Книга Деловые записки. Великий русский физик о насущном - читать онлайн бесплатно, автор Пётр Леонидович Капица. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Деловые записки. Великий русский физик о насущном
Деловые записки. Великий русский физик о насущном
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Деловые записки. Великий русский физик о насущном

Радости жизни во мне нету, и будет ли она когда-нибудь, не знаю. Но работаю с остервенением подчас. До последней минуты своей жизни не сложу оружия! Жить или работать – это для меня становится одним и тем же <…>


Сент-Филланс, 6 сентября 1921 г.

Дорогая Мама!

Завтра уезжаю в Эдинбург на съезд. За время, проведенное в Шотландии, я отдохнул и поправился. За последнее время я похудел, но теперь опять принимаю мой нормальный вид. Жизнь в семье, хорошее питание, доброе отношение – все сказалось хорошо. Последнюю ночь спал плохо, все вспоминал твое письмо, которое меня так огорчило…

Тут, в Шотландии, дивно хорошо. Все думаю, как бы было хорошо, если бы ты была тут со мной. Горы, зелень, озера, реки – все напоминает Швейцарию, только в миниатюре. Сентябрь считается лучшим месяцем в Англии.

Тут я немного занимался и сделал кое-какие вычисления для моей работы. Интересно, как пойдут мои дела в Кавендишской лаборатории?

Я все думаю о вас, так хочется знать побольше, что у вас делается.

Ты не поверишь, как бы мне хотелось перенести всю Кавендишскую лабораторию в Питер. <…>


Лондон, 19 сентября 1921 г.

Дорогая Мама!

Сегодня получил ваши письма и был очень им рад, были письма от всех, и я прочел и перечел их. Ты себе не можешь представить, как это на меня хорошо действует. Но меня беспокоит, что ты не пишешь, получила ли ты очки. Я их послал, но ты ничего не пишешь о них.

Погода тут становится холодной, зима тут мерзкая, говорят, больше напоминает нашу осень. Я уже схватил насморк. Чувствую себя средне. Нервы в неважном состоянии опять. Не знаю, что буду делать, когда Крылов уедет.

У меня на Эдинбургском съезде Британской ассоциации наук новое знакомство – это проф. Тимошенко[17]. Очень умный и милый человек. Он высокого роста, с белыми кудрями, с маленькой бородкой, бледное лицо, светлые умные глаза. От него дышит кабинетом и книгой. Он действительно умен, тот спокойный и глубокий ум, который я встречал мало у кого. В нем есть что-то обаятельное, хотя он говорит мало и редко. Всегда тихим и спокойным голосом. Я с ним провел целую неделю на съезде. Он друг Абрама Федоровича.

Мне очень приятно, что Наташа мне пишет. Ты, мама, счастливая, что у тебя такая хорошая невестка! Ведь это прямо тебе повезло. Сыновья, право же, тоже неплохи! Хоть один, говоришь, и мало тебе пишет, но этот сын у тебя бедный малый, у него дух мятежный. Когда-то он найдет себе место и спокойствие? Мне хочется верить, что это будет.

Теперь, может быть, в моей жизни один из самых критических моментов. Если я выйду победителем, то, мне кажется, я найду себе покой. Но вот что меня мучает сейчас: сумею ли я выполнить те работы, которые я задумал тут, в Кавендишской лаборатории? Не начинаю ли я опять размахиваться чересчур широко? Я задумал крупные вещи, а может быть, опять все сведется к нулю.

Потом, для меня этот самый Резерфорд загадка. Сумею ли я ее разгадать? А ко всему этому еще эта неопределенность материального моего положения…


Кембридж, 12 октября 1921 г.

Дорогая Мама!

После трех недель неполучения от вас писем наконец получил. Очень рад, что ты получила очки. Я уже начал беспокоиться за них, они ведь стоили мне около 4 фунтов стерлингов, так как тут эти очки считаются самыми шикарными.

Ты не можешь себе представить, как я рад вашим письмам. Чувствуешь себя сразу бодрее и хочется вам писать как можно больше.

