Мама категорически запретила ходить на реку, пока не вернётся кто-нибудь из друзей во дворе.
Это не помешало Саше выбрать место, как ему казалось, поукромнее, чтобы поупражняться в плавании без свидетелей (он стеснялся, что держится на воде неуверенно). Даже не умея плавать, Саша добултыхался дотуда, где ноги уже не могли нащупать опоры, тут хлебнул водички сразу ртом и носом и пошёл ко дну в полном молчании, потому что кричать не было смысла: Саша знал, что никого рядом нет.
Так он думал. А зря! Трудно было доискаться одинокой смерти в их маленьком посёлке.
В отчаянии, что по-собачьи он до берега не доберётся, Саша всё же продолжал двигаться на сушу, но тут его схватили поперёк туловища, вытащили из воды и пристроили на его же расстеленную в траве футболку. Сквозь слипавшиеся от сырости ресницы Саша увидел овчарку, вилявшую хвостом. Рядом с собакой стояла учительница начальных классов, не их классная. Она молча выжимала платье, не глядя на Сашу, смотрела на часики на запястье, подносила их к уху, пару раз досадливо цыкнула.
– Чеев! – сказала она, когда наконец обратила на него внимание. – Какого чёрта вообще! Живой хоть?
Она проводила его до подъезда. Саша опасался, что учительница раззвонит всем, как спасла его. Однако она никому ничего не рассказала. Только потом, когда Саша пересекался с ней в школе или в магазине, в библиотеке, на улице, они обменивались едва заметными кивками, ведь у них было теперь что-то вроде общей тайны.
Но в то лето Сашу не покинуло желание купаться. В один из особенно жарких дней он пошёл на местный пляж: будь что будет, разболтают так разболтают. На глубину предусмотрительно решил не лезть, понял, что ему достаточно будет лягушатника, но и по колено не успел зайти, как порезал ногу, да так, что местный автолюбитель, взявшийся подвезти наспех перевязанного Сашу до больницы, оглядывался на него, лежавшего на заднем сиденье, и бледнел. Мама, пока ходила за Сашей, за его швами, получается, лечила его с одного конца и колотила с другого.
В начале каникул между вторым и третьим классом мама купила Саше велосипед. Саша поклялся, что станет кататься только во дворе. По первости он исполнял это обещание, но всё равно получил шрам на подбородке. Мама обговорила с ним множество деталей насчёт того, что можно считать двором, а что уже является улицей, проезжей частью и всё такое, но ей не могло прийти в голову, что сын попробует научиться кататься без рук. Затем последовало сотрясение мозга, или того, что находилось у Саши в черепной коробке.
– По-моему, он у тебя отчаянно не желает дожить до приёма в пионеры, я так вижу, – заметила как-то соседка по лестничной площадке, у которой был телефон, и от неё обычно вызванивали Саше всяких врачей.
Разумеется, Саша однажды не вытерпел и выехал на улицу. Сама форма велосипеда, его видимая лёгкость и быстрота, блеск спиц и крутящихся катафотов требовали путешествия за пределы, очерченные двумя домами, помойкой и котлованом будущей стройки. Ничего не случилось. И на следующий день ничего не произошло. И неделя миновала без приключений. А потом Саша чуть не угодил под “КамАз”. Вышло так, что Саша спешил, не зная куда, и “КамАз” торопился, и пути их почти пересеклись неподалёку от хлебного магазина. Остановились они в метре друг от друга, Саша даже подумал, что не доставил никакого беспокойства шофёру, решил, что инцидент исчерпан тем, что велосипед оказался быстрее вылезшего из кабины водителя, и как же удивился, когда вечером ему дико влетело.
– Выпускать тебя нельзя! – кричала мама. – Но и дома тебя не оставишь! Что ты за проклятие такое? Объясни мне, чего тебе не хватает? Почему ты не можешь быть нормальным, как другие? Почему у других матерей дети дома прибираются, еду готовят, а ты такой бестолковый? Всё! Будешь сидеть с нянькой, как маленький! К Ольге будешь ходить, а она за тобой будет смотреть, я уже договорилась!
Саше пришлось отвернуться, чтобы скрыть довольную улыбку.
