– Благодарю вас, Лусио, очень обязан! – ответил я, чистосердечно смеясь. – Программа превосходная, ей-богу! Вы ничего не забыли!
– Так принято добиваться успеха в обществе, – ответил он с самым серьезным видом. – Ум и оригинальность не приносят никакой пользы, нужны одни только деньги.
– Вы забыли про мою книгу, – напомнил я. – В ней проявился некоторый ум и оригинальность тоже присутствует. Надо полагать, это придаст мне дополнительный импульс, чтобы взобраться на вершины модного света и сделаться значимой фигурой.
– Сильно сомневаюсь, – ответил мой друг. – Ваша книга будет встречена до некоторой степени благосклонно, разумеется, – как продукт деятельности богача, которому взбрело в голову развлечься литературой. Но, как я уже говорил, гением редко бывает богач. С другой стороны, аристократы никак не могут выкинуть из своих глупых голов, что литература – это нечто такое с Граб-стрит. Великие поэты, философы и романисты обычно именуются в высшем обществе «этими людьми». Знать считает «этих людей» «интересными», как бы извиняясь за знакомство с представителями литературного цеха. Представьте себе аристократку времен Елизаветы, которая спрашивает у подруги: «Вы не возражаете, дорогая, если я приведу к вам некоего мастера Уильяма Шекспира? Он пишет пьесы и чем-то занят в театре „Глобус“… боюсь, что он немного играет на сцене… Нет, бедолага не очень богат… Но эти люди всегда такие забавные!» Дорогой Темпест, вы не Шекспир, но миллионы дадут вам больше шансов, чем было у Шекспира, так как вам не придется просить покровительства или проявлять почтение к «милордам» и «миледи». Высокопоставленные особы будут только рады занять у вас денег, если вы им одолжите.
– Нет, не одолжу, – сказал я.
– И просто так не дадите?
– И просто так не дам.
В проницательных глазах князя промелькнуло одобрение, и он заметил:
– Очень рад, что вы полны решимости не «делать добро», как выражаются эти лицемеры, с помощью своих денег. Вы поступаете мудро. Тратьте только на себя: такие расходы не могут не принести пользу другим обходными путями. Но сам я сейчас придерживаюсь другой политики: постоянно помогаю благотворительным организациям, вношу свое имя в подписные листы и никогда не отказываю духовенству.
– Это удивительно, – сказал я, – вы ведь говорили, что вы не христианин.
– Все это выглядит странно, не правда ли? – ответил он каким-то насмешливо-извиняющимся тоном. – Но может быть, вы смотрите на это с неправильной точки зрения? Многие из священнослужителей делают все возможное, чтобы разрушить религию с помощью лицемерия, сладострастия, всякого рода притворства. И когда они обращаются ко мне за помощью в этом благородном деле, я ее оказываю совершенно бесплатно!
Я засмеялся и, бросив окурок сигары в огонь, ответил:
– Довольно шуток! Я убедился, что вы любите высмеивать собственные добрые дела. Так, а это что?
Вошел Амиэль с серебряным подносом, на котором лежала адресованная мне телеграмма. Я распечатал ее и увидел, что ее прислал мой друг издатель: «С удовольствием возьмусь за книгу. Присылайте рукопись немедленно».
Я с триумфальным видом продемонстрировал депешу Риманесу.
Князь улыбнулся:
– Ну разумеется! А вы ожидали чего-то иного? Только этому человеку следовало написать иначе: не думаю, что он взял бы книгу с удовольствием, если бы ему пришлось за нее раскошелиться. Поэтому правильнее было сказать: «С удовольствием возьму деньги за публикацию книги». Ну так что вы намерены делать?
– Я сейчас же займусь этим делом, – ответил я, чувствуя, как по телу проходит дрожь удовольствия оттого, что приближается наконец время мести врагам. – Книгу надо поскорее отдать в печать, и я с радостью позабочусь лично обо всем необходимом. Что касается остальных моих планов…
Лусио прервал меня, положив свою изящную белую руку мне на плечо.
– Предоставьте их мне! – попросил он. – И будьте уверены, что очень скоро вы окажетесь выше всех, подобно медведю, который успешно добрался до лепешки на вершине смазанного жиром шеста, – зрелище на зависть людям и на удивление ангелам!
