Удовлетворив свое любопытство в этом вопросе, Дамиан, наконец, двинулся к городу, добрался до стен у Старого дворца в Сантуш-у-Велью и начал подниматься к парящей на возвышенности столице.
Карта Лиссабона, составленная Брауном и Хогенбергом, возможно, на основе описания Дамиана; впервые опубликована в Civitates Orbis Terrarum, том V (1598)
Пытаясь дать своим читателям общее представление о местности, Дамиан сообщил, что с противоположного берега Тежу Лиссабон похож на плавательный пузырь рыбы: низ этого овала – длинная плавная линия вдоль берега реки, а холмы его волнистого верха венчают большие здания – Сан-Роке, Санта-Ана, замок Святого Георгия, в котором писал Дамиан, и Носса-Сеньора-да-Граса. Когда облака с океана беспрепятственно плыли вверх по Тежу, дождь серыми цепями обрушивался с неба на эти холмы, и когда вода стекала по склонам, улицы превращались в каналы, что заставило одного голландского гостя того времени особо отметить, как трудно ходить по скользким булыжникам во время лиссабонских ливней[20].
Очертив контур столицы, Дамиан начал заполнять его, предоставив почетное место двум крупным богоугодным заведениям города – церкви Милосердия и больнице Тодуз-уш-Сантуш (больнице Всех Святых), которые ежегодно тратили на бедных 24 000 дукадо[21], предоставляли ночлег больным и нуждающимся и даже давали им с собой немного денег, когда они достаточно окрепли и могли уйти. Наряду с этим он описал общественное зернохранилище, созданное милостивой короной, чтобы город никогда не голодал, и многочисленные общественные фонтаны, из которых жители Лиссабона набирали родниковую воду. Здесь Дамиан отвлекся и отметил вкусовые качества разных фонтанов: хотя вода в них поступала слегка теплой и мутной, вскоре она превращалась в прозрачный и освежающий напиток. Фонтаны продолжали называть арабским словом шафариж (чафариз), и каждый из них имел свое название: шафариж короля, шафариж для лошадей и так далее. Вода сбегала по склонам холмов вниз, к пульсирующему сердцу Лиссабона: набережным вдоль реки, огромным открытым пространствам, где мог собираться весь мир; их обрамляли символы внезапного могущества Португалии: королевский дворец Пасу-да-Рибейра (Речной дворец) с его новой башней, с которой короли могли наблюдать за флотилиями, прибывающими со всего мира, оружейная палата и большие здания таможни, предназначенные для товаров из Северной Африки, Западной Африки и с Востока – Дом Сеуты, Дом Мины[22] и Дом Индии.
Лиссабон всегда извлекал выгоду из своего положения на полпути между разными странами. Отнять город у мусульман в 1147 году удалось только потому, что флот крестоносцев, направлявшийся из Северной Европы в Святую землю, остановился в устье реки Тежу для пополнения запасов: Лиссабон регулярно становился промежуточным пунктом на пути паломников в Иерусалим. (Большей частью наших знаний об осаде мы обязаны английскому клирику по имени Осберн[23], труд которого был похищен из аббатства во время Реформации и попал в библиотеку одного из колледжей Кембриджа.) В классических источниках даже высказывались предположения, что само название города – Olisipo на латыни – является искажением слова Ulysses (латинизированной формы имени греческого царя Одиссея), и поселение получило свое название, поскольку этот сладкоречивый путешественник основал город во время своего долгого возвращения из Трои (к подобным гипотезам Дамиан был романтически неравнодушен). Лиссабон и широкое устье реки Тежу всегда являлись идеальной срединной точкой, где могли сливаться север и юг, удобным местом для встречи кораблей, передвигающихся между обширными рынками Северной Европы, где порты Антверпена и Амстердама обслуживали Англию и Германию, и обширными рынками Средиземноморья, где товары из Александрии и Стамбула шли через Венецию и Геную. Этот поток проходил через лиссабонскую Новую таможню (Alfandega Nova), после чего товары выплескивались на площадь, где смешивались с местными. Дамиан перечислил торговцев, которые ежедневно наводняли площадь: кондитеры, продавцы фруктов, мясники, пекари, конфетчики и ткачи. Но главными среди них были рыботорговцы, размах деятельности которых был настолько велик, что им приходилось арендовать корзины, чтобы продавать на огромные суммы в 2000 дукадо в год[24].
