. Его умные глаза под широким лбом, обрамленным седеющими волосами, смотрят на позолоченные зубы Шарбиля. Фронтон привык к методам Востока, он уже многие годы с интересом тонкого ценителя наблюдает все ухищрения, увертки и уловки царя Маллука и верховного жреца; он уверен, что Варрон уговорился с ними и что овация в Одеоне была устроена не без их тайного содействия. Поэтому он выжидает, куда клонит старец. И в таких же запутанных выражениях, как Шарбиль, говорит, что ему, рядовому римскому офицеру, не подобает высказывать мнение и тем более давать совет в таком щекотливом положении.
– Мой друг слишком скромен, – сказал Шарбиль. – Что-нибудь предпринять надо. Медлить – хорошо, но, если медлить слишком долго, вещи портятся, как перезрелые плоды. Царь Маллук боится, что если он ничего не предпримет, то вызовет таким бездействием неудовольствие своего могущественного союзника, губернатора Антиохии. Поэтому он намерен удостовериться, кто же этот человек, которого столь многие принимают за императора. Конечно, это будет сделано весьма осторожно. Он поставит перед его домом вооруженных людей; впоследствии, когда положение прояснится, этих вооруженных людей можно будет рассматривать в зависимости от обстоятельств – как почетную стражу или тюремный караул. Другими словами, царь Маллук намерен покамест взять этого человека под своего рода почетный арест. Но он не хочет делать этого без согласия Фронтона, дабы никто не мог впоследствии, в Антиохии или Риме, истолковать этот шаг как оскорбление величества, если этот человек действительно окажется императором Нероном.
Фронтон изумлен. Предложение Шарбиля звучит совершенно искренне, необычайно честно и корректно. Не ошибся ли Фронтон? Неужели за этим Теренцием не скрывается ни Варрон, ни царь Маллук? Неужели все это – попросту шутка дурака или безумца, одержимого манией величия? Но против такого предположения говорит то, что события назревали медленно, в них чувствовались планомерность, целеустремленность. Фронтон, как он ни был хитер, не мог понять, что же на самом деле задумал верховный жрец. Как всегда, поведение Маллука избавляло его от всякой ответственности: Фронтон похвалил мудрость и верность союзникам, проявленные царем Эдессы. Потом, задумчиво покачивая головой, он отправился домой диктовать донесение.
Но не успел он продиктовать еще нескольких строк, как пришло новое спешное письмо от верховного жреца. В его словах чувствовались большое смущение и озабоченность; Шарбиль сообщал, что люди, которым было приказано удостовериться, что за человек Теренций, уже не нашли его, он укрылся в храме богини Тараты, намереваясь воспользоваться правом убежища, даруемым святилищем богини.
Фронтон свистнул сквозь зубы. Храм Тараты был всеми признанным убежищем. Эдесские власти не могли вторгнуться в убежище, это было невозможно и для римлян – иначе они восстановили бы против себя весь Восток. Теперь ему стало ясно, почему Шарбиль так срочно вызвал его к себе. Верховный жрец хотел помешать Фронтону арестовать этого человека, он своевременно укрыл его в убежище богини, оберегая от римлян. Но все это жрец сделал так, чтобы из Рима не могли предъявить ему никаких претензий. Разговор с Фронтоном создавал ему алиби. Царь Маллук выказал намерение задержать этого человека, хотя это и не было его обязанностью, и представить его в распоряжение римского губернатора. Но раз Теренций, или кто бы он ни был, бежал, раз он скрылся под защиту богини Тараты, то и Шарбиль, и его господин, царь Маллук, в этом неповинны.
Фронтон улыбнулся, еще раз подивившись восточной хитрости. Теперь в Месопотамии начнется изрядная кутерьма. Дергунчику придется здорово подергаться, подумал он на хорошем латинском языке.
То же самое на хорошем арамейском языке незадолго до этого подумал верховный жрец Шарбиль.
