– Глупости не говори! – Иван помрачнел еще больше и угрюмо глянул на своего соседа и давнего собутыльника. – Что Бог ей велел – про то мне неведомо. А вот, что я про себя понимать должен был – это знаю…
– И что же?
– А то, что не человек я, а человечишко… Беспутный, пустой, как вот эта банка из-под огурцов. Ничего во мне хорошего нет…
– И не было? – Тимофей прищурился, но бутылку от Ивана отодвинул, заменив ее на бутерброд с «докторской».
– Не знаю, Тимофей. Может, когда и было, да только забыл я об этом давным-давно… Катя, вот, помнила…
– А что она про тебя помнить могла, если вы познакомились с ней, когда ты в наш город переехал?
– А ты не знаешь? Не тогда мы друг друга узнали-то. Давно знакомы были. Еще с того времени, как я кораблики в луже пускал, а Катя со сбитыми коленками бегала…
– Постой! Это что же получается? Ты мне врал? Я думал, что вы с Катей знакомы столько, сколько прожили. Вы же сразу съехались, как только познакомились. Вот я и думал…
– Почему врал? Ты не спрашивал.
– Надо же… А я о ней не очень хорошо думал…
– Почему?
– Потому, что сошлась с тобой быстро. До этого жила тихо – скромно, с пацаном своим, никого к себе не водила, а тут – здрасте-пожалуйста! Муж! Кто такой? Откуда взялся? Никто не знал. Решили, что она на тебе от тоски повисла. Шутка ли – столько лет одна, да еще с ребенком? Все знали, что ты сидел. А какая порядочная женщина за сидельца замуж пойдет? Кому оно надо?
– Прав ты. Никому… Катя единственная была, кто меня понял и принял… А я ей вот так отплатил…
– Как?
– А то ты не знаешь? С тобой ведь пили!
– Как будто я тебя силком поил! Ты, Иваныч, говори, да не заговаривайся!
– Это не тебе претензия. Себя ругаю… Нет мне прощения за то, что такую женщину потерял…
– Каждому свой срок, Иваныч! Не вини себя так уж… В одном только ты прав – Катя твоя редкой красоты человеком была… Ты бы это… Рассказал бы про нее, что ли? Помянем ее не стопкой, а словом. Мать моя говорила, что поминки живым нужны. И вовсе не для того, чтобы глаза залить, а чтобы хорошее о человеке вспомнить. Я, вот, уйду, и про меня слова никто хорошего не скажет. А потому, как никому от меня не было ни тепла, ни привета. Прожил жизнь, а добра от меня никто и не видал. Почему так? Вроде и воспитывали меня, и учили, а все мимо…
– Не только у тебя так… Я ведь тоже по молодости неплохим парнем был. А потом закрутила жизнь, завьюжила. Родителей потерял, когда семнадцать сравнялось, а дядья родные меня из дома выставили. Не нужен я им был. Места много занимал. Пришлось в город податься, на завод. Там я жизни учился. И сказать бы, что эта учеба впрок пошла, да не могу. Связался с не очень хорошей компанией. Они меня за малым под статью не подвели.
– Из-за них сел?
– Нет. Это уже много позже было. А пока я на заводе работал, меня Катя как раз и спасала.
– Как это?
– А вот так. Она мне письма писала. – Иван грустно улыбнулся, встал и поставил на плиту чайник. – Не хочу больше пить. Не лезет.
– А и не надо! Я бы тоже чайку горяченького освоил! – Тимофей согласно кивнул, ловя настроение приятеля, и спрятал недопитую бутылку под стол. – О чем же она тебе писала?
– А обо всем на свете. О том, как кошка котят принесла, о матери своей, о братишке… Расписывала мне жизнь свою по строчкам, а я, не поверишь, жил этими письмами. Мне казалось, что это весточки из родного дома. Ведь с Катей мы жили в соседних подъездах. И пусть она помладше меня была, но это дружить нам нисколько не мешало. И именно она мне идею подала – к морю податься. Я с детства о нем мечтал. Видел всего лишь раз, когда матери как-то путевку на работе дали. Она меня тогда в детский лагерь отправила. Я это лето и сейчас в подробностях помню. Лучшего времени в моей жизни и не было…
– А те годы, что ты с Катей прожил?