VII
Следующие три недели пролетели как вихрь, и когда они закончились, я сам себя едва узнавал в ленивом, апатичном, экстравагантном моднике, которым столь внезапно сделался. Иногда, в случайные и одинокие минуты, прошлое возвращалось ко мне, как в калейдоскопе, вспышкой нежеланного воспоминания, и тогда я видел себя измученным, голодным, плохо одетым, склонившимся над письменным столом в своей унылой квартире. Я казался себе несчастным, но при этом находившим отраду в тех мыслях, которые помогали мне создавать красоту из нищеты и любовь из одиночества. Эта творческая способность теперь уснула во мне: я мало делал и мало думал. Но у меня оставалась уверенность, что умственная апатия была чем-то преходящим, желанным отдыхом разума, на который я имел заслуженное право после всех страданий, вызванных бедностью и разочарованием в людях.
Книга была почти готова к печати, и, пожалуй, самым большим удовольствием из всех, которые были мне теперь доступны, стала подготовка корректуры, проходившая под моим строгим наблюдением. Но даже в этом удовлетворении авторских амбиций имелся свой недостаток, и я странным образом оставался недоволен. Разумеется, я читал свое сочинение с наслаждением: я не отставал от своих современников, высоко оценивая собственный труд. Но к моему эгоистическому литературному самодовольству примешивалась изрядная доля неприятного удивления и недоверия, поскольку произведение, создававшееся с таким энтузиазмом, было проникнуто мыслями и чувствами, в которые я сам уже не верил. «Как же это случилось? – спрашивал я себя. – Почему вышло так, что я предлагаю читателю судить обо мне по ложным идеям?» Я мучился этим вопросом – и не находил ответа.
Почему я вообще мог решить, что должен писать книгу, если эта книга была совершенно не похожа на меня – такого, каким я себя теперь осознавал? Как могло мое перо писать о том, что полностью отвергалось моим мировоззрением: о вере в Бога и вечные возможности Божественного прогресса человека – ни во что из этого я больше не верил. Когда мной овладевали сны из прошлой жизни о том, что я беден, голоден и не имею ни одного друга на всем свете, то, вспомнив все это, я поспешно приписывал свое так называемое «вдохновение» действию плохо питавшегося мозга.
Тем не менее во всей этой истории было кое-что поучительное, и однажды, читая последние гранки, я поймал себя на мысли, что книга оказалась благороднее ее автора. Эта мысль поразила меня, словно внезапный укол. Я отодвинул в сторону бумаги и, подойдя к окну, выглянул наружу. Шел сильный дождь, улицы были черны от грязи и слякоти, брели куда-то мокрые и несчастные пешеходы. Все видимое было уныло, и сознание своего богатства ничуть не помогало мне справиться с внезапной депрессией.
Я был совсем один: теперь у меня были собственные апартаменты в гостинице, по соседству с теми, что занимал Риманес. Я обзавелся и респектабельным слугой – славным малым, которому я даже симпатизировал, потому что он полностью разделял мою необъяснимую неприязнь к княжескому камердинеру Амиэлю. Далее, у меня появилась собственная карета с лошадьми, а при них состояли кучер и конюх, так что мы с князем, несмотря на теснейшую дружбу, имели возможность избежать «порождающей презрение фамильярности», поскольку каждый держал отдельное хозяйство.
В тот памятный день я был в еще более жалком настроении, чем во времена бедности, хотя, рассуждая здраво, мне не из-за чего было грустить. Я стал полноправным владельцем своего состояния, обладал превосходным здоровьем и имел все, что хотел. И я знал, что если мои потребности возрастут, то их можно будет легко удовлетворить. «Газетная машина», запущенная моим другом, работала столь успешно, что я находил почти во всех лондонских и провинциальных печатных изданиях упоминания о «знаменитом миллионере» Джеффри Темпесте.
К сведению почтеннейшей публики (к сожалению, крайне невежественной в таких вопросах), могу поведать простую и неприкрашенную истину: за сорок фунтов известное «агентство» гарантирует размещение любой статьи, если она не содержит клеветы, не менее чем в четырехстах газетах. Таким образом, искусство сделаться знаменитым легко объясняется, и здравомыслящие люди понимают, почему имена одних авторов не сходят с газетных страниц, а другие, может быть более достойные, прозябают в безвестности. Заслуги при данных обстоятельствах ничего не значат, побеждают всегда только деньги.