Я по-прежнему много работаю, работой доволен, отношением к себе в лаборатории тоже. Вернулось много работающих, в том числе и Мюллер. Мотоциклетка моя в порядке, и я катаю на ней с большим удовольствием. Без этой игрушки я чувствовал бы себя гораздо хуже.

Проф. Резерфорд ко мне [все] любезнее, он кланяется мне и справляется, как идут мои дела. Но я его побаиваюсь. Работаю почти рядом с его кабинетом. Это плохо, так как надо быть очень осторожным с курением – попадешься на глаза с трубкой во рту, так это будет беда. Но, слава богу, у него грузные шаги, и я умею их отличать издалека. Кроме того, у меня в комнате вытяжной шкаф, в который можно курить. Это, конечно, помогает горю…

Теперь насчет поручений. Я с удовольствием их исполню, только я прошу одно. Напиши ты, Наташа и Лёня на отдельных листках, что вам нужно. Все поручения разбросаны в письмах, и их собрать очень трудно. Я с удовольствием все выполню…

Ну, пока! Крепко тебя целую, сейчас поздно и пора спать. Я ложусь рано, около 12, встаю в 8. Бреюсь, моюсь, кушаю и в 9 уже в лаборатории. Жизнь тут регулярная, и это помогает хорошо работать.


Кембридж, 25 октября 1921 г.

Дорогая Мама!

<…> Моя работа продвигается понемногу, отношения с Резерфордом, или, как я его называю, Крокодилом, улучшаются. Работаю усердно и с воодушевлением. Кое-каких результатов уже добился, но тему взял трудную и работы уйма.

Сейчас в Кембридже академик Щербатской[18], он рассматривает какие-то санскритские рукописи, так что я с ним вижусь, и это доставляет мне удовольствие поговорить по-русски.

Тут зима только начинается, листья только начинают желтеть. Морозов не ждут ранее января, но уже холодно, и холод тут какой-то особенный, хуже наших морозов, так как воздух всегда сырой. Конечно, туманы. Я предпочитаю нашу зиму. Ведь я давно не простужался, а эта погода меня и подкузьмила. Так как болит горло, то курить нельзя. Это скверно.

Давно не посылал вам посылок, так как из Кембриджа трудно, но на днях пошлю. Хотелось бы послать не съестное, а что-нибудь из одежды…


Кембридж, 1 ноября 1921 г.

Дорогая моя Мама!

Получил сегодня от тебя три письма. Это всегда для меня большая радость. Но по тону этих писем я чувствую, что ты устаешь от работы и очень утомляешься. Ты знаешь, моя дорогая, работа, когда ее мало, – это плохо, но когда ее много – это тоже плохо. Поэтому сбавь пара и не нагружай так машину. Ты читаешь лекции в стольких местах, что у меня прямо волосы дыбом встали.

Огорчает меня Лёнька, что он худеет и нервничает. Я помню, когда я был семейный, я тоже был всегда нервен. Заботы о семье, боязнь за близких – это больше всего действует на нервы, сам за себя всегда спокоен. Ты скажи Лёньке, чтобы он не унывал, я сейчас смогу ему опять подсобить. Если очень туго будет, то пускай прямо пишет.

За меня ты не беспокойся, я тут, что называется, all right[19]. Простуда прошла, и чувствую себя хорошо. Работа двигается. Эта неделя и следующая будут для меня решительными. Те результаты, которые я получил, уже дают надежды на благополучный исход моих опытов. Резерфорд доволен, мне передавал его ассистент. Это сказывается в его отношении ко мне. Когда он меня встречает, то всегда говорит приветливые слова. Пригласил в это воскресенье меня пить к себе чай, и я наблюдал его у себя дома. Он очень мил и прост. Расспрашивал меня об Абраме Федоровиче. Но, вообще говоря, он свирепый субъект. Когда недоволен, то держись. Так обложит, что мое почтение. Но башка поразительная. Это совершенно специфический ум. Колоссальное чутье и интуиция. Я никогда не мог это представить прежде. Слушаю курс его лекций и доклады. Он излагает очень ясно. Он совершенно исключительный физик и очень своеобразный человек.