– Они ни в счет. Счастливы мы с ней не были… – Иван отвернулся, пряча глаза.
– Почему так?
– Она меня любила. А я…
– Что? Не любил ее?
– Нет, Тимофей, не так… Любил, конечно. Но вот дать ей то, чего она так хотела – не мог…
– Чего же?
– Семью, детей… Не получалось у нас…
– Погоди, что-то я ничего не понимаю! У вас же, вроде, сын есть?
– Есть. Да только Кате он не родной. Он мой, но от другой женщины. Из-за него Катя как раз и не понимала, почему у нас ребенок не получается. Себя винила. Все по врачам бегала, хотя я ей твердил, что не в ней дело.
– А в чем же тогда?
– В прошлом моем. Нехорошее оно у меня было. Очень нехорошее… Я Кате кое-что рассказывал, конечно, но всего ведь не откроешь. И про жен «дежурных» в трех портах… И про болячки… Нет, ты не подумай! Я в этом плане честен был! Кате ничего не принес! Пролечился еще до того, как с ней съехался. Но детей иметь я больше не мог… И она об этом знала. Хоть верить и отказывалась. Все твердила, что от человека в этом вопросе мало что зависит. И жизнь не нами дается, а кем-то свыше. Но, видать, нам эту жизнь не доверили… И я знаю, почему.
– Почему же?
– Потому, что я одного ребенка когда-то бросил. Отказался от него, боясь, что не справлюсь, не потяну такой ответственности. Сбежал, как трус, даже не считая нужным что-то объяснять. Мы с Олей, матерью Игоря моего, и знакомы-то были всего ничего – около полугода. И за эти полгода виделись от силы раз десять. Она меня в портах встречала, а я и рад был. Как же! Вон, я какой! Ездит за мной такая краля и платочком с пристани машет! Нет бы подумать, что у нее тоже сердце есть! И хочет она мужа нормального, семью и детей! Этого и ждет от меня… А я что? Гулял! Молодой был! Борзый! Весь мир у ног плещется! Мало ли, куда судьба заведет? Что ж я буду привязан к кому-то? Вдруг где-то лучше есть?!
– Так ты знал, что у тебя ребенок будет?
– Знал, конечно. Ольга сказала. Потому и умотал от нее на другой конец света, думая, что это поможет проблему решить. С глаз долой – из сердца вон… Что я ее из своей жизни вычеркнул, что она меня… Да только судьба – подруга несговорчивая. И ох, как не любит, когда человечишки командовать пытаются! Она меня здорово проучила!
– Как же?
– В том плавании я за малым с жизнью не попрощался.
– Это как это?!
– А вот так! По глупости свалился за борт. Нарушил технику безопасности во время шторма. И утонул бы, если бы не мужики. Достали они меня просто чудом! И сказали, что мне нужно свечку, да не одну, поставить за то, что жив остался! Я и сам это понимал. Да вот только не сделал ничего… Не поехал к Ольге, не повинился, хотя надо было бы…
– А как с сыном общаться начал? Сколько ему было?
– Много… Одиннадцать лет. Он меня знать не знал, когда я его забирать приехал после того, как Оли не стало. У нее же, кроме меня, никого и не было. Сирота. Олю бабушка воспитывала. Я ее, правда, не застал. Мы с Ольгой познакомились, когда бабушки ее уже на свете не было. Вот и получается, что я сироту обидел. Мало того, что слова своего не сдержал, так еще и не помогал ничем. Она одна сына поднимала… Пацан меня знать не знал. Думал, что отец у него – летчик.
Иван замолчал. Снял с плиты закипевший чайник, заварил чай и покачал головой.
– Летчик… Я и моряком-то неважным был, а уж летчиком… Сын меня тогда увидел и с кулаками кинулся. Кричал, что это я во всем виноват и из-за меня матери не стало… Еле угомонили его тогда! Я его за руки держал, а сам думал о том, что он прав! На все сто процентов прав! Виноват я был… Ольга одна надрывалась, а я и думать не хотел о том, что у меня сын растет…
– Как же тебе его отдали?