Настойчивое упоминание в печати моего имени, похвалы моему «чудесному литературному дару», а также описание моей внешности и почтительное, почти благоговейное упоминание «миллионов», делавших меня таким интересным (статейка была написана Лусио и отдана вместе с денежным авансом упомянутому выше «агентству»), – все это вызвало две напасти: во-первых, последовало множество приглашений на светские и художественные мероприятия, а во-вторых, начался непрерывный поток писем с просьбами о помощи. Пришлось нанять секретаря, который занял комнату рядом с моими апартаментами и весь день напряженно трудился.
Излишне говорить, что я отказывал всем, кто просил о деньгах: ведь никто не помог мне в тяжелые дни, за исключением моего старого приятеля по прозвищу Боффлз. Никто, кроме него, не сказал мне даже слова сочувствия, и теперь я решил стать таким же суровым и беспощадным, как и все вокруг. Я получал мрачное удовольствие, читая письма литераторов, искавших должность «секретаря или компаньона», или, в случае отказа, надеявшихся на небольшую ссуду, которая поможет «пережить временные трудности».
Один из таких просителей – журналист известной газеты – когда-то обещал мне найти работу, но вместо этого, как я узнал впоследствии, всячески уговаривал своего редактора мне отказать. Ему и в голову не приходило, что миллионер Темпест и писатель Темпест – одно и то же лицо, поскольку большинство людей и вообразить не могут, что литератор способен стать богачом. Я сам ответил ему, сообщив то, что он и так должен был знать, и саркастически поблагодарил за дружескую помощь в трудную минуту. В этом было нечто похожее на острое наслаждение местью. Больше я о нем не слышал, и нет сомнений, что мое письмо не только удивило его, но и дало ему материал для размышлений.
И однако, при всех преимуществах, которыми я теперь обладал, как перед друзьями, так и перед врагами, положа руку на сердце, я не мог назвать себя счастливым. Я сознавал, что мне доступны любые мыслимые удовольствия и развлечения и что этому всякий бы позавидовал. И все же, стоя у окна и глядя на непрекращающийся дождь, я чувствовал, что чаша жизни полна горечью, а не сладостью. Многие вещи, которые должны были принести удовлетворение, оказались на удивление бесполезными. Например, я завалил прессу тщательно продуманными хвалебными анонсами моей грядущей книги. В годы бедности я представлял себе, как мог бы этим наслаждаться. Теперь же, когда мечты стали реальностью, мне было все равно. Собственное повторяемое на разные лады имя только утомляло меня. Разумеется, я с нетерпением ждал выхода книги, но даже эта перспектива отчасти утратила привлекательность, поскольку я с отвращением чувствовал, что ее содержание прямо противоположно моим теперешним представлениям о жизни.
Над улицами начал сгущаться туман, хотя дождь не прекращался, и я, чувствуя отвращение и к погоде, и к самому себе, отошел от окна, уселся в кресло у камина и стал ворошить угли, пока они не вспыхнули. Я раздумывал, что надо сделать, чтобы вывести свой ум из мрака, грозившего окутать его пологом таким же непроницаемым, как лондонский туман.
В дверь постучали. Я не без раздражения отозвался:
– Войдите!
В комнату вошел Риманес.
– Что же вы сидите в темноте, Темпест? – спросил он весело. – Почему не зажигаете свет?
– Мне достаточно камина, – сердито ответил я, – для размышлений, по крайней мере.
– А, так вы размышляли? Бросьте, это дурная привычка. Нынче никто не думает: люди просто не выдерживают, головы у них слабы. Стоит только начать думать, как обрушатся устои общества. И к тому же думать всегда скучно.
– Я тоже к этому пришел, – мрачно сказал я. – Лусио, со мной что-то не так.
Его проницательные глаза зажглись отчасти веселым, отчасти удивленным огоньком.
– Что-то не так? Да что вы говорите? А что с вами может быть не так, Темпест? Разве вы не сказочный богач?
Я не стал реагировать на его сарказм.
– Послушайте, друг мой, – отвечал я вместо этого, – знаете ли вы, что я уже две недели вожусь с корректурой своей книги?
Он кивнул, продолжая улыбаться.