Однако в XV веке процветающая торговля с другими европейскими портами отошла на второй план, поскольку португальские корабли стали возвращаться с товарами из Африки, а затем из Персии, Индии и других стран. Именно для этого появились Дома Сеуты, Мины и Индии, и тот факт, что они примыкали к королевскому Речному дворцу, знаменовал собой событие исключительной важности. В то время как большинство других европейских монархий упорно придерживались королевских и дворянских традиций, когда статус зависел от наличия земли и людей, которые ее обрабатывали, португальская корона рано проявила интерес к возможностям торговли, финансируя исследовательские путешествия и сохраняя за собой королевскую монополию на самые важные товары. Даже величайшего из них – того самого короля Мануэла, хронику правления которого должен был писать Дамиан, – высокомерные правители севера осмеивали как короля-торговца, но подобный позор, вероятно, смягчался колоссальными прибылями от этого занятия. В ответ на эти насмешки Дамиан даже составил подробную опись всего, что проходило через гавань Лиссабона. Начав с Западной Африки, товары из которой поступали в Дом Мины, он перечислил золото, хлопок и черное дерево, бычьи и козьи шкуры, рис и «райские зерна», или малагету – красный перец, который был менее популярен у европейцев, нежели черный, поскольку плохо переносил кулинарную обработку[25]. Из Бразилии везли лучший сахар, а также пау-бразил – дерево, давшее название стране. Из Индии и Китая поступали шелк, имбирь, мускатный орех и цветы того же растения, камфора, корица, тамаринд, ревень и «миробалан» (чернослив). Дома в городе отделывали сарматским деревом с Черного моря, а жемчуг и кора гваякового дерева доставлялись из Америки через Севилью. Сейчас эти продукты растительного и животного происхождения, развивавшиеся на далеких почвах, прежде чем их собрали, обработали и подготовили для транспортировки, нам во многих случаях незнакомы, но им предстояло сыграть странную и важную роль в жизни Дамиана[26].
Не все товары прибывали в Лиссабон в виде сырья, которое требовалось обработать в соответствии с европейскими вкусами. В список Дамиана вошли также плащи и головные уборы из птичьих перьев, изготовленные жителями Бразилии и Канарских островов, ткани из пальмового волокна, из которых в Западной Африке создали поразительную одежду, золотые и серебряные сосуды, сделанные в Индии и Китае, а также китайский фарфор, который, по мнению хрониста, изготавливали из толченых морских ракушек и выдерживали под землей в течение 80–100 лет. Неудивительно, что эти диковинные изделия из странной жизни, пришедшие из давних времен, могли продаваться по 50, 60 и даже 100 дукадо за штуку, хотя существовали и более дешевые разновидности, которые делали фарфор предметом повседневного обихода в богатых семьях. Позже Дамиан с удивлением вспоминал о тканях из коры, доставленных из королевства Конго вскоре после его появления при дворе: если не подойти вплотную, их трудно было отличить от шелка. Став пажом короля, Дамиан получал самые необычные вещи, привозившиеся со всего мира, например, огромный фетровый тюрбан, присланный шахом Исмаилом из Персии. Пожалуй, самыми большими сокровищами были изделия из слоновой кости, прибывшие из Бенина и Сьерра-Леоне – сосуды и скульптуры, выполненные с таким мастерством, что Дамиан особо остановился на них в своих описях. Эти шедевры западноафриканского искусства, несколько десятков из которых до сих пор разбросаны по музеям всего мира, с почти невыносимым красноречием свидетельствуют о первых встречах с европейцами. На боковых поверхностях этих солонок и олифантов (охотничьих рогов, сделанных из слоновьих бивней) изображены лица португальцев, какими их увидели художники Бенина: глаза навыкате, бороды лопатой, клювообразные носы; люди срослись со своими ржущими лошадьми, словно какие-то гибридные звери. Их тела скрыты под кольчугами, парчовой тканью, круглыми воротниками, шлемами и бусами – странные животные, собравшие на себе материальный мир[27].
