Книга В середине века - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Александрович Снегов. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
В середине века
В середине века
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

В середине века

– Нет мне оправданий! – шептал Мартынов. – Нет мне выхода!

У него пересыхало горло, пылала голова. Нестерпимые мысли жгли, иссушая, от них не было защиты. Он поднимался и осматривался, он боялся, что подглядят, поймут, о чем он думает. Камера храпела и стонала во сне, отравляла зловонием воздух – никто не подкрадывался, не прислушивался к молчаливым его воплям. Он снова ложился на нары, снова на стене появлялось то же лицо, икона века – усатое, черствое лицо человека, провозглашенного самым человечным из людей.

– Эх, ты! – горько шептал Мартынов. – Эх, ты!

8

Петрикова вызвали на первый допрос. Он пропадал часа три и вернулся пришибленный. Ему предъявили обвинение во вредительстве и пригрозили избить как сидорову козу, если не сознается. Следователь топал ногами, грозил кулаком чуть поменьше футбольного мяча. «Будем с тобой чикаться! – орал. – Взболтаем внутренности, враз расколешься, гад, как подкапывался под советскую власть!». Петриков попросил день отдыха – подумать. Думать ему разрешили.

– Думай не думай, будет по-ихнему, – заметил Тверсков-Камень. – Эти своего добьются всегда.

– Что же мне делать? – пожаловался Петриков Сахновскому. – Ума не приложу – как теперь быть?

Сахновский для каждого случая имел точный план действий. Он не любил раздумывать над пустяками. Его темное лицо перекосилось в язвительной ухмылке, глаза прищурились.

– А зачем вам ум на допросы? По-моему, просто: вредили – пишите «вредил», нет – «нет».

– Да – «нет»! – сказал Петриков. – Они же лупить будут.

– Это у них не заржавеет, – согласился Сахновский. – Если увидят, что лупка действует, непременно пойдут лупить. И кулаков не пожалеют.

– А признаться – так в чем? – размышлял вслух Петриков. – Черт его знает, как вредят, даже не представляю. Об одном до сих пор приходилось – как лучше… А тут надо как хуже… Так ведь?

Сахновский ухмылялся еще злее.

– Правильно, чем хуже, тем лучше. Да неужто ничего плохого в вашей работе не было? Вроде так не бывает.

– Ну, как же, чтоб без плохого! Но тут же не слабая, скажем, работа, а что-то особое требуется – из ряда вон… – Петриков подумал. – Разве вот это – пожар у нас был на складе. Сторож заснул на мешке с паклей, а папиросу не потушил, три года ему навернули тогда, а мне – указали с занесением… Может, взять это дело полняком на себя?

– Пожар, по их толкованию, это диверсия, а не вредительство. Хитрая она штучка – кодекс… В любую сторону поворачивают… А велик ущерб?

– Пустяки – десяток порожних ящиков да три мешка с паклей. Мой заместитель Иванькин, он тогда дежурил по заводу, их голыми руками выбрасывал, огонь затаптывал.

– Молодец парень!

– Орел! Из моих выдвиженцев. Молодой, растущий товарищ, на вид тихоня, а характерец – кремень. Не пьет, вечерами над книжками – далеко пойдет! Горжусь, что открыл такого.

– Очевидно, пожар и придется взвалить на себя, – решил Сахновский. – Лучше бы, конечно, снести лупцовку, до смерти не убьют, да куда вам – жила не та!

– Здоровье у меня неважное, – подтвердил Петриков. – Врачи недавно осматривали, говорят, сердце приближается к треугольной форме.

С нового допроса Петриков вернулся с бумагой и карандашом. Сахновский направился к нему, перепрыгивая через лежащих на полу.

– Попал как кур в ощип, – мрачно сказал Петриков. – Сперва следователь похвалил, что признаюсь, а потом потребовал: по чьему заданию, кто помогал? Выдавай всю организацию, говорит. А где я возьму организацию?