– Далеко не сразу. Я больше двух лет за него воевал. Еле-еле добился, чтобы отцом меня признали и позволили мальчишку забрать. Юрист хороший попался. Все сделал как надо! Катя помогла. Она же все про меня знала. Мы так письма друг другу и писали все эти годы. Она и про Игорька все знала, и про Олю. Помогла мне адвоката найти и бумаги собирала, какие могла, понимая, что одному мне не справиться.
– Постой! Что-то я ничего не пойму. А как же тебе ребенка доверили, если ты сидел?
– Так это после было. Я Игоря забрал, а через полтора года в аварию попал. Ехал поздно вечером домой, уставший, на нервах. И решил перекресток проскочить. А там женщина дорогу перебегала… Как ни крути, а виноват я. Думал – все! И пацана отберут, и мне жизни не видать. Да только тут судьба моя вмешалась.
– Катей ту судьбу звали?
– Да. Она это была… Приехала. Игоря забрала и настояла, чтобы мы расписались. Так, мол, вопросов меньше будет.
– Помогло?
– Да. Игорь с ней жил, пока я срок мотал. Она свою квартиру продала и сюда, в этот город перебралась. Ко мне поближе. Соседи вообще думали, что Игорь – Катин сын. И правильно думали. Он больше ее был, чем мой… Катя научила его письма писать. Это и помогло. Вытащили меня эти письма из той ямы, в которую я сам себя столько лет загонял. Сын мне почти каждый день писал. Иногда пару строчек всего, но и этого было достаточно. Я знал, что меня ждут. Мы ни до, ни после столько не говорили с ним, как в этих письмах. Он рассказывал мне, как они с Катей живут. Ругал меня за маму и за то, что я так поздно в его жизни появился. Писал о том, как в школе дела. Даже совета просил, представляешь, когда с девушкой познакомился. А что я ему мог посоветовать? Только не поступать так, как сам когда-то…
– И то верно… А потом?
– Потом я вернулся. И какое-то время мы жили спокойно. А потом Игорь уехал учиться, и Катя затосковала. Все просила меня ребенка из детского дома взять, раз свои не получаются. Только я понимал, что ничего у нас не выйдет. Откажут в опекунстве. С моим-то прошлым. Злился на ее настойчивость. Попивать начал. Мне бы тогда понять, что она не для себя просила…
– А для кого?
– Для меня, Тимофей! Для меня… Видела, как я в себе копаюсь. Как перебираю свою жизнь, понимая, что большая часть уже за плечами, а сделано всего ничего. Кто я? Что я? Пустое место! Никому от меня, как ты говоришь, ни холодно, ни жарко! Это она, а не я, Игоря поднимала. Она обо мне заботилась все эти годы, а не наоборот… Разве я – мужик? Нет! Так, обмылок…
– Ну ты совсем уж себя не казни! Если Катя тебя миловала, то и тебе не след так о себе говорить!
– Нет, Тимофей, не прав ты! Человек должен о себе все понимать. А уж в моем-то возрасте и подавно! Вот, Игорь мой… Молодой еще совсем, а уже все у него по полочкам разложено. И дом, и семья, и понятия о жизни… Правильные они у него. От Кати достались…
– И какие же это понятия?
– А такие… Есть у тебя близкие – держи их крепче! Сам держи! Это твоя обязанность как мужчины! Дай им тыл и поддержку. Сейчас дай! А не откладывай на потом! Потом оно никому уже и не надо будет! Сами научатся о себе заботиться, а ты им станешь вовсе и не нужен… Я этого не понимал. Все думал, что жизнь долгая. На мой век обязанностей хватит. А оно вон как вышло. И Катя уже ушла… И мой срок не за горами…
– Интересно, и куда это ты, Иваныч, собрался? Думаешь, просто все? Так с твоими грехами в рай не пустят! А Катя твоя тебя там ждать будет! Вот и подумай, стоит ли тебе руки опускать да тапки по размеру искать?