16
Гость богини Тараты
И вот Теренций очутился в храме Тараты, в самом сердце его, в целле, где помещались древнее изображение богини, ее алтарь и ее непристойные символы. Со дня овации в театре он испытывал страх, ему не раз приходило в голову скрыться в Лабиринте до тех пор, пока не появится Варрон и все не станет ясно. Но когда к нему явился некто в одежде торговца, намеренно плохо маскировавшей жреца Тараты, и предложил ему немедленно отправиться в убежище богини, Теренций последовал за ним без колебаний, слепо, со вздохом облегчения, чувствуя, что он теперь в хороших, могущественных руках.
Он ожидал, что верховный жрец встретит его как гостя богини, заверит в том, что она принимает его под защиту, окажет ему достойный прием. Но ничего подобного не случилось. Его оставили одного в тесной, неуютной каморке, в полной неизвестности. Шарбиль точно так же, как и Варрон, считал полезным затянуть дело, чтобы сделать Теренция возможно более покладистым.
Пришла ночь, для Теренция – ночь отнюдь не из приятных.
Храм Тараты был велик. Провести ночь в переднем дворе было не так тяжко. Там была какая-то своя жизнь – маленький пруд с рыбами богини и множество белых голубей, посвященных ей. В самом храме тоже было бы еще терпимо, хотя легко представить себе более уютное помещение, чем этот колоссальный зал с его древними, исчерна-зелеными, суживающимися кверху колоннами. Но Теренций не знал, простирается ли право убежища на весь храм или же только на целлу с ее алтарем и кумиром богини. А здесь, в целле, куда сквозь узкое отверстие проникал лишь скудный свет луны и звезд, было тесно и жутко, и Теренцию все мерещились какие-то страшные лица. Он улегся на верхней ступени жертвенника, в страхе стараясь все время прикасаться одной рукой к самому алтарю; ему неясно помнилось, будто тот, кто ищет убежища у богини, должен держаться рукой за ее алтарь или за ее изображение. По обе стороны алтаря тянулись в неверном свете месяца символы богини, колоссальные каменные изображения фаллоса. У изголовья Теренция, в нише над алтарем, поднималась древняя диковинная статуя Тараты цвета темной бронзы. На богине был венец с зубцами и башнями, как на стене, остро торчали ее голые груди, нижняя часть тела переходила в рыбий хвост. В одной руке она держала веретено, в другой – бубен. Ее узкое, древнее и все же молодое лицо с закрытыми глазами улыбалось гостю нежно, двусмысленно и зловеще.
Среди ночи Теренций стал зябнуть. Чувство безопасности, которое он ощутил при появлении посланца Тараты, покинуло его. Долго ли еще будут испытывать его этим недостойным ожиданием? Почему первосвященник не является наконец приветствовать его? Куда девался Варрон? Почему его оставляют в полной неизвестности и одиночестве, если хотят, чтобы он был императором? И в безопасности ли он здесь вообще? А что, если его завлекли в ловушку? Страх его рос, им овладевал гнев на тех, кто соблазнил его этой авантюрой, заманил сюда, и ему очень хотелось, чтобы по крайней мере Гайя или раб Кнопс были с ним.
Он пытался найти опору в своей вере в себя. Вновь принял обличье Нерона, стал императором – в одиночестве вознесся над всеми и всем. Так подобает цезарю. Он недосягаем, он – повелитель мира. Снаружи доносилось воркованье священных белых голубей, которых что-то потревожило, в проем проникал мерцающий лунный свет, и богиня улыбалась ему с высоты таинственной и злой улыбкой. Позор для всего Запада, что ему, императору, пришлось искать защиты у этой двусмысленной богини, под сенью ее непристойных символов. Но он тотчас же раскаялся в своих мыслях, которые Тарата могла истолковать как святотатство, – ведь он теперь в ее руках.
Как он ненавидел этого актера Иоанна с Патмоса! Именно тот довел его до такого положения своим нелепым чтением «Октавии», не говоря уже о том, что сам Теренций, если бы только захотел, был бы куда более великим артистом, чем этот грязный христианин. А в «Эдипе» у Иоанна все, с начала и до конца, фальшиво и бескрыло! Сам Иоанн, если он действительно что-нибудь понимает в искусстве, понял бы, что под оболочкой Теренция скрывается нечто большее. Толпа, с ее здоровым инстинктом, тотчас же это заметила. Только снобы, несколько наемников Тита и подкупленные им креатуры не хотят этого понимать. И из-за них он должен здесь скрываться.