Книгу Ольги Конрадовны я получил, твою я еще не получил. Спроси О. К., получила ли она записки гр. Витте, которые я ей послал. Очень рад, что очки и лорнет тебе пришлись по вкусу.

Есть у меня к тебе большая просьба. Но не торопись ее выполнить. Я знаю, что ты очень занята. Когда у тебя будет свободных часа 3–4, то съезди на Смоленское кладбище к нашим могилкам, посмотри, все ли там исправно. Сегодня ровно семь месяцев, как я уехал из Питера. А кажется, я тебя не видел уже целых два-три года.

Ты, дорогая моя, не скучай без меня. Помни, что мне тоже грустновато тут, я ведь один среди не только совершенно чужих мне людей, но еще людей другого рода, не говорящих на моем языке и совершенно чуждых по духу. Но то, что я могу здесь работать, и хорошо работать, искупает все.

Вечера действительно подчас очень тоскливы. Но что поделаешь. Я занимаюсь и пишу тебе письма, и мне кажется, что расстояние между нами сокращается.

Ты сама знаешь, как мне повезло в жизни, что у меня есть любимое дело, в котором я могу работать с некоторым успехом. Это дает возможность многое пережить.

Сейчас у меня новая переписка, но, пожалуйста, никому не говори о ней. Я переписываюсь с проф. Эренфестом[20] из Лейдена. Он был в Петрограде в прежние годы и был очень популярен среди физиков. Мне посоветовал начать эту переписку проф. Тимошенко. Он встретил Эренфеста в Йене на съезде физиков, и тот изъявил согласие. Тимошенко написал мне письмо об этом. Тогда я написал Эренфесту. Он очень любезно мне ответил и обещал отвечать впредь. Переписка чисто научного характера. Не знаю, что выйдет из нее. Если я выдержу эту марку, то буду очень рад. Ну пока! Крепко вас целую, дорогие мои.

Твой сын Петр


Кембридж, 21 ноября 1921 г.

Дорогая моя Мамочка!

Немного виноват перед вами, на прошлой неделе не писал вам и вообще не отправил ни одного письма. Этому причина – лаборатория, меня затирает с экспериментом, я не мог добиться желанного результата. Так был полон работой, что не мог себя заставить писать.

Дело в том, что мне надо увеличить чувствительность моих аппаратов по крайней мере в 10–15 раз, а я уже достиг такой чувствительности, которая превосходит обычную, достигаемую аппаратами того типа, с которыми я сейчас работаю. Задача трудная и потребует много искусства. Крокодил (Резерфорд) часто приходит посмотреть, что я делаю, и прошлый раз, рассматривая полученные кривые, высказался в том смысле, что я уже близок к намеченной цели. Но чем ближе подходишь, тем больше и больше затруднений <…>

Мое материальное положение вполне хорошее, хотя жизнь в Кембридже очень дорогая, гораздо дороже, чем в Лондоне. Тут живут сынки богатых родителей, и город живет ими.

Меня беспокоит твое здоровье, дорогая моя. Вещей не жалейте. Продавайте мои тоже. Только картины не трогайте. Главное, чтобы вам было сытно и тепло. Копить и хранить ничего не следует.

Вы пишете, что у вас зима, а тут все еще осень. Не все листья еще опали…

Ну, пока! Всего доброго, дорогая моя. Не сердись, если не пишу, но я всегда-всегда думаю о тебе, ведь ты самое дорогое, что у меня есть на свете. И я знаю, что я для тебя тоже дорог. Так приятно в одиночестве, среди чужих людей, сознавать, что кто-то тебя все же любит и что не всем безразлично. существуешь ты на свете или нет. Поцелуй всех.

Твой сын Петр


Кембридж, 16 декабря 1921 г.

Дорогая Мама!