– Какие тапки?
– Как это какие? Белые! Тебя послушать, так тебе уже и пора! А я тебе скажу – нет! Рано, Иваныч! Рано… Сколько лет ты небо коптил, а кому от тебя светло стало?
– Никому…
– Вот! Думаешь, тебе там рады будут? Ага! Сейчас! Катерина твоя первая тебе по носу щелкнет и спросит, чем ты тут без нее занимался!
– И что ты предлагаешь?
– А ничего! Что ж ты, Иваныч, за человек такой, что все решения да совета от кого-то ждешь? Сам – то чего хорошего сделать не пробовал? – Тимофей махом допил из своей кружки давно остывший чай, сполоснул ее и аккуратно пристроил на сушилку. – Вот так… Катя порядок любила… А еще – тебя, Иваныч. Шибко любила она тебя. Если бы меня кто так любил, я совсем иначе жил бы… Знаешь, что я тебе скажу?
– Что?
– Не о чем тебе жалеть! Все у тебя было! И счастливый ты человек, хоть и не понимаешь этого. Ты подумай. А как надумаешь чего – пойди и сделай что-нибудь хорошее. Помяни Катю свою добрым делом. Дай свет, какой она дарила столько лет тебе, кому-нибудь еще.
– Кому?
– Да кому угодно! Мало ли на свете людей? Вон в окошко глянь! Спешат куда-то, бегут, торопятся… И у каждого свои проблемы… Своя печаль…
– А как я узнаю о том, какая у них печаль?
– А как Катя твоя узнавала?
– Она говорить умела с людьми… Знала, что сказать, когда и как… Я так не умею…
– Так учись! Кто мешает?
– Ты прав. Никто… – Иван подошел к окну, отодвинул занавеску и посмотрел на улицу.
Прав ведь Тимофей… Вон они – люди… Чужие, незнакомые… Пока… Может, и стоит выйти на улицу, осмотреться по сторонам и сделать уже хоть что-то, чтобы понять – никакое ты не пустое место… И не нужно совершать никаких особых подвигов, чтобы сделать чью-то жизнь чуть лучше и светлее… Иногда достаточно доброго слова и вовремя забитого гвоздя, чтобы помочь кому-то.
Со словами у него неважно, а вот молоток в руках он держать умеет. Может, и сгодится кому его умение? Кто знает…
В одном он уверен – Кате идея Тимофея очень понравилась бы.
Иван провел пальцем по стеклу, словно ловя ускользающий день, и вдруг совершенно ясно услышал голос своей Кати:
– Молодец, Ванечка! Все верно… Начинать надо с малого, а остальное – приложится…
Обернулся, ожидая увидеть жену рядом, но наткнулся только на недоумевающий взгляд Тимофея:
– Ты чего, Иваныч?
– А, ничего! – Иван улыбнется сквозь слезы, потянется за лейкой, стоявшей на подоконнике, и первым делом польет Катины цветы. – Вот так!
Крестик
– Ты что, Тоня! Я ж комсомолец! Нельзя мне!
Мужские крепкие пальцы сплелись с тонкими девичьими, и маленький крестик все-таки перекочевал из Тониной ладошки в карман гимнастерки.
– Ничего! Ты не показывай никому. А я буду знать, что он у тебя. Это дедов крест. Он отдал тебе. Сказал, чтобы ты его обязательно взял и мне вернул потом. Понял, Вася? Вернул! Сам! Не смей там… Даже не думай! Я ждать буду!
Голос у Тони сорвался и остаток слов, сказанных ею, Василий так и не услышал. Мать что-то заголосила, Верунька кинулась на шею, оттеснив от него Тоню, и началось форменное безобразие. Все ревели в голос, кричали что-то, перебивая друг друга, пока Василий с облегчением не услышал:
– Стройся!
