Ежегодно 8 июня мы произносим с трибуны многозначительные торжественные речи о том единственном, что носит гордое имя Русской Культуры. И вот, в течение пяти лет, пять раз то количество речей, которое следует принять, посчитав острова русской культуры в чужеземном море гостеприимных народов Европы, повторяют бесспорно великие имена Толстого, Достоевского, Пушкина и др. К их величию и значению для второй, скрытой в сердцах, России нельзя ничего больше прибавить, но с каждым годом растет какое-то тревожное «не по себе» и шевелится мысль: «а где же наследники?»
С каждым годом мы с неуследимою скоростью несемся в потоке общечеловеческой жизни – в копоти машин, реве пропеллеров, в гаме споров и звоне оружия. Пропасть между нами и теми, кто жил в восьмидесятых годах – даже в девятисотых, – даже в девятьсот-десятых, расширяется и растет. Картины земного опыта наслаиваются одна на другую: Время теперь стало короче – сон из прошлого… Революция – неправдоподобное минутное видение – кошмар… Лагеря… Русские издательства в Европе… Беженство… Африканские легионы… И только теперь начинается что-то, что нам кажется действительностью, потому что это еще наше тягучее, но зато вполне правдоподобное «сейчас». Миллионы нас бежало из пределов прежней России и осталось за ее стершейся с лица земного границей, мы имеем газеты, мы имеем ораторов и организаторов, мы имеем, наконец, лицо, и сознание самих себя просыпается в нас, и вот только с духом происходит что-то неладное: чтобы похвастаться им перед другими, мы неизбежно должны спрятаться за великими тенями нашего прошлого, потому что только за ними мы чувствуем себя вполне благополучно и в безопасности.
Всё идет вперед, и каждая ступень есть предчувствием следующей ступени. Всё растет, проходя постепенно градации роста… Но только при одном условии: условии жизни. Застывание на точке есть… это очень страшное слово, которое я скажу сейчас… смерть. Когда дух отлетает от жизни, тогда приходит это страшное слово и тогда останавливается рост и кончаются ступени, потому что больше некуда стремиться и незачем продолжать движения.
Если бы это было действительно так, что с какого-либо года, пусть он будет 1910 или 1921, то живое, трепетное, радостное и страдающее, что мы знали под именем русской литературы, оборвалось, застыло – это было бы самым бесстрастным, самым беспощадным смертным приговором для нас.
Те, кто не знают этого, пусть взглянут внимательно и убедятся.
Многократно мы в зарубежье писали о той литературе, которая в настоящее время цветет так обильно в Советах. В противовес этому указывалось на удивительное молчание в Зарубежье. Тогда как там молодые писатели появляются как пузыри на реке в половодье и несут новые освежающие бури, здесь всё подобно заводи, закрытой со всех сторон от ветра, на которой зеркалом застыла ничего не говорящая водная поверхность.
Силы молодой советской литературы хаотичны, и что принесут они для будущего, мы не знаем. Мы знаем только одно, что это может быть литература, но не та преемственная носительница заветов старой глубинной, ничего не боявшейся русской литературы. И она сама первая (молодая советская литература) при всяком удобном случае выскакивает с заявлением о том, что она порвала все традиции, что всё старое ее ничуть не касается и что даже все корни ее и источники новые.
Во все века, во все революции хранительницей духа своего народа всегда была эмиграция.
Так было с французской эмиграцией, так было с эмиграцией польской и это же оправдывается теперь на эмиграции русской.
В жизни духа народа и в каждом творчестве не бывает ничего неожиданного и внезапного; как при возведении здания, здесь кирпич кладется на кирпич, и нельзя построить сразу третьего этажа, если нет еще первого. Революция приходит тогда, когда дом дал трещины и много сору накопилось вокруг него. Как рабочий, она берет молот и раскладывает здание, забыв о первоначальном плане архитектора, не думая о том, на что годилось оно и чему служило. Под ее руками, упоенными процессом разрушения, стены обнажают все свои трещины, оползают, осыпаются и рушатся, подымая желтую пыль к небу. Ненужные наслоения пристроек и гнилые черепицы сметаются в сорную кучу – наконец обнажен фундамент первоначального замысла. Тогда рабочий-революция складывает молот в недоумении, что теперь делать, потому что по своему назначению она не умеет ничего творить. Она должна уступить место тем, кто сохранил память о первоначальном смысле разрушенного, тем, кто в годы бегства и скитания продумал вновь весь план от конца до начала, находя в нем ошибки и открывая незамеченные раньше достоинства, чтобы со свежими силами приступить к творчеству.