<…> Скоро каникулы, и лаборатория закрывается на две недели. Я просил Крокодила позволить мне работать, но он заявил мне, что он хочет, чтобы я отдохнул, ибо всякий человек должен отдыхать. Он поразительно изменился к лучшему по отношению ко мне. Теперь я работаю в отдельной комнате, тут это большая честь. Достиг результатов в работе, но все еще не окончательных, хотя теперь на удачу довольно много шансов.

Тут было кое-что забавное, что следует описать. Это обед Кавендишского физического общества. Члены этого общества автоматически – все работающие в лаборатории (только мужчины). Раз в год они устраивают обед. На этот обед приглашаются профессора лаборатории Томсон[21] и Резерфорд и несколько профессоров из других университетов. На этот раз это были проф. Баркла[22] и проф. Ричардсон.

На обеде присутствовало человек 30–35. Сидели за П-образным столом, причем председательствовал один из молодых физиков, по сторонам от него сидели гости. Сперва ели и пили. Пили-то не особо много, но англичане очень быстро пьянеют. И это сразу заметно по их лицам. Они становятся подвижными и оживленными, теряют свою надменность.

После кофе начали обносить портвейном, и начались тосты. Первый – за короля. Потом второй – за Кавендишскую лабораторию. Причем произносил тост кто-нибудь из молодежи, а отвечал один из профессоров. Тосты были по возможности комического характера. Эти англичане очень любят шутки и остроты. Третий тост был за «старых студентов», и четвертый – за гостей.

Между тостами пели песни. Есть специальный сборник песен, написанных самими физиками. Там в самом комическом виде воспевается лаборатория, физика и профессора и пр. Поют эти песни все без исключения. Причем мотивы заимствованы из оперетт. Такой обычай ведется со времен Максвелла.

Вообще за столом можно было проделывать все что угодно, пищать, кричать и пр. Вся эта картина имела довольно-таки дикий вид, хотя и очень своеобразный. После тостов все стали на стулья и взялись крест-накрест за руки и пели песню, в которой вспоминали всех друзей и пр. Очень было забавно видеть таких мировых светил, как Дж. Дж. Томсон и Резерфорд, стоящими на стуле и поющими во всю глотку.

Потом спели «God save the King»[23] и в 12 часов ночи разошлись по домам, но я попал домой только в три часа ночи. Так как среди обедавших были такие, которых пришлось разводить, я, смею тебя уверить, был в числе разводящих по домам, а не разводимых. Последнее, пожалуй, приятнее. Но мое русское брюхо, видно, более приспособлено к алкоголю, чем английское. Дам на обеде не было…

Твой сын Петр


Кембридж, 22 декабря 1921 г.

Дорогая Мамочка!

Пишу тебе, сидя у камина. На улице все еще не было морозов. Только две ночи были с заморозками…

Сегодня наконец получил долгожданное отклонение в моем приборе. Крокодил был очень доволен. Теперь успех опытов почти обеспечен. Есть кое-какие затруднения, но я думаю, я их перескочу.

Я, кажется, тебе писал уже, что получил отдельную комнату для работы. Это очень приятно. Не только потому, что лестно моему самолюбию, так как это тут большая честь, но много стало легче работать. Если опыты удадутся, то мне удастся решить вопрос, который не удалось разрешить с 1911 г. самому Крокодилу и другому хорошему физику, Гейгеру[24]. Нечего тебе описывать эти опыты, ты все равно ничего не поймешь. Я только скажу, что прибор, который я построил, называется микрорадиометр, и я его так усовершенствовал, что могу обнаружить [пламя] свечки, находящейся на расстоянии двух верст от моего прибора. Он чувствует одну миллионную градуса! Вот посредством этого прибора я измеряю энергию лучей, посланных радием.

Завтра еду в Лондон, так как начинаются каникулы рождественские и лаборатория закрывается. Может быть, поеду на несколько дней в Париж посетить лабораторию мадам Кюри, но это немного проблематично. Я никогда не видел Париж и с удовольствием слетаю (на аэроплане) туда, это берет только 2½–3 часа времени.