С трудом оторвав от себя мать, он еще успел оглянуться на Тоню. Та стояла, высоко подняв голову и выпятив упрямый свой подбородок с крошечной ямочкой. Губы дрожали, но она не плакала. Знала, что ему это не понравится. Держалась! Всегда была сильнее…
Василий махнул рукой на прощание и тайком тронул карман. Надо же, что удумала! Крестик… Зачем он ему? Ведь неверующий. Нельзя теперь этого. Что-то там дед Тонин рассказывал, когда они еще маленькими были, но разве ж теперь вспомнишь? Крутилось в голове странное: «Отче наш…». Почему Отче? Ведь это – отец? А какой же Бог ему отец? Глупости какие!
Отца своего Василий хорошо знал, в отличие от Веруньки. Та родилась, когда сурового, но справедливого Михаила Семёновича Зубова уже в живых не было. Полез в половодье трактор спасать, застрявший на переправе через реку, да и застудился. Как ни старалась мать, а выходить не смогли. Даже в город его отвезла, в больницу, но поздно было. Василий хорошо помнил, как она вернулась тогда домой. Простоволосая прошла по улице с сухими глазами, не отвечая на вопросы соседей, обняла его, прижав к своему большому уже животу, где вовсю толкалась Веруня, и сказала:
– Ты теперь мужчина в доме, сынок! Вместо папки…
Василий тогда не сразу понял, что случилось. А когда дошло… Что уж теперь говорить – плохо было. Мать черная ходила совсем, и он боялся, что не выдержит она, сляжет… А как же дите? И так без отца расти будет, так еще и без матери?
Старался как мог. Держал маму. И Веруня увидела свет. Сначала сама на него посмотрела, недовольно вопя в руках бабки Лукерьи, которая принимала роды у матери, а потом и в дом его принесла. Как солнышко ласковое светила всем да грела… Даром, что кроха, а поди ж ты… Жизнь вернула…
С рождением Веры мать изменилась. Василий видел. Плакать перестала по ночам, ожила. И все разглядывала дочь, ища в ней черты любимого лица.
– Василек, а правда Веруня на отца похожа? Ты глянь! И носик, и бровки, и глаза – все его, как есть! Гляну на нее, и словно мой Михаил Семенович рядом снова…
– Мам…
– Ты тоже на отца похож, сынок! Не думай! Но Вера… Говорят, что, если девка на отца похожа – это к счастью. Пусть так и будет!
Василий с матерью не спорил. Веруня самое черствое сердце могла научить плясать от радости. Даже Тониного деда Ивана и то покорила с легкостью. Василий с Тоней давились от хохота, когда, сидя за уроками, любовались, как Верочка заплетает густую бороду Ивана Петровича в косы.
– Ох, баловница! Позапутаешь мне все опять, а я потом разбирай! Что творишь-то?
– Красивый будешь! – Веруня шлепала ладошками по рукам деда и продолжала свое занятие.
Спорить с ней было бесполезно. Да никто и не пытался. Зачем? Любимица.
От той маленькой растрепанной девчонки ничего не осталось. Угловатая, голенастая, она была в свои двенадцать ростом почти с Василия. Этим тоже в отца пошла. Мать-то, Клавдия, была невеличкой. И Василий в нее. От отца достались только плечи – сажень косая, да руки, способные починить все что угодно.
Даже славно, что и Тоня ростом не вышла. А то хороша была бы пара – березка и боровичок. Конечно, он не настолько маленький, но кряжистый как пенек и такой же крепкий. А потому не взять его просто так! Пусть Тонечка не волнуется! Вернется к ней крестик дедов! Никуда не денется!
Эх, знал бы Василий, сколько всего впереди… Каким путями да дорожками их жизнь поведет…
Но кому дано знать, что будет?
Год, другой, третий… Нескончаемая боль. Без конца и края. И только надежда держит, что закончится это все когда-нибудь и придет весточка от родных, ведь столько времени писем не было… Как там мама, как Веруня, как Тонечка? Ничего не знает Василий. Топчет землю сапогами, бьет врага, теряет товарищей, обретает новых, а сам весь там. Дома…
И снится ему, как солнышко поутру в окошко заглядывает. Колышет ветерок белые вышитые мамины занавески. Играет с клубком, который бросила Верунька, кот. Алая нитка вьется по полу, рисуя странные узоры. И Василию хочется крикнуть, сказать матери, чтобы не трогала нить, ведь красиво… А потом видит он сестру. Вера сидит прямо-прямо на старом стуле, подобравшись и строго глядя перед собой. А в руках у нее маленький чемоданчик. Был у них такой. Мать с ним в Москву на выставку ездила да в город за обновками.