Если же они не явятся и их нет… разрушенное так и останется в бесформенной груде, покрываясь пылью и зарастая травою. Значит, последний час его пробил, и то, что должно было разрушиться, пало от первого направленного на него толчка.
Вот потому-то для нас вопрос «быть или не быть» сосредоточен не в объединении эмиграции вокруг той или иной политической цели и не в том, что может решить о нас Лига Наций, и даже не в том, ведем ли мы активную работу в России или эволюционируют ли большевики, – всё наше будущее зависит от тех нескольких праведников, которые несут в себе частицы великого духа народа, на вершинах которого стояли в прошлом и Ломоносов, и Пушкин, и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Андреев, и Короленко, и Блок, и многие-многие, длинный и удивительный синодик.
Кое-кого из ровесников славного ополчения мы знаем и теперь, но те, кто сам прошел очистительную печь войны, революции и бесприютных скитаний, – они молчат или имеют слишком тихий голос, в котором мы не узнаем достойных наследников своих великих предшественников. А до́лжно признать, что слово принадлежит именно им.
Мы все очень хорошо знакомы с этой тревогой. Не раз она втайне входила к нам, и мы утешали себя тем, что условия нашего быта сложились так тяжело, что в то время как европейские народы переговариваются из Америки в Австралию, мы ничего часто не знаем о себе не только из страны в страну, но рядом – даже в том же городе, в котором томимся о настоящей жизни. Они есть, но им не дают говорить.
И вот им дали заговорить.
Правда, не всем, но и здесь уже должны были вырваться из случайно расступившихся стен снопы пламени, если не лучи света.
Случайно или намеренно (скорей случайно, потому что сперва концерт, на котором должен был решиться конкурс, назначили просто на более удобный день недели) конкурс поэтов в Варшаве совпал с празднованием Дня Культуры. Всё это было подготовлено, вести доходили утешительные, и вот из замысла не вышло ничего.
Не берусь судить о причинах или критиковать кого-нибудь. Несомненно, и причины и ошибки были, и, может быть, даже с обеих сторон, но совокупность их сложилась в то неизбежное, что часто руководит явлениями жизни и носит имя случайности. Только одно берусь я утверждать, что это невозможно – невозможно, чтобы их не было, потому что они есть – вернее, их не может не быть.
Во-первых, умирает только то, что приняло окончательную последнюю форму в логическом своем развитии. В том же, что мы называем Русской Культурой, мы имеем противоположные течения: к небу и к земле, и только намеки на то, что их можно связать воедино. Испытание революцией должно было огненной пробой проверить всё смутно угадывавшееся гениями старой России.