Как поживает Лёнька? Меня его нервы очень беспокоят. Пошлю вам деньжат из Лондона – 2½ миллиона, специально на дрова. Итак, пока! Всего доброго, целую вас крепко, дорогие мои. Желаю всего-всего хорошего на Новый год. Вспомню вас ровно в 12 часов 1 января. Думаю, вы сделаете то же.

Твой сын Петр


Кембридж, 17 января 1922 г.

Дорогая Мама!

Боюсь, что вы очень обеспокоены после долгого неполучения от меня писем. Я ездил в Париж и оттуда на Ривьеру. Забавно было среди зимы очутиться в цветущих садах и под лучами солнца. Писать из Франции мне вам нельзя было, хотя я и послал одно письмо, но не уверен, что вы его получили. Впечатлений от поездки очень много и хватит на несколько писем. Сразу всего не опишешь, поэтому буду описывать помаленьку.

В Париже, между прочим, я посещал лаборатории Ланжевена и де Бройля[25]. Это и была главная цель моей поездки. Монте-Карло было только маленьким развлечением, но как без него обойтись?

Итак, я поехал в Париж, но перед этим должен тебе рассказать об одном случае со мной, происшедшем пять недель тому назад, который был мне неприятен и, боюсь, тебя тоже огорчит, но теперь все обстоит благополучно. Дело в том, что в одно из воскресений я поехал кататься на мотоцикле, взяв с собой Чедвика[26], одного из молодых здешних ученых. Я имел глупость дать ему править, в результате чего он на хорошем ходу опрокинул машину, и мы оба вылетели из нее. Я упал очень неудобно, прямо на подбородок и рассек его пополам. Чедвик упал на бок и сильно ушиб бок.

Мне тут же в деревне врач зашил подбородок, но так как раны были не чистые, то сделалось гнойное воспаление. Когда я приехал в Кембридж, то обратился к врачу, который считается специалистом по такого рода ранам. Тут, среди англичан, во время [занятий] спортом это очень часто случается. Этому доктору, который был ко мне очень внимателен, я обязан тем, что он починил мне подбородок. Кроме того, он сразу, как я к нему пришел, сделал противостолбнячную прививку. Это тут всегда делают в этих случаях. Но рана зажила, и то не совсем, дней 10 тому назад. Так как было гнойное воспаление и, когда снимали швы, рана немного разошлась, то у меня на подбородке шрам очень некрасивой формы, 3½ сантиметра длиной. Думаю, ты меня не разлюбишь за это, а потому меня это мало огорчает, в крайнем случае отпущу себе бороду. Поэтому за это время не мог исполнить твоей просьбы и сняться. Снимусь недели через 2–3 и пошлю тебе свою карточку. Машина осталась цела.

Такие приключения тут, в Кембридже, вызывают к тебе уважение. Несмотря на то, что у меня была повышенная температура и голова была забинтована так, что торчал один нос, я не прервал работы в лаборатории. Крокодил гнал меня в постель, но я не шел. Он проявил, между прочим, ко мне большое внимание, спросил, у какого я доктора [лечусь] и т. д. Это все послужило мне +-ом.

Итак, я, окончив свои дела в лаборатории, но с пластырем особой системы на подбородке, решил ехать в Париж. Визу мне добыли французские ученые. Я ведь теперь веду, как тебе писал, обширную научную корреспонденцию, которая все разрастается.

Итак, я решил ехать в Париж на аэроплане, уж очень мне хотелось полетать. А на мое несчастье, в день моего отлета – буря. Я уже писал тебе, что не забыл о тебе и застраховал свою жизнь, оставив доверенность Алексею Николаевичу Крылову для получения страховой премии и для передачи ее тебе. Так как была буря, то отправлялся в этот день большой аэроплан точь-в-точь такого типа, который употребляется для трансатлантических полетов. Берет он 15 человек…

На аэродром меня доставили на автомобиле. Взвесив багаж (больше 1 пуда 5 фунтов нельзя брать, а если берешь, то большая доплата), мне предложили лететь не в каюте, а впереди – перед пилотом есть сиденьице, на котором помещается два человека. Я, конечно, с радостью согласился. Одели меня в специальный авиаторский костюм – шлем, меховые перчатки, брюки на меху и т. д. Там, наверху, мне говорили, холодно.