В посёлке у мамы была сестра, а у сестры дочь по имени Оля. Они дружили семьями, в гости друг к другу ходили, дни рождения отмечали, иногда и Новый год тоже, но сильного желания общаться с двоюродной сестрой Саша не испытывал. А уж она – тем более. Ему было девять, ей – четырнадцать. Он был просто обузой, причём обузой опасной, с ушами и языком. Он мог что-нибудь подслушать и сболтнуть. Если детсадовец ещё представлял какой-то интерес в компании подруг, будучи живой куклой, которой дай в руки карандаш и листок бумаги, считай – занял, то с Сашей этот номер уже не прокатил бы. Его нельзя было попереодевать и попричёсывать всяко – хрен бы он дался. Саша это понимал. Пусть его поступки не всегда отличала рациональность и предусмотрительность, но в некоторых вещах он всё же соображал. Он помнил, что Оля не пускала его к себе в комнату, если он находился в гостях. Закатывала глаза и вздыхала, если им предлагали уйти и не сидеть за взрослыми разговорами. Понятно было и ежу, что Оля сидеть с ним не станет, а сразу спровадит на волю с их общего согласия.
Только наутро, когда Ольга, зевая, впустила его к себе, Саша узнал, что это не его покарали, а это он был наказанием Оли, потому что она косякнула как-то невообразимо, сотворила что-то такое эдакое, о чём не спешили распространяться ни мама, ни родственники, ни сама двоюродная сестра. Поэтому-то Саша прилагался теперь к ней, как гиря к арестанту, как чемодан без ручки, который, как известно, и тащить тяжело, и бросить жалко.
Тут бы им и свихнуться обоим от скуки в компании друг друга, но подруга Ольги дала ей на несколько дней “Девочку с Земли” Булычёва. Сестра принялась читать книгу вслух, а когда устала, Саша взялся за это дело. В промежутке между чтением посмотрели серию “Путешествия Пана Кляксы”. В паузах между всем этим, и за обедом, Оля то и дело вспоминала своего знакомого молодого человека, и её слова Саша большей частью пропускал мимо ушей. Его заинтересовали только рассказы про то, как Оля ходила с молодым человеком в тир и в кафе-мороженое. Саша сам был не против найти такого товарища, который свозил бы его в город и развлёк просто так, за красивые глазки, но подобных в его окружении что-то не наблюдалось. Маму в кафе было не затащить, а что до тира, то она только однажды расщедрилась на пять пулек, и на том стрелковая подготовка Саши закончилась.
“Девочка с Земли” быстро подошла к концу. Но сестра выяснила, что Саша не читал “Приключения Гекльберри Финна”. “Приключения Тома Сойера” – да, а вторую книгу – нет. Взялись за неё. А после стали читать “Сказки братьев Гримм”.
Во время чтения, болтовни, чая и перекусов в квартире всячески фигурировала кошка – мирный чёрно-белый зверь по кличке Мурка, навсегда запертая в квартире во избежание котят, которых однажды притащила, погуляв на улице. Играть с ней было неинтересно – Мурка не реагировала на попытки развлечь её, равнодушно смотрела на конфетный фантик, привязанный к нитке, на руку, шевелившуюся под покрывалом, на пальцы, хищно скрюченные перед её мордой.
Ела она то же, что и люди. Она и упрёки получала, как дети, с той же интонацией к ней обращались Олины родители, нисколько не сомневаясь, что их понимают.
На второй неделе ареста, соревнуясь, кто сможет сильнее поперчить суп и съесть, Саша и Ольга оба проиграли, вылили свои порции в унитаз, а курицу из супа выложили кошке в блюдце. Но и Мурка не пришла в восторг от обилия специй. Вернувшиеся с работы взрослые заметили, что кошка не ест курицу, но поняли это по-своему, по-родительски:
– Мурка совсем уже охренела, мясо не ест! – возмутилась Олина мама.
– Значит, не голодная! – заключил Олин папа.
Саша, бывший свидетелем этой сцены, мучимый совестью, что Мурка осталась без ужина, на следующее утро выкрал у себя дома тефтели из кастрюли в холодильнике и дошёл с ними, сжатыми в кулаках, до двери Ольгиной квартиры.
Это кормление Мурки отчасти смягчило сердце Оли, пробудило в ней любопытство к личности младшего брата, она даже не удержалась и спросила, зачем он пытался устроить пожар два года назад. Наверно, она думала, что у него была причина, которую Саша скрывал от взрослых. И если маме и тёте, её мужу он отвечал, что не знает зачем, то Оле ответил: “Просто почему-то захотелось”. Она решила, что это признание, и поэтому тоже поделилась, за что её арестовали.