– Работа почти закончена, и я пришел к заключению, что эта книга не моя. Другими словами, она совершенно не отражает моих чувств, и непонятно, как мне удалось ее написать.
– Значит, она кажется вам глупой? – с сочувствием спросил Лусио.
– Нет! – ответил я почти возмущенно. – Глупой – ни в коем случае!
– Тогда скучной?
– Нет, она не скучная.
– Может быть, слишком сентиментальной?
– И это неверно.
– Но какой же тогда, дорогой друг? Если она не скучна, не глупа и не слишком сентиментальна, – весело перечислял он, – то какова же она? Должно же у нее быть какое-то свойство?
– Совершенно верно. И это свойство заключается в том, что она не выражает меня самого, – ответил я с горечью. – Эта книга выше меня. Я не смог бы ее написать сейчас и удивляюсь тому, что сумел тогда. Лусио, я, должно быть, несу страшную чушь? Но мне кажется, что я стоял на какой-то более высокой ступени мысли, когда писал эту книгу. На высоте, с которой пал.
– Очень печально это слышать, – сказал Риманес. – Из ваших слов можно заключить, что вы склонны к литературному самовозвеличиванию. Это плохо, очень плохо! Ничего хуже и не придумаешь. Писать возвышенно – тяжкий грех, который никогда не прощают критики. Мне вас искренне жаль, мой друг. Не думал, что ваши дела так запущены.
Несмотря на депрессию, я не мог сдержать смеха.
– Вы неисправимы, Лусио! Но ваша веселость действует на меня вдохновляюще. Вот что я хочу вам сказать: книга моя написана в некоем тоне, который, хотя и призван выразить нечто мне присущее, моим уже не является. Иначе говоря, мне сегодняшнему он не близок. Должно быть, я сильно переменился с тех пор, когда писал эту книгу.
– Переменились? Разумеется, а как же иначе? – искренне рассмеялся он. – Пять миллионов фунтов кого угодно сделают лучше – или хуже. Но вы занимаетесь чепухой и беспокоитесь о пустяках. Писателю только кажется, что он пишет то, что льется из его души, потому что, если бы это было правдой, он стал бы почти бессмертным. А эта планета слишком мала, чтобы вынести новых Гомеров, Платонов и Шекспиров. Не расстраивайтесь – вы не принадлежите к этой троице! Вы дитя своего века, Темпест, – упадочного эфемерного века, и большинство явлений, с ним связанных, также отмечены печатью упадка и эфемерности. Любая эпоха, в которой ведущую роль играет страсть к деньгам, оказывается гнилой изнутри и обречена на исчезновение. Об этом говорит вся история, но никто не хочет учить ее уроки. Посмотрите на знамения времени: искусство подчинилось сребролюбию, то же можно сказать о литературе, политике и религии. И вы не можете избежать общей болезни. Остается только извлекать из этой ситуации пользу, ибо исправить ее не может никто, и менее всего – вы, кому на долю досталось столько богатств.
Он смолк. Я не отвечал и только вглядывался в отблески огня и рушащиеся угли в камине.
– Послушайте, что я вам скажу, – продолжал он тихо, меланхолическим тоном. – Может быть, это прозвучит как смехотворная банальность, но в этом заключена истина, пусть прозаичная и извращенная. Вот она: для того, чтобы выразить в книге сильное чувство, вы прежде всего должны чувствовать сами. Похоже, когда вы писали это ваше сочинение, то ваши чувства были накалены – как иголки у ощетинившегося ежа, реагирующие на любое прикосновение извне, приятное или неприятное. Кто-то даже позавидовал бы такому состоянию, другие предпочитают обходиться без него. Теперь, когда вам не о чем тревожиться, не на что негодовать и не от кого защищаться, ваши чувства притупились, пребывают в приятном бездействии, и, значит, вы отчасти утратили прежнюю восприимчивость. Вот и все. Перемена, на которую вы жалуетесь, имеет объяснение: вам нечего так же остро переживать, и, следовательно, вы не можете понять, как вам когда-то это удавалось.
Мне не понравилась спокойная убежденность, с которой он говорил.