Но теперь уже недолго терпеть, скоро он сможет раздавить их всех, всех своих противников. Он перебирал в уме имена сторонников Тита в Эдессе и их вожаков. Конечно, сюда же он отнес тех, кого он лично, по тем или иным мотивам, не любил, с кем у него бывали столкновения, – конкурентов, товарищей по цеху, подозреваемых в том, что они недостаточно почитают его. В конце концов получилась довольно внушительная шеренга. Он спрашивал себя, отнести ли сюда и Гайю с ее дерзкими сомнениями. Но не додумал эту мысль до конца и ни на что не решился, а вместо этого начал со всеми подробностями рисовать себе, как со вкусом, не спеша, будет мстить тем, кого считает своими явными врагами.
Его все сильнее знобило. Он поднялся, начал ходить взад и вперед, не сходя с верхней ступени, вдоль алтаря, – так, чтобы можно было тотчас же коснуться его, если бы сюда ворвались солдаты Фронтона. Слабый, сладковатый и противный запах поднимался из желоба под алтарем, по которому стекала кровь жертвенных животных. Эту ночь он запомнит надолго. Ночь, когда он пришел с Палатина, после того как туда вторглись солдаты сената, и нынешняя ночь – два ужасных перевала в его жизни.
Но придет же ей конец, этой ночи. Наступит день – «Будет некогда день…». Теперь уже нет сомнений, что сон, приснившийся его матери, истолкован правильно. Он уже проделал большую часть подъема, самым крутым и трудным было начало пути; а как только наступит день, как только он избавится от этого проклятого мерцающего света, все поймут, кто он. Он стоял, недовольно выпятив нижнюю губу, в позе императора. Достал смарагд, поднес его к глазу и принялся критически, дерзко рассматривать изображение Тараты. Оно ему не по душе, весь ее храм ему не по душе. Он будет строить иначе, когда придет время. Он возведет грандиозные, монументальные здания. Вместо его колоссальной статуи, которой они в Риме отбили голову, он воздвигнет новую, еще более колоссальную. Свое изображение, громадных размеров, он высечет в горе, как это делали старые властелины. А Лабиринт, свой Лабиринт, он сделает гробницей, своим мавзолеем, восьмым чудом света.
Но богиня смотрела на него сверху вниз с кроткой и злой улыбкой, и ему стало страшно своего собственного величия. А тут он еще почувствовал потребность опорожнить мочевой пузырь. Сделать это здесь же, в целле, он не смел. Как знать, быть может, это будет сочтено за оскорбление богини и он лишится права убежища, осквернив храм? Но потребность мучила его все сильнее. Наконец он протиснулся за алтарь. Здесь он справил свою надобность, но вместе с чувством освобождения его охватил невыразимый страх.
К утру, совершенно измученный, он плотнее закутался в свой плащ и вытянулся – с твердым решением заснуть – на верхней ступени, тесно прижавшись к алтарю. Он еще раз потянул носом – не остался ли запах мочи, – стал читать про себя, чтобы заснуть, текст «Эдипа» и наконец действительно заснул.
Когда он проснулся, все тело у него затекло, но озноба он уже не испытывал. В святилище он увидел людей – и испугался. Но оказалось, что это не римляне, а молодые жрецы Тараты, приносившие ей утреннюю жертву, козленка. Забившись в угол, он боязливо следил за ними – не обнаружат ли они следы содеянного им. Но они правили обряд, не обращая на него внимания. Закончив жертвоприношение, они облили алтарь струями воды, чтобы очистить его, и теперь всякая опасность для Теренция миновала.
Время шло. В целле появлялись и другие жрецы. Они с любопытством смотрели на человека, который искал убежища у алтаря богини. Никто не сказал ему ни слова. Теренций снова принял то равнодушное выражение, которое он усвоил в последнее время.