Оля подружилась с одним из стройотрядовцев, что приехали в посёлок на помощь совхозу, выдавала себя за шестнадцатилетнюю, а студент поверил.
Когда Саша вырос и вспоминал об этом её признании, его начинало колотить от бешенства к стройотрядовцу. Не могла Оля его обмануть, потому что не выглядела старше, а если бы и выглядела, то это ничего не меняло. Как можно было начать мутить с девочкой, которая читала “Приключения Гекльберри Финна” и смотрела “Путешествия пана Кляксы”, Саша не понимал. О чём они могли разговаривать? Что у них было общего?
Но вот девятилетний Саша почувствовал разочарование. Он сделал вывод, что это глупость – запирать за такое, что это признание ничего не стоит. Он решил, что за Олиным признанием скрывается настоящий секрет, неизвестно какой, но допытываться не стал. Возможно, он попытался бы вытащить из сестры ещё какой секрет, но произошло то, что отвлекло его на долгое время.
Мурка лежала на солнечном подоконнике и сохла, словно какая-нибудь тряпка. Он и раньше замечал, что иногда кошка выглядит так, будто побывала под сильным дождём, но всё это между делом, просто деталь, которая сразу же вылетала у него из головы, как и многое, попадавшееся ему на глаза. Кошка гуляла на балконе и там могла промокнуть в те прошлые разы, когда он её видел, потому что стояла пасмурная погода.
– Она у вас в ведро, что ли, упала? – спросил он, потому что сам недавно споткнулся на ведре с водой на лестничной площадке и несколько раз ловко увернулся от швабры, которой его пыталась огреть дежурная по подъезду.
– Нет, – отвечала Оля. – Мурка любит в ванне поплавать. Она со мной моется иногда.
– То есть как?
– Просто берёт и плавает, всегда плавала.
Саша уставился на сестру, задохнувшись от чувств, что его охватили.
Они были родственники, по праздникам взрослые всегда задерживались допоздна, многое обсуждали, всякие глупости про работу, жизнь, прошлое своё деревенское, скучное, давно известное Саше, кошке исполнилось несколько лет, Саша и Ольга столько сидели вместе, читали книги, и Оля все уши прожужжала про своего дурацкого парня, который почти не стоил внимания, а самое главное не вспомнила. И никто из её семьи не упомянул никогда, вскользь даже, будто водоплавающая кошка имелась в каждом доме. Да кошки и отличались от остальных домашних животных тем, что ловили мышей и не любили воду, поэтому умывались сами. Как? Как про такое можно было забыть сказать, Саша не понимал. Всё равно что слона дома держать и молчать.
Выражение Сашиного лица Оля приняла за недоверие, поэтому сказала, поднимаясь:
– Можно хоть сейчас ванну набрать.
Минут через десять кошка действительно соскользнула с бортика ванны в горячую воду и принялась не без видимого удовольствия и совершенно без труда медленно кружить там под восхищённым взглядом Саши, которому было далеко до её умения плавать.
Когда Мурке надоело, она без труда выбралась наружу, поначалу непривычно худая, даже тощая, истончившимися хвостом и лапами похожая на крысу. Они сушили её в полотенце, а Мурка спокойно принимала всю возню вокруг неё как должное.
Оля быстро поцеловала Сашу в щёку, а он сделал вид, что не заметил её глупого поступка.
Месяца хватило родителям, чтобы натешиться властью и унять свои страхи. Когда заточение подошло к концу, Саша и Оля с лёгкостью разбежались по своим компаниям.
Учебный год стартовал. Средняя и начальная школы занимали в посёлке одно большое здание. Иногда Оля проходила мимо Саши, делая вид, что не замечает его, но Саша не мог так быстро оставить её в покое, не умел быстро забыть о чтении вслух, о разговорах за чаем, обо всём таком, что их ненадолго связывало. Каждый раз он машинально хватал её за запястье, когда видел в школьном коридоре. Оля спокойно выдёргивала руку, даже не отвлекаясь от болтовни с одноклассницами.
Совместная встреча Нового года прошла как прежде. Оля, злая оттого, что её не пустили праздновать у подружки, в упор не видела Сашу.
Весной мама невзначай передала Саше, что Оля потеряла сознание во время репетиции в танцевальном кружке, и её отправили на обследование. После обследования Олю положили в больницу.