– Значит, вы принимаете меня за бесчувственное существо?! – воскликнул я. – Но вы ошибаетесь во мне, Лусио! Я очень остро чувствую…
– А что именно? – спросил он, пристально на меня глядя. – В этом городе есть сотни несчастных, умирающих от голода. Сотни мужчин и женщин, находящихся на грани самоубийства, потому что у них нет надежды ни на что – ни в этом, ни в ином мире, потому что никому на свете нет до них дела. А что вы чувствуете по отношению к ним? Разве их несчастья заботят вас? Вы сами знаете, что нет. Никогда вы о них не думаете – и к чему думать? Одно из главных преимуществ богатства – оно дает нам возможность позабыть о чужих невзгодах.
Я ничего не ответил. Впервые мой дух загорелся правдой его слов – потому что они действительно были правдой. Увы, Лусио! Если бы я только знал тогда то, что знаю сейчас…
– Вчера здесь был сбит ребенок, – продолжал он, как и раньше, вполголоса, – прямо напротив гостиницы. Это был всего лишь бедный ребенок. Я подчеркиваю: всего лишь. Его мать с криком выбежала из соседней улицы, но увидела уже только окровавленное тельце, бесформенной массой лежавшее на земле. Она вырвалась из рук тех, кто пытался ее увести, и с криком раненого зверя упала лицом в грязь – мертвая. Это была всего лишь бедная женщина – снова «всего лишь». В газете промелькнули три строчки об этом под заглавием «Печальное происшествие». Швейцар у входа в гостиницу наблюдал за происходящим с невозмутимым, безмятежно-важным видом, как аристократ – спектакль. Однако минут через десять после того, как тело женщины унесли, это напыщенное создание с золотыми пуговицами согнулось пополам и с рабской поспешностью отворило дверцу вашей кареты, дорогой Джеффри, когда вы подъехали ко входу. Вот наглядное представление жизни в наше время, а ханжи-священники уверяют, что все мы равны перед небесами! Может быть, и равны – хотя не очень-то похоже. Но даже если они правы – какое это имеет значение, если никого давно не волнует, как к нему относятся небеса? Я не читаю вам мораль, а просто без прикрас рассказываю про «печальный случай». И при этом я уверен, что вы не испытываете никакого сожаления ни по поводу сбитого ребенка, ни по поводу его матери, умершей от сердечного приступа. И не говорите, что сожалеете: я знаю, что это неправда!
– Но можно ли скорбеть о людях, которых мы не знаем и даже никогда не видели… – начал я.
– Верно! – подхватил Риманес. – Нельзя! И вот еще вопрос: как вообще человек может чувствовать, если он прекрасно существует и желает исключительно материального благополучия? Итак, мой дорогой Джеффри, вам остается довольствоваться тем, что ваша книга будет верным отражением вашего прошлого, когда ваши чувства были обострены и вы были восприимчивы. Теперь вы заключены в толстый золотой футляр, который надежно защищает вас от всего, заставляющего дрожать, корчиться, вопить от муки и негодования и бессознательно тянуться за крылатым гением, именуемым Славой!
– Вам следовало стать оратором, – сказал я, вскочив и принимаясь с досадой расхаживать по комнате. – Но мне ваши слова не приносят утешения. И они не кажутся мне верными. Славы достичь довольно легко.
– Простите меня за назойливость, – ответил Лусио с неодобрительным жестом, – но легко можно достичь только известности. Ее преподнесут вам критики, если пообедают и выпьют вина за ваш счет. Но слава – это голос всей цивилизованной публики во всем мире.
– Публика! – повторил я презрительно. – Публике нравится только дребедень!
– Зачем же тогда к ней обращаться? – спросил он с улыбкой. – Если вы так плохо думаете о публике, зачем отдавать ей плоды вашей умственного труда? Она недостойна столь редкого блага! Послушайте, милый Темпест, не надо вторить рычанию авторов-неудачников, которые, не добившись успеха, находят облегчение, изливая ругательства на публику. Публика – лучший друг автора и самый верный его критик. Но если вы предпочитаете презирать ее, как это делают все мелкие литературные торговцы, члены общества взаимного восхищения, то я скажу вам, что надо делать: напечатать всего двадцать экземпляров вашей книги и представить ее ведущим рецензентам. А когда они отзовутся (не беспокойтесь – я позабочусь об этом!), пусть ваше издательство объявит, что первое и второе многотиражные издания нового романа Джеффри Темпеста уже распроданы, сто тысяч экземпляров ушло за неделю! Если это не вызовет переполох, я очень удивлюсь!