– Организация ему нужна, чтоб припаять пункт одиннадцатый в статье пятьдесят восьмой. За каждую раскрытую вражескую организацию следователь получает пятьсот рублей премии. Они не дураки – такие деньги упускать!

Петриков чуть не плакал.

– Да я бы своих подарил пять тысяч, а не пятьсот, только бы отстали. И бумагу дал: «Чтоб к завтрему была организация!» Посоветуйте что-нибудь.

– А что советовать? – Сахновский хищно улыбнулся. – Что совесть посоветует, то и делайте.

Петриков часа три лежал на нарах, ворочаясь и вздыхая, потом уже, после ужина, схватил за бумагу и стал торопливо писать.

Сахновский пошел на парашу, на обратном пути завернул к Петрикову и толкнул его, садясь.

– Уберите ноги, директор. Так что же – организацию надыбали?

Петриков отозвался, не поднимая головы:

– А что еще остается? Они не отстанут, выбьют свое… Лучше уж по-хорошему.

– Так-так – по-хорошему, значит? Ну, и кого вы по-хорошему вербуете в свою организацию? Не того ли – как его? – Иванькина, что ли? Или сторожем ограничитесь?

– Один сторож не пойдет: он, к сожалению, малограмотный… Нужно толкового человечка, чтоб – по чьему заданию… – Лицо Петрикова стало очень злым. – Иванькин теперь меня на всех собраниях клянет как вредителя – вот пусть сам понюхает, каково в тюрьме. Пишу, что действовал по его заданию, он же меня и завербовал во вредительскую организацию, а как он сам выкрутится – его дело, меня не касается…

– Гад ты! – сказал Сахновский, не повышая голоса. – Задница с ручкой! Просто не понимаю, что мешает мне раздавить тебя, как клопа!

– Да вы что – с ума сошли?

– Нет, я в своем уме, подлец, а вот чей ум у тебя, скота? Хорошего человека оговариваешь ни за что ни про что!

– Да вы его не знаете, какой он хороший! Ничего вы не знаете…

– Врешь, знаю. Молодой, растущий товарищ, тихоня, не пьет, книги читает – не тебе, мразь, чета! Слушай и запоминай, повторять не буду, – Сахновский не говорил, а шипел, оскалив зубы. – Не порвешь сейчас же бумагу, этой ночью задушу, чтоб не портил воздух на земле!.. А тайком на следствии повторишь, что тут написал, все равно узнаю. Специально выясню через вольных, не взят ли Иванькин, и тогда пощады не жди. На этапе встретимся, в лагере, в другой тюрьме – убью! В плоский блин превращу твое треугольное сердце! Язык вывалишь, в рожу задыхающемуся плюну! Запомни это, крепко запомни!

Петриков трясущимися руками разорвал бумагу и протянул Сахновскому обрывки.

– Нате, только отстаньте! Вот зверь еще!

Сахновский поднялся.

– Зверь, точно! Эх, с каким бы наслаждением рванул тебя клыками за горло. Ничего, может, еще придется… А если следователю стукнешь о нашем разговоре… Понял, спрашиваю?

– Понял, – пролепетал Петриков, не отрывая побелевших глаз от бешеного лица Сахновского. – Обещаю молчать!

Сахновский подошел к параше и бросил в нее обрывки заявления Петрикова.

9

– Крепко вы его, – сказал через некоторое время Мартынов. – Я, между прочим, не один прислушивался. Не боитесь доноса?

Сахновский махнул рукой.

– Допросов боишься – в тюрьму не садись. Думаю, кто слышал, тот был на моей стороне.

Он сидел рядом с Мартыновым, положив руки на колени, – руки еще непроизвольно подрагивали. Хищный оскал по-прежнему корежил лицо Сахновского.