В середине следующего лета они увиделись снова. Оля сильно располнела после терапии. Она всегда была загорелой, похожей на цыганку, а тут её смуглость превратилась в нехорошую желтизну. Их зачем-то оставили одних, и тогда Оля сказала, что у неё рак, что она исхитрилась подсмотреть свою историю болезни, и прогноз неблагоприятный.
Саша не понял, о чём это она вообще. Он довольно часто попадал в больницу и выходил из неё вполне здоровый. Он тогда и не сообразил, что она ждала сочувствия, предполагал, что всё будет в порядке.
Когда мама говорила, что Оля не может больше без морфия, для него это были тоже пустые, не значащие ничего слова.
Конечно, Оля умерла. Саше показалось, что, когда он услышал эту новость, то остался равнодушен. Его сводили на похороны, он постоял у сестры перед гробом, он давился кутьёй на поминках, на девятый день и в сороковины, сидя почему-то среди чужих людей, каких-то умилявшихся ему старушек, ему чудовищно жаль было родителей Оли, они приглашали в гости, но добровольно он не появился ни разу, только когда мама водила за компанию.
Не стало Оли в начале зимы, и вроде бы всё было по-прежнему, но Саша перестал делать уроки. Открывал учебник, тетрадь, закрывал обратно, не в силах соображать. Автоматически ходил в школу, просто сидел за партой, отвечал, когда спрашивали, за одну четверть превратился из хорошиста в двоечника, благо мама не доставала. Ей хотелось, чтобы он был здоров, а оценки и записи в дневнике её не трогали.
За вторую половину учебного года Сашу дважды исключали из пионеров. Первый раз за то, что он не пришёл на школьный концерт, где должен был читать стихотворение. Второй раз он не поехал петь на шефское предприятие, хотя, учитывая слух Саши и его голос, Сашу должны были чем-нибудь наградить, а не наказывать. Где-то через неделю после исключения классная руководительница собирала что-то вроде коллективного суда из Сашиных одноклассников, там голосовали, достоин ли он того, чтобы вернуться в ряды, и т. д. Снова ему повязывали галстук, пристёгивали значок. Спрашивали: “Теперь ты осознал?” Саша кивал, чтобы отстали.
Но постепенно жизнь взяла своё, Саша выправился по учёбе, втянулся в игры во дворе и на улице. Знание, что у дяди и тёти была дочь Оля, перестало его угнетать, а стало просто фактом, тем более тётя через пару лет родила девочку, которую назвали Ирой. Тётя с дядей сами, кажется, утешились, не мог же Саша страдать дольше, чем они.
Дальше – больше. Саша вступил в подростковый возраст, временно заслонивший от него все прежние впечатления, и взрослая жизнь пошла, пошла, захватила до такой степени, что и вовсе некогда было оглянуться порой и что-то как-то там отрефлексировать. Женился Саша так, что родственники с его стороны, и мама в том числе, и родственники со стороны невесты почему-то бесились. Обе большие семьи считали, что жених и невеста выбрали неудачную партию. Саша с женой цапались как проклятые первые пятнадцать лет брака, упорно не расходились, будто из чувства азарта, словно желая досадить друг другу присутствием, но при этом и много хорошего было, что с лихвой перекрывало тяжёлые моменты.
Да и вообще, со дня смерти Оли прошло тридцать с лишним лет. Саша о многом не помнил. Имена некоторых одноклассников забыл, как имена и отчества учителей. Его сыну исполнилось двадцать с лишним.
Что там. У Иры уже был муж, двое детей и три собаки.
В июне очередного в его жизни лета Сашу забросило командировкой в Москву. Он шёл по Бауманской в сторону Некрасовки, где была назначена встреча, болтал с женой по телефону, по своему обыкновению поглядывая скорее под ноги, чем на встречных прохожих. Но хотелось успеть тяпнуть рафа где-нибудь по пути. Он поднял глаза и буквально в метре от себя увидел Олю, такую, какой она была в дни их совместной отсидки у Оли в квартире. Их отделял друг от друга шаг – полтора. Она шла очень быстро, торопилась куда-то. Раньше она казалась Саше очень высокой, на две головы выше него, а сейчас была по плечо. Но всё равно – миг, и он ощутил себя снова девятилетним, всё прошлое на долю секунды будто исчезло. Он явственно вспомнил и прохладу её руки, за которую цеплялся зачем-то чуть выше кисти, чуть ниже манжета, и запах каких-то простеньких духов, которыми она уже начала пользоваться, да так и не продолжила, не дожила до нынешнего обилия ароматов, а ведь наверняка бы полюбила. Ему почудилось, что он опять в школьном пиджаке купленной на вырост формы, и ощутил, как воротник натирает ему шею, от чего раздражённо пошевелил головой. Долю секунды он телесно находился в далёком прошлом. Ещё её смерть не произошла, как не случились и другие события после.