Он с облегчением вздохнул, когда наконец пришел верховный жрец Шарбиль. Ведь наверняка тот принес ему какое-нибудь решение – плохое или хорошее.
Шарбиль решил, что молодчик уже достаточно обмяк. Он явился в полном параде приветствовать гостя своей богини; золотая жреческая митра с острым концом венчала его дряхлую птичью голову. Согнув руки в локте и протянув их ладонями вверх, он почтительно приветствовал того, кто прибег к защите Тараты. Так же почтительно Теренций ответил на приветствие.
Затем верховный жрец заверил пришельца, что тот находится здесь под охраной божества. Теренций не подал виду, каким облегчением для него были эти слова, он поблагодарил вежливо, равнодушно. Шарбиль после целого потока цветистых слов спросил:
– Смею ли просить тебя, гость богини Тараты, назвать свое имя ее жрецу?
К удовольствию Теренция, он говорил по-арамейски. Чужой язык послужил для него предлогом ответить медленно, уклончиво.
– Богине мое имя известно, – сказал он.
– Не ты ли цезарь Нерон, о господин? – спросил напрямик первосвященник.
Это было невежливо и, пожалуй, недипломатично. Но первосвященник Шарбиль был очень стар, у него было мало времени впереди, кроме того, он был любопытен. Однако Теренций остерегся дать неразумный ответ.
– Я тот, – сказал он, – кем меня сделали боги.
В глубине души он был крайне доволен тем, что не ему пришлось выдавать себя за Нерона, а другие сделали его Нероном. Шарбиль же подумал: «Это умный человек. Он заслуживает быть Нероном».
17
Дергунчик и Восток
Когда губернатору Цейонию доложили, что в Месопотамии многие считают некоего горшечника Теренция умершим императором Нероном, он, удивленный таким вздором, покачал головой и рассмеялся. Как можно попасться на такой неуклюжий обман? На этом примере можно убедиться, – в который раз! – какие варвары живут по ту сторону Евфрата.
Когда затем полковник Фронтон сообщил, что горшечник Теренций бежал в храм Тараты, откуда римляне не могут его получить без нарушения договоров и без серьезного для себя риска, его все еще скорее забавляла, чем беспокоила эта история. Ему казалось странным, что его советники отнеслись серьезно к этому комическому инциденту. Вежливо, слегка иронически и весьма высокомерно написал он царю Маллуку, требуя, чтобы правительство оказало всяческое содействие его наместнику Фронтону – в соответствии с договорами – при аресте римского подданного Теренция Максима. Он слышал, что вышеназванный Теренций прибегнул к покровительству богини Тараты. Если бы на его территории человек, преследуемый властями Эдессы, искал убежища в римском храме, то Цейоний постарался бы взять молодца измором или выкурить его; он не сомневается в успехе. Он был бы обязан эдесским правителям, если бы они возможно скорее урегулировали это дело.
Большинство советников царя Маллука были арабы, они почитали арабские звездные божества Ауму, Азиса и Дузариса, а не сирийскую богиню Тарату. Тем не менее, читая письмо губернатора, они насупились, обиженные непочтительным тоном, в котором римлянин говорил о любимой богине сирийцев.
Маллук и Шарбиль сидели в тихом, увешанном коврами рабочем покое. Слова их перемежались длинными паузами. Слышен был плеск фонтана.
– Этот господин на Западе, – сказал своим глубоким, спокойным голосом царь, – по-видимому, не очень-то боится твоей богини Тараты, жрец Шарбиль?
– На Западе, – возразил Шарбиль, – возникло и погибло множество царств, а богиня Тарата три тысячи лет простирает руку над своим прудом, и ее рыбы плавают так же, как и три тысячи лет тому назад.
– Ты, значит, не собираешься брать измором того человека в храме? – спросил царь, и в его равнодушном голосе слышалась легкая насмешка над римлянином.
– Да минует меня даже мысль о том, – с благородным негодованием ответил жрец, – чтобы нанести такое оскорбление богине. Она достаточно богата, чтобы прокормить бежавшего к ее алтарю.