На лиссабонские пирсы прибывали и живые существа. Дамиан скрупулезно указывает, что наряду с пряностями и обработанными материалами на кораблях имелись также попугаи, макаки и восточные кошки. Во времена его юности в городе также проживали пять или шесть слонов и носорог. Впоследствии он весьма подробно остановился на этих животных в своих хрониках, посвятив несколько тысяч слов – шесть страниц в две колонки – уму слонов. Самое длинное описание относится к событию, произошедшему в 1515 году, когда на площади у дворца, напротив Дома Мины и Дома Индии, построили специальное сооружение для проверки тезиса, восходящего к классической античности, а именно: носорог и слон являются заклятыми врагами. Их свели на арене, и носорог, натянув цепь, двинулся вперед, чтобы понюхать слона; дыхание из его ноздрей поднимало пыль и сено. Слон стоял отвернувшись, но при приближении носорога обернулся к противнику; раздавшийся трубный сигнал тревоги из хобота зрители восприняли как знак, что он собирается напасть. Но когда носорог приблизился к брюху врага, слон в смятении бросился прочь, согнул часто посаженные прутья металлических ворот и помчался по набережной в сторону домов на реке, сбросив со спины погонщика-махаута – оглушенного, но счастливого, что его при побеге не растоптали. Оттуда зверь направился по Каминью-дуз-Эстауш, устраивая такой же хаос, как батальон при отступлении. Слон возвращался домой, в свой загон возле Старого дворца Эстауш, и, казалось, знал дорогу[28].
Гравюра «Носорог» Альбрехта Дюрера, посмертный портрет носорога, которого Дамиан видел в Лиссабоне в 1515 году*
В подробном рассказе Дамиана о том дне примечательно стремление вникнуть в смысл звуков и действий слона: он представлял мотивы зверя так, как представлял бы мотивы человека – гордая непокорность воина, стремление к дому в момент ужаса.[29] При ведении хроники славы португальской короны архивариусу предстояло столкнуться со многими еще более странными персонажами, и при описании он часто прибегал к тому же характерному приему, рефлекторному желанию расширить границы личности. Однако этот импульс был противоположен другому мощному движению того времени – стремлению ограничить число тех, кто заслуживает гуманного отношения от существ собственной природы. Необычная способность Дамиана представлять себе морских жителей и слонов как людей, понимаемых в тех же терминах, в каких он понимал себя, усугубляет тот факт, что он ограничился всего несколькими словами в отношении яркого аспекта этого процесса – рабства. Один иностранный гость заметил, что на улицах португальских городов было так много чернокожих, что они напоминали шахматные доски, и черных фигур было столько же, сколько и белых; и, хотя среди них имелись свободные люди, большинство составляли рабы. В реестрах Дамиана записано, что каждый год из Нигерии прибывало 10–12 тысяч невольников, а ведь были еще рабы из Мавритании, Индии и Бразилии. Хронист отмечает, что за них давали 10, 20, 40 и 50 золотых дукадо за штуку, но эмоций здесь у него не больше, чем тогда, когда он пишет о китайском фарфоре, который продавался по тем же ценам. В самом деле, нет практически никакого различия между этим товаром и другим видом «черного золота», на котором строилось процветание Португалии, – перцем, торговля которым принадлежала королю. Две тысячи тонн перца в год приносили свыше миллиона дукадо; 12 тысяч невольников давали чуть меньше половины этой суммы. Один очевидец отмечал, что если среди рабов есть женщина, которая приехала из-за границы беременной, то этот ребенок теперь принадлежит хозяину, который купил ее, а не отцу, и что мужчин заставляли бегать по пристани, чтобы продемонстрировать свою выносливость, однако Дамиан об этом умалчивает. Его сдержанность тем более поразительна, что он, как свидетельствует его жизнь, был одним из немногих, кто видел в раздвигании горизонтов Европы чудесное расширение смысла гуманизма – точка зрения, которая опасно противопоставляла его тем, кто усматривал угрозу в каждом различии. Хотя нет никаких свидетельств того, что у Дамиана имелись собственные рабы, он, как и большинство людей его эпохи, жил в трагическом лабиринте, где даже тонкое нравственное чутье сочеталось со слепотой к бесчеловечности рядом[30].