– Куда собралась, Веруня?
– Туда…
Василий тянется к сестре, да никак ближе подойти не может.
– Да говори толком! Куда ты?
Василий начинает сердиться, но тут же успокаивается, когда Вера, склонив голову набок, ласково шепчет:
– Не бойся, Василек! Все хорошо будет!
Есть в ее голосе и сила прежняя, и уверенность, но почему-то Василий ей не верит. Чувствует, что успокоить его сестра хочет, а не правду сказать. И он тянется рукой к карману, в котором хранит самое дорогое, что о доме напоминает, и говорит:
– Возьми крестик дедов, Веруня! Меня хранил и тебя сбережет! Бери!
– Нет, Васенька! У меня другой оберег. А этот ты себе оставь. Чтобы помнить. И обещание свое сдержать! Не забудь! Слышишь? Ждет тебя Тонечка…
Снится этот сон Василию так часто, что он до одного уже успел сосчитать все гвоздики на чемодане, разглядеть Верунькины новые боты, которые мать справила, видать, уже без него, и каждый цветок незабудки на сестренкином светлом платьице. Странно немного, ведь это платье Вера очень любила, но давно из него должна была вырасти. Мать его шила как раз к тому лету, когда жизнь их перевернулась. Только пару раз Веруня и успела примерить обновку. В этом платье она Василия провожала… Может потому оно так и запомнилось?
Гадает Василий, к чему этот сон, а понять не получается у него. Может от того снится ему дом родной, что соскучился так, что сил нет, а может… Если случилось что, так он об этом последним узнает. Шлет-шлет письма, а ответа – нет. Словно нет больше у него дома, и никто его там не ждет…
Еще год… И снова сны. Но ни привета из дома, ни известий. Ни от матери, ни от сестры, ни от Антонины. Укроется Василий плащ-палаткой на привале и пишет, пишет письма родным.
«Как вы? Что у вас стряслось? Неужто некому ответить? Разве такое возможно? А ведь я живой! И крестик дедов цел. Ждет своего часа. И молиться я, Тонечка, научился. Тут по-другому не бывает. Все в небо кричать начинают, когда совсем край придет. И каждый, кого смерть сторонкой обошла, знает – не по его хотению это, а потому, что тот, которого зовут Отче, отсрочил время, дал еще пожить… Вот и у меня так дважды было. Первый раз, когда в окопе завалило под танком. Думал уже, что все, не выберусь… Ребята откопали. А второй – когда переправа через реку была. Как я выбрался после того, как в наш плот прилетело, я не помню. Очнулся уже на берегу. Без сапог, мокрый как мышь, а в руке крестик твой, Тонечка. Не просто так ты мне его дала. Как чувствовала… Спасибо! А письмо это я отправлять не стану. Сама знаешь, не надо. Сберегу, а потом тебе сам в руки отдам. Чтобы поняла ты, как тревожно у меня на сердце было все это время. А то письмо, что полетит к вам, между строк читайте, как ты умеешь. Все поймешь, как надо, я знаю. Люблю вас всех. И тебя, и маму, и Веруню. Берегите себя! А я уж сам за собой пригляжу. Не волнуйтесь!».
Серый треугольник лежит в кармане вместе с крестиком, а Василий шагает дальше. Нельзя ведь остановиться. И передохнуть нельзя. Берлин впереди. А где город этот чужой – там Победа. И тогда узнает он, наконец, что же случилось с его родными. Стоит ли еще дом, да жив ли дед Тонечкин. Обещание-то сдержать надо…
До Берлина Василий дошел. Победу отпраздновал и домой подался. Ехал и думал, что вот сейчас дотопает до родного села, обнимет мать и сестру, а потом и Тонечку поцелует. В первый раз! Раньше ведь не давала. Только на вокзале, перед отправкой уже, обняла несмело и подставила щеку.