Мартынов задумчиво сказал:

– Пошла душа в рай, а ноги в милицию. Сколько раз я слышал эту и несмешную и не очень умную поговорку. И пожимал плечами: над чем люди шутят? А сейчас вижу в ней смысл, какого, может, и нет, но который я не могу ей не приписать. Бездна подлости вокруг, а делаем из нее чуть ли не святость. Ведь Петриков мерзкий свой поклеп объяснит вполне пристойно: разоружился сам – разоблачил врага народа.

Сахновский сухо ответил:

– Оставим абстракции, Алексей Федорович. Я давно хочу спросить – что вы собираетесь делать?

Мартынов пожал плечами.

– А ничего не собираюсь. Освободят – пойду на волю. Осудят – сами отправят по этапу. За меня думают другие…

– А если не освободят и не осудят? Вы уже год в следственной. Еще год надумали валяться на нарах?

– А куда мне деться? Валяют – значит, валяться… Как по-вашему, сколько единиц зловония будет к утру?

Он закрыл глаза. Форточку разрешали отворять только во время оправок. В камере вечерняя оправка сегодня была до сумерек. Когда это происходило поздно, спать еще было возможно. Эта ночь будет тяжелой, сейчас, задолго до отбоя, лампочка словно подернулась туманом. Под утро рубаха станет мокрой от пота, по стене побегут струйки сконденсировавшихся испарений. Даже мордобой следователей был не так непереносим, как эта вечная духота.

Сахновский, наклонившись к Мартынову, зло проговорил:

– Кого вы собираетесь удивлять стойкостью? Неужели не понимаете, что пора со всем этим кончать?

Мартынов, пораженный, повернулся к Сахновскому. Таким тоном тот еще не осмеливался с ним разговаривать.

Мартынов надменно спросил:

– Вы, кажется, сомневаетесь в моем мужестве? Будьте спокойны, я вынес немало – еще вынесу. Ни кулаками, ни палками меня не сломить, в этом можете быть уверены!

– Да! – закричал Сахновский сердитым шепотом. – Да, конечно! Ни минуты не сомневаюсь: все вынесете! А кому нужна ваша твердость? В великомученики собрались? Так святцы набиты сверх всякого, не впихнуться… И не по времени – наша эпоха не уважает святых!

Мартынов долгую минуту всматривался в сверкавшие глаза Сахновского. Если кого и можно было обряжать в новые подвижники, так этого странного человека с худым, змеино гибким телом, огромными, как лопаты, ладонями, изможденным, неистовым лицом – хоть сразу пиши с него страстотерпца…

– Чего вы хотите от меня, Иван Юрьевич?

– Катайте немедленно заявление следователю, что во всем сознаетесь. Валите на себя все, что он навалит. Поймите: больше нельзя вам в камере!

– Я понимаю вас, – сдержанно ответил Мартынов. – Благодарю за заботу о моем здоровье. Мне лично больше улыбается быть честным, чем здоровым.

– Нет, – воскликнул Сахновский яростно и тихо. – Ни черта вы не понимаете, Алексей Федорович, ну – ни крошки! Не вам это нужно, а мне, всем нам – теперь понятно?

– Теперь все совсем запуталось, – признался Мартынов. Он попробовал пошутить, хотя разговор оборачивался слишком серьезно: – И вообще – в вас так переплетено добро и зло, Бог так перемешан с чертом, что иногда не знаю, что скрывается за вашими словами. Вы советуете мне клеветать на себя, вы, Иван Юрьевич Сахновский? А разве сами вы не устояли? Разве не прошли в отказчиках? Разве не отвергли ложь?

– Я! Сравнили тоже – я и вы! Нет, поймите меня правильно! Что я? Кому я нужен? Кому станет хуже, буду я или не буду? Так хоть умру, зная, что честен, – вот мой план. А вам он не годится, вы не имеете права думать лишь о себе, о своем маленьком человеческом благе – такова ваша судьба. Алексей же Федорыч, мне на вас – ну, как на человека: две руки, две ноги, одна голова – ну просто начхать. Не сердитесь – я от души! Да ведь голова у вас не одна, а единственная! И это страшное несчастье для всех нас, что такая голова валяется на вонючей тюремной подушке. Если те скоты, что выбивают у вас ложь, не понимают, так я понимаю, сами вы должны понимать. Не имеете вы права оставаться в тюрьме, вы должны работать.