Я рассмеялся: настроение мое мало-помалу улучшалось.
– Отличный план действий: так поступают многие современные издатели, – сказал я. – Распродажа литературных товаров в наши дни напоминает выкрики торговцев, катающих свои тележки в трущобах. Но я не собираюсь заходить так далеко. Лучше добиться славы законным путем, если это возможно.
– В том-то и дело, что невозможно! – объявил Лусио. – Для этого вы слишком богаты. В литературном мире это уже само по себе незаконно. Великое искусство обычно носит бедность в петлице, как благодатный цветок. В таких условиях борьба не может быть равной. То обстоятельство, что вы миллионер, должно на какое-то время склонить чашу весов в вашу пользу. Люди не способны сопротивляться деньгам. Если бы я, например, стал писателем, то наверняка употребил бы свое богатство и влияние на то, чтобы уничтожить лавры всех прочих. Представьте, что какой-то бедняк выпустит книгу одновременно с вами: у него не будет ни малейшего шанса против вас. Он не сможет ни разрекламировать ее так же щедро, как вы, ни подкормить критиков. И если у него окажется больше таланта, чем у вас, а успеха добьетесь вы, то этот успех не будет законным. Но ведь это и не имеет большого значения. В искусстве, как нигде больше, все само собой возвращается к норме.
Я не стал сразу отвечать и вместо этого подошел к письменному столу, запечатал рукопись и надписал адрес типографии. Позвонив, я вызвал своего лакея Морриса и велел отнести посылку сей же час на почту. Только после этого я снова поглядел на Лусио, тот все еще сидел у камина. Однако вид у него был теперь весьма меланхоличный: князь прикрыл глаза рукой, на которой играли красные отсветы пламени. Я пожалел о вспышке раздражения, которую не мог сдержать, когда он стал высказывать горькие для меня истины, – и коснулся его плеча.
– Вы в печали, Лусио? – спросил я. – Неужели мой сплин оказался заразительным?
Князь убрал руку со лба и поглядел на меня. Глаза его были огромными и блестящими, как у прекрасной женщины.
– Я думал, – сказал он с еле слышным вздохом. – Думал о последних словах, которые сам же и произнес: все само собой возвращается к норме. Как ни странно, в искусстве так и происходит: никакое шарлатанство или притворство не способно ввести в заблуждение парнасских богов. Но в других областях дело обстоит иначе. Например, могу ли я сам вернуться к норме? Жизнь иногда относится ко мне с большей ненавистью, чем к кому бы то ни было.
– Не влюблены ли вы? – с улыбкой спросил я.
– Влюблен? Клянусь землей и небом, от одного только такого предположения во мне просыпается жажда мести! Влюблен? Да какая женщина, скажите на милость, может произвести впечатление на меня, если она всего лишь фривольная кукла, одетая в розовое и белое, с длинными волосами – часто не своими собственными? Что же касается этих рядящихся в мужскую одежду теннисисток и гигантесс, которых так много развелось в последнее время, то я их женщинами не считаю. Это просто какие-то ненатуральные и напыщенные эмбрионы нового пола, который не будет ни мужским и ни женским. Мой дорогой Темпест, я ненавижу женщин. И вы их возненавидите, если будете знать так же хорошо, как я. Они сделали меня тем, что я есть, и благодаря им я остаюсь собой.
– Пожалуй, это чересчур, – заметил я. – Вы оказываете им слишком много чести.
– Да, это правда, – ответил он задумчиво. – И не только такой чести.
На лице князя промелькнула еле заметная усмешка, и глаза сверкнули тем странным алмазным блеском, который мне уже доводилось видеть несколько раз.
– Поверьте мне, Джеффри, – продолжал он, – я никогда не стану оспаривать у вас такой ничтожный дар, как любовь женщин. Вот уж ради чего не стоит соперничать! И apropos[4] о женщинах – вот что я вспомнил! Я ведь обещал взять вас с собой в ложу графа Элтона в Королевском театре на Хеймаркет сегодня вечером. Несчастный пэр страдает подагрой и слабостью к портвейну, но его дочь леди Сибил – одна из первых красавиц Англии. Она начала выезжать в прошлом сезоне и произвела настоящий фурор. Вы едете?