После осмотра паспортов начали заползать в аэроплан. Я влез на свое сиденьице, рядом со мной сидела англичанка, барышня. Сзади сидели пилот и механик, а на самом заду, в каюте, сидела публика. Из-за плохой погоды там было только человека 4–5. Пропеллеры крутились, и машины шумели. Когда мы запаковались, то стали пробовать машины. Их две, по 700 л. с. каждая. После пробы машин сняли аппарат с привязи, и он мерно покатился по аэродрому в другой конец его, там машина повернулась, стала против ветра и, постепенно ускоряя [бег], помчалась по полю.

Вот земля опускается помаленьку книзу, аппарат покачнулся слегка вправо, потом влево. Нужно быть откровенным: конечно, мне было страшно. Ведь ни я, ни мои самые старинные предки не летали, а если и летали, то только во сне в сундучке-самолете, и это ощущение страха, которое я испытывал, должно быть, просто есть непривычка к летанию. Но главное дело, как глупо, я совершенно инстинктивно схватился за бока той коробки, в которой сидел. Ведь, конечно, если аппарат будет падать, это не поможет. И еще глупее того, я все время, даже понимая глупость этого, держался за бока коробки в продолжение первого часа полета.

Летели мы невысоко, так как облака были низкие… Ощущения высоты не испытываешь, гораздо неприятнее смотреть с балкона четырехэтажного дома, чем с высоты 500–600 футов. Даже наоборот, хочется, чтобы аэроплан подымался выше, а то другой раз такое ощущение, что он заденет за дерево или колокольню. Первые 45 минут мы летели над Англией и подбирались к Ла-Маншу…

Вот мы над морем. Тут понимаешь, что ежели машина начнет спускаться, то придется выкупаться. Это тоже несколько портит настроение…

Но вот опять под нами твердая почва, мы во Франции. Погода тут хуже, облака ниже, и через полчаса полета мы попадаем в облако. Кругом серо. Хлещет дождь… Ты совсем не чувствуешь скорости полета на аэроплане, хотя она и достигает 120–150 верст в час, но когда начался дождь, то я понял, с какой колоссальной скоростью мы мчимся. Капли дождя ударяли по обнаженной части лица с такой силой, что мне казалось, что они должны были разрезать кожу. Я уже совершенно освоился с неустойчивостью положения, и мысль о том, что каждый момент можешь свалиться, прошла, но появилась новая неприятность… Дело в том, что утром я плотно позавтракал и выпил много кофе. Так как наверху было холодно, а что бывает на холоду, это всякому известно, то мне нестерпимо захотелось удовлетворить свои естественные потребности. Я уже начал бояться погибнуть от разрыва внутренностей, и когда аэроплан начал спускаться на парижском аэродроме, то я глазами искал маленький домик, где я мог бы найти облегчение. Как только машина спустилась, я вышел из нее и стрелой помчался к ангарам. Полиция паспортного контроля стала меня задерживать, но когда я им объяснил, в чем дело, то французы звучно расхохотались и указали мне дорогу. Следующее письмо посвящу Парижу и так понемногу опишу всю мою поездку.

Твой сын Петр


Кембридж, 3 февраля 1922 г.

Дорогая моя Мамочка!

Не писал давно (10 дней). Занят очень, и было очень много работы. Главное, у меня теперь лекции и доклады. И публика заваливает работой – кому помочь в подсчетах, кому сконструировать прибор…

Чувствую, что нужно тебе написать длинное письмо о моих делах… Я откладывал это делать, так как многое еще не выкристаллизовалось. Но теперь можно это сделать. Сейчас поздний час ночи, и я четыре часа занимался, хочется спать. Очень устал! Я сейчас нахожусь в счастливом расположении духа, ибо дела двигаются не без успеха. Главное, важно очень то, что с людьми налаживаются дела. Но много-много еще впереди трудного.