– Должен, конечно, да вот беда – не дают…

– Бросьте, дадут – пожелайте только! Конечно, не директором института, а заключенным в особом конструкторском бюро, но работать будете. А сейчас это самое главное – чтоб вы работали! Да, понимаю, поклеп на себя, несусветное вранье – неслыханно, несправедливо, тяжело, да ведь все это – ваше личное несчастье, а что необыкновенные ваши мозговые извилины непоправимо заваливает тюремное дерьмо – это же беда всего нашего народа!

– По-вашему, то, что честных советских людей объявили врагами советского строя, – это лишь их маленькое несчастье, не трагедия всего нашего народа?

– Ах, да не придирайтесь к словам! Вы же отлично знаете, что я хочу сказать. Короче, вам надо принести эту жертву подлецам, раз уж попали в их лапы, – возвести на себя поклеп и делом, работой доказать, что в поклепе этом нет ни атома правды. Одно вам скажу, Алексей Федорыч, и от души – все думаю, дни и ночи над этим думаю: если арестовавшие вас забыли о пользе для страны, лишь престиж да власть на уме, так мы и в камере не должны об этом помнить. Не смеем забыть, ибо грош нам цена, если мы забудем о деле всей нашей жизни!

– Софистика! – устало проговорил Мартынов. – Как легко подлость прикрывается благородными словами. Ведь это все то же старье – цель оправдывает средства. Давайте спать, Иван Юрьевич, голова разламывается.

Сахновский вплотную приблизил к нему лицо, сказал очень тихо:

– Или вы еще надеетесь оправдаться? Вы и вправду вознамерились доказать следователям, что шпионажа не было? Думаете, их в самом деле интересует, был он или не был? Они не столь наивны.

– Что вы хотите этим сказать?

– Хочу спросить вас, прямо спросить: верите ли вы сами, что в этом бредовом обвинении сформулирована ваша вина? Может, вас изъяли совсем по иным мотивам, а шпионаж – формальность, предлог? Какая у вас тогда возможность оправдаться, если вас и не обвиняют в том, что является единственной вашей виной?

Мартынов лег и вытянул ноги, заложил руки за голову. Он ответил не сразу.

– Да, конечно, реальная моя вина в ином, я знаю. И объявить ее вслух они не смеют, ибо ни один здравомыслящий человек не найдет в ней ни грана преступления. Вот почему им понадобилась такая гнусная ложь, любая ложь, не эта – так другая, им все равно – было бы лишь гнусно… И что нет у меня выхода – думаете, не понимаю? Скажу вам правду: я не знаю, что завтра сделаю, может, и возьму на душу несодеянный грех… Ничего не знаю! Давайте спать, Иван Юрьевич, давайте спать, черт нас всех побери!

10

Утром, во время оправки, Мартынов сообщил корпусному, что просится на допрос. Корпусной знал, кто такой Мартынов, и обращался с ним вежливее, чем с другими заключенными. Он заверил, что немедленно передаст его просьбу следователю. Их разговор слышал Сахновский, оказавшийся в коридоре в паре с Мартыновым. Сахновский торопливо прошел вперед и ничего не спросил ни в уборной, ни в камере. Он лишь как-то уродливо и жалко дернулся худым лицом.

Через час Мартынова вызвали на допрос.

Следователь встретил его как старого друга – улыбнулся, показал на стул.

– Надумали? – спросил он с надеждой. – Ладно, давно пора браться за ум! Кому-кому, а вам непростительно валяться на нарах.

Мартынов спокойно согласился:

– Непростительно, конечно. Товарищи по камере то же самое говорят. И вот я решил во всем признаться.