На какое-то мгновение Саша превратился в третьеклассника в школьном коридоре, а Оля топала, не замечая его, и он чуть не ухватил её запястье, как раньше. Вот это был бы номер.
Благо в левой руке, по которую она обходила Сашу, у него был телефон, а наваждение быстро исчезло, как только они разминулись. Саша даже не стал оглядываться, не прервал беседы, но подумал: “Какой кошмар … какой кошмар я сейчас чуть не устроил бедному ребёнку своей заморочкой”.
Память к чему-то вынула со своего дна эпизод из прошлого: тётя рыдала и рассказывала, что поправила чёлку дочери в гробу, а ночью ей приснилась недовольная Оля. “Она никогда не любила, чтобы я к ней лезла”, – объясняла тётя. Тётя горевала, что дочь ничего не успела, не успела пожить.
Но если разобраться, что значит “успеть пожить”? Никто не успевает. А Оля охмурила студента (он её тоже, но ведь и она была не против), научила кошку плавать, много что ещё, о чём Саша не знал, но оно, без сомнения, было.
Вовсе не специально сделала так, что ещё несколько месяцев, когда Саша брал телефон, то в нагретых карманом пластмассе и стекле чувствовал живое человеческое тепло. Ему казалось в такие моменты, что это не он вспоминает её, а происходит что-то обратное, для чего он не мог найти подходящие слова, если бы потребовалось кому-то объяснить.
Юрий Буйда
Йолотистое моё йолото
Когда Мишаня спросил: “Гиза, ты за меня выйдешь?” – она ответила: “Нет”.
Мишаня испугался. Четыре года он ухаживал за Гизой, четыре года каждую неделю провожал её после кино до дома, и все считали, что всё у них на мази, что они вот-вот поженятся, – и вдруг Гиза ответила “нет”.
“Нет, – повторила она. – Надо не так”. Гиза так часто воображала эту сцену, воображала в мельчайших деталях, так часто репетировала её, – а Мишаня чуть всё не испортил. Гиза взяла его за руку и рассказала, как это должно происходить: при луне, на коньках. “На коньках … – потерянно пробормотал Мишаня. – У меня нет коньков”. – “Значит, придётся купить”, – сказала Гиза.
Мишаня купил коньки и пластмассовую розу, а Гиза – перчатки до локтей и шляпку с шёлковым цветком на тулье. Потом они ждали полной луны. Потом довольно долго искали на реке подходящее место. В тот вечер Мишаня оставил обувь дома – и всю дорогу ему пришлось ковылять на коньках. Но Гиза была неумолима: всё должно пройти в точности так, как она задумала.
Небольшой участок чистого льда был ярко освещён полной луной. Гиза отправила Мишаню на другой берег, а сама сняла беличью шубку, оставшись в платье с глубоким декольте, надела туфли на высоких каблуках и шляпку, натянула перчатки до локтей – и замерла, облокотившись на толстый сук поваленного дерева и обратив лицо к луне. Было холодно, но она терпеливо ждала, пока Мишаня доберётся до неё от другого берега. Последние метры он проехал почти без запинок. Опустился на колено, протянул Гизе пластмассовую розу, политую духами “Красная Москва”, и, задыхаясь и заикаясь, произнёс слова, которые она заставила его выучить наизусть: “Богиня моя, Гизелла, я люблю тебя всем сердцем, будь моей навеки”. Гиза выдержала приличную паузу, подала ему руку и кивнула свысока. Мишаня приложился губами к её перчатке. После этого Гиза взяла розу, быстро переобулась, надела шубку, и они отправились домой, держась за руки и дрожа от холода …
Поженились они, однако, только летом – Гизе нужно было ещё окончить швейный техникум. Но после объяснения при луне она стала позволять Мишане целовать её на прощание в губы, хотя и не взасос. Если же Мишаня пытался добиться большего, Гиза останавливала его взглядом: она была прирождённой дрессировщицей.
Её все любили – родители, бабушка, соседи, друзья, кошки и собаки.