Ты упрекаешь меня, что отхожу от вас. Это нехорошо. Я так много думаю о вас. Я оторванный осколок, странник, отправившийся в погоню за чем-то, и здесь я один всегда. Все, что составляет мое «внутреннее», с вами.

Ты знаешь меня, дорогая, я всю жизнь до сих пор борюсь и куда-то стремлюсь. Куда – не знаю, и зачем – тоже. Но вдали от вас я потому, что это надо… Но ни один день, ни один час я не перестаю чувствовать, моя дорогая, как мне тебя и всех вас недостает. Но что сделаешь. Ну крепко тебя целую и вас всех.

Твой сын Петр


Кембридж, 5 февраля 1922 г.

Дорогая Мама!

Вчера получил извещение от Американского комитета[27], что тетя Саша[28] получила посланные мною продукты. Я был очень рад. Думаю, что вы тоже их получили, так как я послал вам всем одновременно… Сейчас меня немного затирает с монетой, но как только мои финансы благополучно восстановятся, немедленно пошлю еще (3-й раз) вам и (2-й раз) тетушке. Но прежде меня интересует вопрос: хороши ли продукты?

Я живу помаленьку, работается как-то немного слабо, но я надеюсь, скоро наладится полным ходом. Во всяком случае, сейчас я все же по сравнению с тем, что я делал в Питере, делаю много. Но в прошлом триместре я работал по 14 часов в день, теперь же меня хватает всего-навсего на 8–10 часов. Стал почитывать беллетристику. Я себя знаю, когда не работается, то не следует насиловать натуру. К тому же тут климат, от которого прямо легко сдохнуть. Представь себе, то тепло так, что ходишь без пальто, то мороз сразу. Я сплю по здешним правилам с открытым окном круглый год, и в спальне никогда не топят, так что другой раз вода подмерзает. А ты знаешь, дорогая моя, как я не люблю холода. К тому же тут еще сырость, так что в правом колене и в левом плече другой раз под утро ревматическая боль.

Сегодня воскресенье, и я целый день читал «Таис» Анатоля Франса. Наслаждался этой книгой. Но тут, в Англии, Анатоль Франс не пользуется почетом, а Мопассан считается порнографией, и об этих писателях в обществе не принято говорить.

Передай, пожалуйста, Борису Михайловичу Кустодиеву, что мои попытки передать письмо об его болезни проф. Оппенгейму не увенчались успехом по [той] простой причине, что проф. Оппенгейм умер. Спроси его, что сделать с письмом, хочет ли он его получить обратно. Мне очень приятно, что вы были у него и что остались довольны посещением…

Твой сын Петр


Кембридж, 16 февраля 1922 г.

Дорогая Мама!

Сегодня беседовал с Резерфордом. Крокодил принял меня очень свирепо. Ты не поверишь, какая у него выразительная морда, просто прелесть. Позвал он меня к себе в кабинет. Сели. Я посмотрел на его физию – свирепую, и мне стало чего-то смешно, и я начал улыбаться. Представь себе, морда Крокодила тоже стала улыбаться, и я готов был уже рассмеяться, как вспомнил, что надо держаться с почтением, и стал излагать дело. Касалось оно моих опытов, несколько затрудненных необходимостью пользоваться большими количествами радия и т. д. Он был очень мил. Потом, увидев, что он в хорошем расположении духа, я рассказал ему одну из моих мыслей. Эта идея касается δ-радиации, теория которой очень неясна. Я дал свое объяснение. Довольно сложный математический подсчет подтверждает хорошо эту мысль и дает объяснение целому ряду опытов и явлений. До сих пор, кому я ни говорил, все находили мои предположения чересчур смелыми и относились очень скептически. Крокодил со свойственной ему молниеносностью схватил сущность моей идеи и, представь себе, одобрил ее. Он человек прямой, и если ему чего не нравится, он так выругается, что не знаешь, куда деваться. А тут он очень хвалил мысль и советовал скорее приняться за те опыты, которые из нее вытекают.