Во-вторых, силы русского народа следует считать далеко еще не исчерпанными. Хотя всегда он диктовал свою правду интеллигенции, но национальное самосознание только теперь, после грозовой встряски, начинает стихийно просыпаться в нем. Это сырой материал, земляные силы, и рано пророчить его падение. Следовательно, мы имеем больше будущего, чем прошлого. В-третьих же, отвечает сама жизнь:
Несколько лет тому назад в Варшаве я встретился с одним гимназистом. Он тогда только что бежал из Советов и на свободном воздухе почувствовал, что умеет писать и, главное, имеет о чем писать. Первую пробу (я должен подчеркнуть «первую») он послал гостившей тогда в Польше русской литературной знаменитости, которая, прочитав, пожелала лично познакомиться с начинающим автором. Знаменитость, несмотря на проницательность, свойственную знаменитостям, не хотела верить, что мальчик мог показать в такой грандиозной, намекающей на пророческое провидение, форме психологию русского интеллигента, пережившего крушение своих идеалов, ожидающего сначала смертного приговора, а затем расстрела. Тем более что ведь мальчик не мог сам переживать дореволюционных идеалов русской интеллигенции и писал не чем иным, как гениальной догадкой – интуицией. Старый ветеран от литературы прибег даже, я бы сказал, к обидному испытанию, выявив свою редакционную практику, – попросту посадил молодого гостя за отдельный столик и велел написать в своем присутствии что-нибудь первое попавшееся из головы. Потом, удовлетворившись результатом испытания, в беседе он советовал продолжать дальше, а первый опыт нашел настолько хорошим, что предложил напечатать его в газете, в которой сам работал. Но так сложилось, что для газеты произведение это оказалось либо слишком художественным, либо неподходяще длинным. Тогда мой знакомый послал свою повесть в журнал, который тогда редактировала другая русская литературная знаменитость, и получил письмо с сердечным отзывом и обещанием поместить в ближайшем номере журнала. Но как раз на этом номере журнал перестал существовать.
Еще я знаю одного молодого писателя (молодого не в смысле лет, а в смысле знакомства с ним публики), который уже давно признан в подводных течениях зарубежной литературы, но не появляется на ее поверхности по незначительной причине, именно той, что мы не имеем литературных журналов с открытыми дверями для свежих сил. Из всего скопившегося у него в столе материала он собрал книгу рассказов, которую негде печатать. Несколько лет он лишен свежего воздуха живой жизни и даже не имеет новой русской книги. Весь день он исполняет труд чернорабочего. Вечером, возвратившись домой, он ложится на кровать и лежит неподвижно, пока к нему не возвратятся силы. Тогда он садится к столу и пишет. Он проделал военную кампанию, был в плену и бежал из плена, видел близко революцию. Водоворот жизни не давал ему времени оглянуться и продумать происходящее. Только теперь, разбираясь в накопившемся в нем материале, он постепенно приводит его в порядок, сравнивая с довоенными идеалами и ища в нем ответов на вопросы, поставленные этими идеалами. То, что главным образом останавливает его внимание на наследии, оставленном нам от отцов русской культуры, – это Достоевский и Арцыбашев, которых действительно понять и принять вполне стало возможным только пройдя школу великой войны и русской революции. В прошлом году он начал огромное полотно, охватывающее Россию и Запад – войну, плен и революцию, со всеми их язвами и подвигами. Но работу задерживает физическое переутомление и еще переутомление духовное от постоянной безнадежности наконец заговорить полным голосом пред всеми, кто хочет и должен его услышать.
В своей статье о конкурсе русских поэтов, помещенной в 51 номере Русского Голоса, автор ее г-н Н. Червяковский спрашивает, что из себя представляют современные направления в той молодой русской поэзии, которой мы не читаем, потому что ей негде печататься. Между прочим, он задает вопрос, не «прославляют ли они любовь», став «певцами мировой лжи и обмана» (Арцыбашев){30}.
Я знаком с творчеством одного русского молодого лирика – поэта в настоящем смысле этого слова, а не в том, в каком теперь часто легкомысленно называют поэтами больших детей, забавляющихся вялыми рифмами и бесцветными словами. От каждого его образа веет жгучим солнцем духа. Пройдя религиозно-философскую школу Льва Толстого, он бы не понял выражения «воспевать любовь». Он принимает только всечеловеческое значение понятия любви. Жизнь имеет для него соленый привкус пота, крови и солнца и вся проникнута духом, как лучи Рентгена просекают человеческое тело. До сих пор наша поэзия не поспевала за русской религиозно-философской мыслью и романом. Рядом с гигантом Толстым и Достоевским мы читали публициста в поэзии, Некрасова, и эта пропорция сохранялась до тех пор, пока мы еще могли одновременно учитывать все свои литературные силы. Поэзия, обладающая такой творческой силой, как синтез, на русской почве была всегда позади и уровнем несколько ниже прозы. Сравнивая то, что пишет этот мальчик, с тем, что писали Тютчев, Вл. Соловьев и Блок, – мне кажется, я слышу новый голос, который говорит из глубин, где сплелись «корни существования». Он зарабатывает простым трудом, не имея возможности читать новые и часто даже старые книги, оставаясь в полной глуши совершенно оторванным от течения современной жизни. Что бы он дал нам, если бы был перенесен в условия действительной жизни!