Следователь пододвинул бумагу и вопросительно посмотрел на Мартынова, ожидая показаний. Следователь был мужик рослый и неторопливый и, хоть имел специальное юридическое образование, в детали не вникал и в тонкостях не разбирался. Шутки он недолюбливал. Мартынов смотрел на его недоброе, темной кожи, широкоскулое, носатое и губастое лицо, и ему хотелось шутить, чтоб хоть этим – умной шуткой – отомстить за причиненное, теперь уже, видимо, навеки непоправимое зло.

– Чтоб честно во всем признаться, – учтиво сказал Мартынов, – мне необходимо знать, в чем я должен признаться. Не подскажете ли еще разок, чего от меня хотите?

Следователь бросил карандаш и побагровел. Он впился ненавидящими глазами в лицо Мартынова. Он колебался – рассвирепеть или сдержаться. Потом вспомнил, что выходил из себя не раз, но ничего этим от Мартынова не добился, и решил вести себя поспокойней.

– Чего вы юродствуете, Мартынов? – прорычал он. – Академику не к лицу разыгрывать из себя дурачка.

– В камере так душно, – кротко сказал Мартынов, – и я сижу так давно, что у меня все паморки отшибло.

Следователь переборол себя.

– Вас обвиняют в том, что передали за границу чертежи своей новой машины. Вот в этом вам и надо признаться.

Мартынов знал, что он именно это и именно такими словами скажет. Чудовищная формула обвинения была отработана до запятых, в ней уже нельзя ничего менять. И все же он поморщился от внутренней боли. Колготня шла вокруг чертежей машины, устаревшей еще до того, как ее закончили проектировать. Мартынов забросил работу над ней, потому что в голове его возникли идеи иных, несравненно более мощных и скоростных самолетов. Давно бы взмыли в воздух эти удивительные машины, не сиди он почти уже год на проклятых нарах! Прав Сахновский, нет, как он прав!

– Да, вспоминаю, все так, – сказал Мартынов. – Ну, что же, пишите: признаюсь, что переправил чертежи. Вот теперь надо подумать, зачем я это сделал.

– Как зачем? – Следователь на минуту оторвался от протокола. – Чтоб ослабить обороноспособность Родины, которая вас ценила и уважала и давала все условия для работы. А как же иначе?

– Правильно, – согласился Мартынов. – Чтобы навредить Родине, которая вывела меня в ученые, дала мне славу, осыпала наградами, гордилась мною как лучшим ее сыном, предоставила мне все, в чем я нуждался. Очень хорошая мотивировка, по-моему, естественная, логичная…

Следователь торопливо записывал признания Мартынова, лишь раз они заспорили, когда он потребовал, чтобы Мартынов назвал сообщников.

– Сообщников у меня не было, – твердо сказал Мартынов. – Преступления я совершал самолично. Так и пишите.

Следователь нахмурился.

– Покрываете дружков? Сами попались, организацию стараетесь сохранить? Не выйдет, Мартынов, не дадим! Давайте показания на этого… как его? Да, Ларионова! Он, что ли, был у вас связным?

– Что было, то было, в том и признался, – ответил Мартынов. – А Ларионова сюда примешивать нечего, он мне человек чужой. И к тому же я ему не доверял.

– Так ли уж чужой, Мартынов? У нас другие сведения: любимец, первый наперсник… Нет, давайте, признаваться – так до конца.

Мартынов со скукой пожал плечами.

– Удивляюсь, гражданин следователь: лепите ко мне Ларионова, как горбатого к стенке. Что он мог? Он ни на одном приеме не бывал, а я все время – то с дипломатами, то с учеными из-за границы, то сам за границу… Мне уж скорее быть у него связным, чем ему у меня. Нет, не будем выдумывать, пишите уж меня одного.

Следователь с сомнением посмотрел на протокол.