Мать носила свою крошку на руках и, целуя то в плечико, то в попу, со слезами повторяла: “Золото моё золотистое … золотистое моё золото …” И маленькая Гиза повторяла: “Йолотистое йолото …” Укладывая малышку спать, мать снова и снова целовала её пальчики, её коленочки, её впадинки и холмики. Оставшись одна, Гиза с удовольствием целовала свои руки и шептала: “Йолото моё, йолотистое моё йолото …”
Гиза любила себя и была твёрдо убеждена в том, что её плечи и колени, её глаза и губы, каждое её слово и каждый взгляд – подарок Господень человечеству.
Она была невысокой, крепкой, звонкоголосой, с шелковистой смугловатой кожей, полноватой шеей, коричневыми глазами, в глубине которых посверкивали искорки, с выпяченной нижней маленькой губкой и твёрдым подбородочком. До восьми лет она спала на животе, чтобы не мять попу, а потом – только на спине, чтобы не мять грудь.
Она не была красавицей – но она была страсть какой хорошенькой. Как говаривал учитель рисования, “посмотришь на неё – и неделю сыт”. Особым умом она не отличалась, но живость и упорство вполне искупали этот невинный недостаток.
Взрослые, дети и животные с готовностью повиновались любому её капризу, любому её приказу. Она была единственным человеком, которому сошедшая с ума бабушка (однажды та перестала узнавать дочь и зятя) подчинялась охотно и даже с радостью.
Бабушка рассказывала Гизе о чудесах Индии, где алмазы копают лопатой, как картошку, где великие молочные реки текут в кисельных берегах, где мужчины прикуривают от женских улыбок, а счастья там столько, что его заготавливают впрок, как русские бабы – огурцы …
У бабушки была мечта – умереть на кресте, как Иисус Христос. Внучка помогла ей сколотить крест, притащила табуретку, но, когда дошло до гвоздей, сбежались взрослые и стащили старуху с креста, а у девочки отняли молоток и гвозди.
Гизу не ругали – что взять с ребёнка, – а бабушку отправили в дом престарелых, под надзор. На прощание она сказала: “Человек только раз в жизни бывает человеком, а в остальное время он – пища дьявола. Видать, мне так и не узнать, пища я или не пища”.
…Волшебная Индия с её алмазами, Иисус на кресте, омерзительное, страшное слово “пища”, йолотистое йолото, швейный техникум, пластмассовая роза, пахнущая духами “Красная Москва”, – всё это осталось в прежней жизни, законсервированное, как индийское счастье.
Гиза вышла замуж, стала директором швейного ателье, родила двоих детей – Андрюшу и Анечку. С наступлением новых времён ателье разорилось, но Гиза открыла собственное, взялась шить бельё и одежду для полных женщин, дело пошло. Вскоре стала ещё и владелицей двух парикмахерских и салона красоты в Кандаурове, небольшого фитнес-клуба в Москве. Мишаня ушёл из дальнобойщиков, стал помогать жене. Бизнес разрастался, процветал.
Тогда же у неё обнаружился рак неясной этиологии. Опухоли возникали то в одном месте, то в другом. Гиза стала своей среди завсегдатаев онкологической больницы.
“Исцеление – это возвращение к целостности, – сказал ей как-то старик Фельдман, лечащий врач. – Каждый человек лишь часть себя, и с годами – всё меньшая часть. Вернуть человека к нему самому, то есть исцелить его, часто не под силу никакому врачу, Гизелла Сергеевна. Болезнь – это не только физиология и психология, это ещё и духовная, душевная проблема. Чем больше мы любим себя, тем больше удаляемся от Бога, тем неразрешимее эта проблема”.
Гиза ничего не понимала, но ей нравилась вся эта заумь, обволакивавшая загадочную болезнь возвышенным мистическим ореолом. Она держалась, не жаловалась, со временем привыкла к раку.
Дочь вышла замуж, родила Петрушу. В тридцать девять лет Гиза стала бабушкой, а через год потеряла всё. Андрюша повёз Анечку, её мужа и их сына в деревню, к родне, и попал в аварию. Прибывшие на место аварии спасатели не сразу разобрались, сколько людей было в машине: тела погибших были перемешаны, как яйца в омлете.
Через месяц муж подал на развод; сошёлся с хохлушкой-гастарбайтершей, звонил, обзывал сукой, винил её в смерти детей. Гиза поняла, что совершенно не знала человека, с которым прожила столько лет. И все его достоинства – он был молчалив, послушен и не пил – не стоили ничего.