Как-то уже очень давно я обратил внимание на один очень талантливо написанный рассказ, напечатанный в газете (тогда еще часто литературный материал неизвестных авторов проникал в газетные подвалы). Я заинтересовался его автором и наводил справки, кто он и в каких находится условиях, пока не узнал, что он существует с семьей простым заработком в одном глухом местечке на окраинах. С тех пор я не встречал его фамилии в печати.
Если я, обладающий таким скромным кругозором, мог столкнуться в жизни с двумя-тремя праведниками, на которых зиждется наше общее будущее, то сколько же должно быть их разной силы и значения, в тяжелых условиях и безнадежной неизвестности продолжающих великое дело русской культуры! Можно ли вообще вызвать на свет их силы каким-либо литературным конкурсом? Не знаю. Одно ясно, что для этого необходим единственный свободный конкурс – открытое соревнование перед лицом России – литературное издание, в котором бы нашло выход их художественное дарование. Учреждения такого конкурса – журнала, в который могла бы плотиной прорваться скопившаяся под спудом молодая зарубежная литература, уже несколько лет безрезультатно ждут русские люди. А между тем мы готовы на всевозможные бескорыстия и геройства, но только не там, где дело касается спасения самого важного – нашего духа.
Когда из советской России несколько старых писателей послали очередное обращение к общественной совести Европы{31}, маленькая группа нас решила, наконец, тоже написать протест от молодых сил зарубежья, даром пропадающих по медвежьим углам в несвойственной черной работе в то время, как некоторые умники занимаются самоуничтожением в пользу советской молодой литературы. Мы писали, что неизвестно где бы оказался перевес, если бы это так же поощрялось, как поощряется в Советах. Мы требовали хотя бы только того, чтобы эти неизвестные силы были приняты в расчет{32}.
Свое обращение мы послали в газету с просьбой напечатать его.
Газета нашего обращения не напечатала, больше того – даже ничего не ответила личным письмом, замолчав нашу «неприличную» выходку.
Мы не боимся этого.
В течение 12 лет судьба требует от нас только подвигов. Рано или поздно силы, находящиеся под гнетом, обнаружатся. Россия имеет будущее, русская культура – своих подражателей, и мы можем жить спокойно в твердой уверенности, что дух не отлетел от нас и где-то существуют те незаметные праведники-пророки, от которых зависит наше спасение.
От редакции: Помещая настоящую актуальную статью, редакция считает нужным подчеркнуть всю важность затронутой темы. У нас создалась действительно удручающая, нездоровая обстановка. Нашей литературной молодежи действительно негде работать. Более того, зачастую будучи лишена возможности посвящать хотя бы только урывки своего времени творчеству, она гибнет, уходит в своеобразное моральное подполье, зачастую теряется бесповоротно.
Этого быть не должно. Необходимо принять меры. Смена смен в лице нашей молодежи должна получить возможность жить и творить свободно и продуктивно. Рукописи, застревающие в столе автора, – это работа мертвая, не воодушевляющая на дальнейшее. Автор должен иметь возможность печатать то лучшее, что он создал.
Поэтому-то и обращаем внимание нашей широкой общественности на инициативу, исходящую притом из кругов самой молодежи, – попытку предпринять с осени этого года издание своего журнала. Не говоря уже о важности издания русского журнала вообще, мы полагаем, что все наши передовые люди откликнутся на призыв, помещенный нами в предыдущем номере. Молодежь должна получить свою трибуну!
Русский Голос, 1929, № 56, 21 июля, стр. 2–3; № 57, 25 июля, стр. 2–3.
<Самокритика>
Отдел «самокритики» может стать полным и интересным отделом не только для сотрудников журнала, но и для рядового читателя. Надо только, забыв все личные побуждения соревнований и самолюбий, взяться вдумчиво и самоотверженно за дело.