– Резон в ваших словах есть, – сказал он, – да ведь от меня потребуют организации… Ладно, подписывайте, попробуем так. Ну, что же, Мартынов, поздравляю вас с открытым признанием – разоружились, поняли, чем кончается всякая попытка навредить Родине. Теперь остается одно: честным трудом заслужить прощение.

Мартынов облизнул пересохшие губы.

– Да, больше ничего не остается… Осмелюсь спросить: а как скоро теперь?

Следователь нажал кнопку, вызывая охрану.

– Вы понимаете, конечно, что за вашим делом следят в правительстве. Сколько раз напоминали оттуда, чтоб мы добивались ясности. Да разве такого упрямца, как вы, переубедишь.

– Я не о том, гражданин следователь…

– Знаю, знаю, что вас занимает, Мартынов. Все мы заинтересованы, чтобы такой специалист быстрее приступил к работе, тем более сейчас вы будете самым честным образом… Ну, неделька-другая пройдет, наверное. Я вас вызову, если появится что новое.

В камере Мартынов прежде всего поискал глазами Сахновского. Его не было. К Мартынову подошел Тверсков-Камень. Поэт чувствовал себя старожилом в камере и держался свободно.

– Помощника-то вашего увели с вещами, – сказал Тверсков. – Он считает – определение по делу состоялось заочно и его берут на этап. Передавал приветы и еще сказал, что гордится вами. Так и просил передать – гордится. А можно мне на его место – рядом с вами?

– Можно, конечно, – сказал Мартынов. – Кто-нибудь должен лежать на его месте, почему же не вы?

Он задумался. Вот и еще один человек ушел из его жизни – Сахновский. Сколько таких людей пребывало в камере, сколько бесследно пропало – кто на волю, кто в лагерь, кто в изолятор, а кто и подальше – «налево», как это называется теперь… Нет, этот был страннее других. Так и просил передать – гордится!.. Чудак, чем гордиться? Бить по щекам, а не гордиться – вот правильная оценка. Мартынов вздохнул и мотнул головой, отбрасывая эти мысли. Ладно, со всем покончено, одно осталось – ждать. Теперь уже недолго.

Следователь вызвал Мартынова спустя неделю.

– Дело ваше докладывалось наверху, – сказал он. – Решение такое: скорее пускать в суд и оттуда в спецлагеря – возглавите осконбюро. Лет десять, очевидно, дадут.

– Спасибо, – сказал Мартынов. – А это осконбюро – по самолетам?

– По чему же еще? Ваш профиль учтен. Сотрудников вам подберем хороших – из заключенных, конечно. Да, между прочим, теперь уже неважно, но для порядку… Что же вы наврали о Ларионове – чужой, невиновный, не доверяю, горбатый у стенки!.. Сука он, ваш Ларионов, вот он кто!

– Не понимаю, – сказал Мартынов.

– Так и поверил: не понимаете! На другой день после вашего признания мы Ларионова забрали, и он на первом же допросе подписал, что изменял с вами вместе и был у вас связным при сношениях с заграницей. Можете почитать его показания.

Следователь достал из папки кипу листов и положил перед Мартыновым. Мартынов даже не посмотрел на них.

– Меня не интересует показания Ларионова, гражданин следователь. Каждый волен признаваться во всем, что ему заблагорассудится. Могу я узнать, что еще от меня требуется?

– Больше ничего. Дня через два вызовем в суд. Можете идти.

Мартынову, когда он возвращался под конвоем двух дюжих стрелков, казалось, что он не удержится на трясущихся ногах и упадет в коридоре. В камере он лег на нары и закрыл глаза. Его била нервная дрожь – дергались руки, стучали зубы, судорожно сводило лицо. Новый сосед, Тверсков-Камень, осторожно накрыл Мартынова своим пальто и отошел. После допросов у людей часто начиналась лихорадка, кое у кого доходило до сердечных приступов.