– За остальным вернешься!
Свадьбу сыграют! Дом поставят рядом с родительским! Будут жить!
Да только не пришлось мечту исполнить…
От села родного одни головешки остались…
Вот почему письма не доходили до адресата. Вот почему не отвечали ему ни мать, ни сестра, ни Тоня…
Потоптался Василий на пепелище и пошел искать людей. А что? Везде они есть – люди-то. Худые аль добрые, но завсегда найдутся.
Два дня искал Василий. И нашел. Там, где дальняя деревня была.
Приняли его. Накормили, а потом рассказали, что стряслось с его родными.
Рассказали, как пришел в их село враг. Как согнали в кучу всех до единого тех, кто там еще оставался. Как отбирали подростков, которых потом угнали на работы в Германию. Как мать закрыла собой Веруню, когда та к лесу вслед за Тонечкой и другими ребятами кинулась. Как встали на защиту детей бабы, принимая смерть, но не отступая даже на шаг. Как дед пошел в рукопашную и как страшен был вид его. До того страшен, что даже те, кто беду творил, отступили поначалу, и девчонки прорвались, успели. Как искали их потом, но болота крепко хранили свои секреты, и никто не узнал, куда в итоге делись те, кто успел добежать до границы леса. Как согнали потом тех, кто остался в поселке, в старый амбар и запалили его. А потом выжгли дотла все село, перед тем как уйти.
Рассказали и о том, что появились позже в лесу партизаны. Кто такие, откуда взялись, никто не знал. Догадывались, конечно, но таили эти догадки. Слишком уж все тонко было. Таскали в лес провизию втихаря и помалкивали.
А потом беда ушла дальше и тихо стало. Куда делись те, кто в лесу был – никто не знает.
Слушал Василий и плакал как дите малое. Если бы рядом был, разве не защитил бы их? Разве не вступился бы?
– Ты парень, не кручинься. Ты был там, где тебе должно было. И мы бы сейчас тут не сидели и с тобой бы бесед не вели, коли дома бы остался. А потому – крепись! Не всех еще потерял ведь. Искать тебе надо. Глядишь и отыщутся те, кто цел остался.
– Спасибо вам…
– Было бы за что. Ты, давай-ка, спать ложись. Утро вечера мудренее. В город тебе надо, справки навести. Может и узнаешь что. А мы тебе все рассказали, что сами знали.
Улегся Василий, а сна нет как нет. Сжал крестик в кулаке, а у самого мысль одна бьется: «Отче, помоги! Отыскать моих, домой вернуть. Надежду дай мне! Без этого никак… Неужто не увижу их больше? Ведь нельзя так! Разве зря все это было? Ты меня столько времени хранил, так и сейчас не бросай! Помоги!»
Сон, тревожный и рваный, пришел уже под утро. И снова увидел Василий сестру. Только платье на ней другое – чисто-белое. И руки у нее такие же чистые, словно не весна. Будто не копалась она в огороде, помогая матери. И стоит Веруня перед ним пряменько, гордо так, как березка в чистом поле. Смотрит в глаза и ждет. А чего ждет – не говорит. Молчит. И Василий слова сказать не может. Потянулся было обнять ее, ан нет, отступила, головой качает и пальцем грозит – нельзя! А потом вдруг поманила за собой и пошла куда-то. Только тут сообразил Василий, что не в доме они родном, а вроде как в городе где-то. Дома высокие, каменные вокруг, с большими окнами и людей много. Веруня идет, а они все перед ней расступаются. Быстро так идет, ходко. А Василий как ни старается – не поспевает за ней. До угла добежал и потерял. Куда делась? Непонятно. Потоптался-потоптался на месте, хотел было крикнуть, да передумал. Не услышит. Обернулся, а за спиной никого. Улицы пустые и дома разрушенные. Только тут и понял, что назад нельзя, вперед идти надо.