Но, берясь судить о достоинствах того или иного произведения, будь то стих или рассказ, нельзя руководствоваться исключительно соображениями элементарной грамотности или неясными личными ощущениями. Чтобы судить о том или ином произведении, необходимо иметь хорошо продуманное и законченное мнение о том, каким должно быть современное художественное произведение. Мнений таких может быть много, столько же, сколько и взглядов на этот предмет. Но среди таких мнений, уже высказанных умнейшими людьми человечества, наиболее близким и применимым к нам, русским, будет, очевидно, мнение великого русского мыслителя Льва Толстого. И его-то мнение я и беру на себя смелость написать в качестве нового отдела «Москвы».
Лев Толстой отличал следующие три главных признака истинного произведения искусства:
«1) Содержание произведения: чем содержание значительнее, т. е. важнее для жизни людской, тем произведение выше.
2) Ясность изложения или красота формы, что одно и то же.
3) Искренность, т. е. непритворное чувство любви или ненависти к тому, что изображает художник»{33}.
«Необходимо, – говорит Лев Толстой, – чтобы автор сам живо чувствовал изображаемое им. Без этого условия не может быть никакого произведения искусства, так как сущность искусства состоит в заражении воспринимающего произведения искусства чувством автора! Если же автор не почувствовал того, что изображает, то воспринимающий не заражается чувством автора, не испытывает никакого чувства, и произведение уже не может быть причислено к предметам искусства»{34}.
«Искусство вообще есть передача всякого рода чувств – но искусством, в тесном смысле этого слова, мы называем только то, которое передает чувства, признаваемые нами важными»{35}.
«Искусство не есть наслаждение, утешение или забава: искусство есть великое дело. Искусство есть орган жизни человечества, переводящий разумное сознание людей в чувство»{36}.
Эти определения художественного произведения и искусства, сделанные Львом Толстым, взяты мною из его предисловия к сочинениям Мопассана и из статей «О Шекспире» и «Об Искусстве».
Москва (Чикаго), № 5 (15), 1930, май, стр. 16. Заметка открывала раздел самокритики, вводимый с этого номера в журнале. Вслед за ней шла статья Вл. Гриненко, выступлениями которого этот раздел впоследствии и исчерпывался.
Об основах русской культуры
Эту свою работу посвящаю народу Карпатской Руси
Важно не количество знаний, а качество их. Можно знать очень много, не зная самого нужного.
Лев ТолстойКультура – слово не русское, и понятие, которое это слово выражает, – тоже не русское.
Когда говорят про какой-нибудь народ, что он культурен, то этим хотят сказать, что этот народ имеет какие-нибудь знания, что он в каком-нибудь смысле образован.
Когда же говорят о культуре народа, то этим говорят о всем том, что входит в жизнь этого народа, причем решительно о всем – о хорошем и дурном, только бы оно входило составною частью в его жизнь, отличную от жизни всех остальных народов.
И вот потому-то, что словом культура определяют решительно всякое знание и всякую часть жизни народа, не отделяя хорошего от дурного, а тем самым не заботясь о том, что хорошо и что дурно, что следует продолжать делать, а что нет, я и сказал, что и понятие, выражаемое словом культура, не русское.
Все истинно русские мыслители никогда не были только мыслителями, но прежде всего учителями, и весь смысл всякого знания видели в отделении хорошего от дурного, а не в бесполезном и утомительном складывании в своей памяти решительно всего только потому, что оно существует в жизни.
То именно, что мы связали с нерусским понятием культура – наш единственный национальный праздник, назвав его Днем Русской Культуры, – не должно отвлекать нас на ложный путь исследования русской жизни. Особенно теперь, ввиду того несчастья, которое стряслось над нашей родиной, не собирателями нам надо быть бесчисленных явлений нашей жизни, а вдумчивыми и глубокими исследователями того, что связывает в одно все эти бесчисленные явления.