Больше всего теперь Мартынов боялся открыть глаза. Перед ним стоял Ларионов. Мартынов не хотел видеть этого лица на тюремной стене, так долго служившей экраном для его полубредовых мечтаний. Но, когда он наконец поднял веки, Ларионов не усилился, а пропал. По стене проносились неясные силуэты – оборванные линии, темные квадраты, что-то похожее на формулы и эскизы. Мартынов всматривался в стену, сердце его ошалело билось, хотя час великой ночной духоты еще не настал. На ржавой сырой штукатурке выступали контуры еще не созданных, воистину удивительных машин – удлиненные фюзеляжи, хвосты, задранные выше носа, крылья, откинутые назад как руки пловца, бросающего себя вперед.

Слово есть дело

Кто-то нудно плакал надо мной, жалко и безостановочно всхлипывая. Плач начался вечером – наверное, сразу, как человека привезли из суда, – и продолжался уже ровно двадцать часов; было удивительно, как у плачущего хватает голоса. Его негромкие рыдания выводили меня из себя. Я метался по узкой каморке в Пугачевской башенке Бутырской тюрьмы и, задирая голову к потолку, ругался, кричал и требовал перестать: нельзя же так по-бабьи распускаться! И мне нелегко, и я после суда, я тоже выслушал чудовищно несправедливый приговор, ложь на лжи, а не суд, но ведь держусь же… Перестань, будь ты проклят, ты сводишь с ума!

Но парень, рыдавший в камере надо мной, не слышал ни моих просьб, ни проклятий. Он слышал только свой плач, он выплакивал свое горе – горе чужое, которое он усиливал своими слезами, до него не доходило, как я ни старался орать, что и у меня тоже несчастье – десять лет объявленного мне ни за что ни про что заключения.

– Лучше уж умереть, чем так надрываться, – сказал я себе в отчаянии. – Десять лет мне не вынести! А и вынес бы, так незачем.

Помню, я закричал на своих судей: «Вы лжецы, ваш приговор – ложь, ложь, ложь!» – и рванулся к ним, а два бойца охраны завернули мне руки за спину и придавили голову к коленям, а потом вытащили из судейской камеры и долго волокли по бесконечному лефортовскому коридору, пока не бросили в одиночку – тут можешь разоряться, сколько хватит дурного голоса!

Но там я уже не орал и не проклинал судей, а метался на койке и в бешенстве кусал подушку, чтобы дать какой-то выход своему отчаянию. И впервые подумал: а зачем мне эта и так уже сломанная жизнь? Натянуть нос злобной судьбе – и полный расчет! Но в камере все было привинчено и туго закреплено – никакого способа самоутвердиться. Да и времени мне не дали – вызвали, посадили в машину багрового цвета, грузовую, закрытую, с камуфлирующей – чтобы не смущать москвичей на улицах – надписью «Мясо» и вернули в Бутырку. Но не в старую камеру, а сюда, в одну из комнаток знаменитой Пугачевской башни – в ней, по слухам, сидел сам Пугачев.

И под непрерывный плач соседа сверху я с ожесточенной деловитостью стал выяснять, годится новая камера она для окончательного решения жизненной проблемы. Она была маленькая, на три койки, с высоким потолком, с окошком, защищенным наружным щитком-намордником. Я подпрыгнул на койке, уцепился за оконную решетку – прутья держались хорошо, каждый вполне мог поработать классическим висельным крюком. Но веревки не было, простыни тоже отсутствовали, а из трухлявых одеял надежного жгута не скрутить, это было ясно сразу.

И тут я увидел длинное вафельное полотенце, брошенное на отведенную мне койку. Ощупав его по всей длине, я понял, что судьба наконец улыбнулась мне – правда, издевательски злобной ухмылкой. Если ночью разорвать полотенце надвое, то из двух половинок можно скрутить прочный и длинный жгут – хватит завязать двойным узлом на решетке и смастерить просторную петлю, чтобы в нее пролезла голова. Я проверил, как полотенце обхватывает шею – оно обхватывало с избытком, на планируемую удавку можно было положиться. Теперь осталось подвести итоги собственного существования.