На Востоке люди не торопятся. Прошло две недели, прежде чем царь Маллук ответил на письмо римского губернатора. В своем послании он в длинных поэтических фразах распространялся о величии Римской империи и о величии богини Тараты. О, царь Маллук пламенно желает услужить своим римским друзьям, но тверда, как горные скалы, его верность клятве, а ведь милостью неба он, приняв царский венец, поклялся чтить всех богов страны. Поэтому ему осталось лишь передать письмо губернатора верховному жрецу Тараты, ответ которого он прилагает. Шарбиль, со своей стороны, разъяснил: глубоко, как море, благоговение эдесской страны перед богиней Таратой. Как ни стремится он, Шарбиль, служить своим могущественным друзьям на Западе, для него совершенно невозможно посягнуть на гостя богини, нашедшего убежище в ее храме. Такое осквернение святыни она покарала бы страшной карой – огнем и водой, молнией, мечом и мором, она покарала бы не только Эдессу, но и всю Сирию. Этого не приходится разъяснять столь мудрому человеку, как римский наместник.
Прочитав цветистые письма царя и верховного жреца варваров, Цейоний с неудовольствием швырнул их на стол. Если этим восточным людям понадобилось две недели, чтобы сочинить свои послания, то ему для ответа не понадобится и часа. Он в повелительном тоне предложил Шарбилю, господину над храмом Тараты, немедленно прибыть в Антиохию, чтобы ликвидировать конфликт.
– Эти римляне, – сказал жрец Шарбиль, беседуя с царем Маллуком в покое с фонтаном, – плохо знают природу живого существа. Зачем лисе отправляться в пещеру льва и к тому же еще немедленно?
Через две недели он написал в Антиохию, что, как ни лестно для недостойного Шарбиля приглашение западного господина, он, к сожалению, не может его принять. Сейчас как раз та пора, когда священные рыбы в пруде богини Тараты мечут икру. Для верховного жреца нет никакой возможности покинуть священный участок богини в столь важный момент, не разгневав ее и не накликав несчастья на всю страну.
До сих пор Цейоний смеялся над дешевым провинциальным фарсом, который разыгрывал там этот мелкий римский мошенник, этот вольноотпущенный горшечник. Теперь его привело в ярость это насмешливое и упорное сопротивление эдесских князьков.
«Действовать решительно, – мысленно сказал он, скрежеща зубами, когда получил отказ Шарбиля. – Послать солдат в Эдессу, шесть тысяч, восемь тысяч. Тогда поглядим, что будет с этой богиней Таратой, с ее рыбами и прочей дрянью».
Тем не менее Цейоний многому уже научился за время пребывания на Востоке и поэтому быстро справился с припадком гнева. Придется оккупировать Месопотамию и вести войну с Артабаном: поимка этого ничтожного Теренция не стоит такого риска. Против змеиной изворотливости и цветистого лукавства восточных негодяев можно действовать только окольными дипломатическими путями. Он начал понимать, что выступление Теренция, пожалуй, нечто большее, чем трюк мошенника: за ним, возможно, стоят более могущественные силы, какие-нибудь парфянские сановники. Пожалуй, Варрон не был неправ, советуя признать Артабана. Жалко, что Цейоний был с ним слишком резок. Как ни трудно выносить повадки этого человека, он теперь охотно посоветовался бы с ним. Он обрадовался, когда сенатор наконец снова показался в губернаторском дворце: Варрон давно уже не давал о себе знать, по-видимому обиженный тем, что, вопреки его совету, признан был Пакор.
– Хорошенькие дела творятся в вашей Эдессе, – весело сказал губернатор легким, светским тоном. – Вы осведомлены, мой Варрон?
– Да, – ответил Варрон, – мой управляющий Леней прислал мне обстоятельный доклад.
– Вот он, ваш Восток, – с деланым добродушием проворчал Цейоний.
– Я же сразу сказал вам, – примирительно, но уже вполне серьезным тоном заметил Варрон, – что следовало стать на сторону Артабана.
– Вы и в самом деле думаете, – спросил губернатор, но уже не в прежнем легком тоне, и сидел он неестественно прямо, – что между претендентом Артабаном и этим мошенником существует какая-нибудь связь?