Следует помнить, что культура каждого народа имеет свою оценку в той вере, которая живет в этом народе, а потому и в основу изучения его жизни нужно положить именно эту веру. Только путем такого исследования мы найдем самое необходимое в нашем положении, то (без чего всё исследование праздная и ненужная забава), чем нам руководствоваться и что нам делать теперь, когда мы переживаем тысячи страданий, гонений и внутренних сомнений и когда мы, наконец, сознательно боремся за строительство новой России.
Вот с этой-то стороны я и подхожу к теме Русской культуры, и предмет моего изучения есть только часть этой культуры, но часть самая существенная – то, что соединяет в одно целое все явления ее жизни, что дает им оценку и без чего они лишились бы всякого смысла – это есть русская Вера.
Вера народа живет бессознательно в каждой единице, составляющей его целое, и потому каждая такая единица уже несет в себе народное духовное начало. Но лишь лучшим из них, особенно одаренным сознанием духовного начала, дано ясно ощутить в себе и указать на него другим людям. Эти исключительные единицы являются источниками, выносящими наружу из горных недр своего народа прозрачные воды его духа, и их слова служат единственным и истинным выражением того, во что верит, что любит и чем живет их народ.
Культура каждого народа имеет свою единственную оценку в духовном начале этого народа; духовное же начало народа выражается в словах и жизни его лучших людей, особенно одаренных сознанием этого духовного начала. И, таким образом, всякое изучение культуры должно в основе своей исходить из изучения этих лучших и особенно одаренных людей как выразителей совести и веры своего народа.
Такими лучшими людьми и учителями для нас, русских, были Достоевский и Лев Толстой, ясно сознавшие и выразившие своему народу его истинное назначение в жизни, его дух, всегда скрыто таившийся в нем. И потому-то каждому русскому для того, чтобы соединиться с жизнью всего своего народа, т. е. найти смысл своей жизни, всегда слитый со смыслом жизни всего народного целого, прежде всего необходимо хорошо знать основу того, чему учили эти его лучшие люди и учители.
Этому-то исследованию основ учений Достоевского и Льва Толстого я и посвящаю последующие главы своей работы, чтобы тем самым помочь разобраться себе и другим русским людям в том, что следует нам делать для спасения и блага своей страдающей родины. Нам нет дела до того, что некоторые мелкие и недостойные люди поспешили унизить их своей клеветой и глупостью, но твердо помнить, что нам важно в них не их временное и человеческое, а вечное божеское, которое жило в их разуме и душах. Помня же это, знать еще и то, что они всю свою жизнь мучились и горели в желании добра каждому человеку, что в них не было ничего нарочитого, скрытого или лживого, но что, напротив, ими владела истина и любовь ко всему живому. А зная и помня это, дать им заслуженную ими награду, т. е. просто и честно открыть им свои души и на своей жизни проверить их самоотверженное учение, о чем они и просили только всегда всех людей.
2
Федор Достоевский родился в Москве в 1821 году. Отец его, сначала военный, потом гражданский врач, понимал благо своей семьи в эгоистическом, обособленном от остальных людей счастьи и, насколько умел, ограждал ее от всякого внешнего, постороннего влияния. Так что Достоевский в продолжение всего своего детства и ранней юности почти ничего не знал о человеческих несчастьях, унижениях и пороках, которые могли бы поразить или дурно повлиять на его неприготовленную душу. От природы же он был слаб здоровьем и страдал сердечной болезнью. Когда ему исполнилось 16 лет, умерла его мать, а на следующий год он поступил в военное инженерное училище, где дети богатых и знатных родителей готовились к тому, чтобы занять в жизни доходные и привилегированные места. В училище этом Достоевский тяготился казенной обстановкой, военной муштровкой и пустотой жизни товарищей и стал искать спасения в книгах и занятиях. Уйдя же в себя и закрывшись от внешнего мира, чего требовали его робость и неподготовленность к жизни, он открыл в себе дарование писательства и, не рассуждая, отдался ему. Самозабвение его доходило до того, что тайком от дежурного офицера он вставал по ночам с кровати в одном белье и писал при свете огарка до раннего утра.