Среди множества ужасов рабства, возможно, не последнюю роль играло молчание, на которое были обречены эти люди. Подавляющее большинство из них появлялось в стране, не зная португальского языка, не говоря уже о грамотности, и, естественно, система рабства старалась как можно меньше изменить это положение, отчасти поддерживая убеждение, что рабы не способны к обучению. Хотя голландский гуманист Николас Клейнарт (в латинизированной форме Кленардус), приехавший в Португалию в 1530-х годах для распространения методов гуманистического образования, обучил латыни двух приобретенных «эфиопских» рабов, он сделал это исключительно для того, чтобы продемонстрировать свое чудесное мастерство преподавания – обучив тех, кого считали необучаемыми. Однако рабами были далеко не все приехавшие из-за пределов христианской Европы. Среди самых ранних воспоминаний Дамиана, разбросанных среди его текстов, мы находим записи не только о людях, которых он встречал в своих зарубежных путешествиях, но и о гостях со всего мира, с которыми он сталкивался в самом Лиссабоне: брахманы, армяне, китайский переводчик, марокканцы, торговец из Ормуза, которого называли Коджебеки (Ходжа-бек), тоскующий по дому наследник конголезского престола, эфиопский священник. Всего через несколько лет после того как Дамиан появился при королевском дворе в качестве пажа, он присутствовал на церемонии, когда возле слоновника один торговец деревом пау-бразил представил королю трех человек, пересекших Атлантический океан на вернувшихся домой португальских кораблях. Внешний облик этих людей из племени тупинамба[31] визуализировал вещи их мира: они носили такие же одежды из перьев, что продавались в Доме Индии, а их губы, носы и уши были увешаны драгоценностями и подвесками из кости и смолы, напоминавшей янтарь, – подобные величественные регалии можно увидеть на картине того времени «Поклонение волхвов» работы Гран Вашку[32]: волхв Балтазар, изображенный как тупинамба, представляет собой первый европейский портрет южноамериканца. Каждый из тех, кого видел Дамиан, имел лук из того же дерева пау-бразил и стрелы из тростника, снабженные перьями и наконечником из рыбьей кости; этим оружием они владели мастерски, однако новый миф, появившийся у народов тупинамба и гуарани, утверждал, что оно появилось в результате рокового выбора: из всего предложенного богами оружия индейцы из-за легкости предпочли деревянное, а не железное, отдав в руки европейцев причину своих страданий. Король обратился к ним через переводчиков и попросил продемонстрировать свое мастерство; они прицелились в плывущие по реке куски пробки размером не больше ладони и с видимой легкостью по очереди поразили свои цели, ни разу не промахнувшись. Сами европейцы, похоже, впечатлили индейцев меньше: тупинамба пытались понять, почему одни мужчины (или «половинки», как они их называли) нищенствуют, в то время как другие «половинки» богаты, и почему взрослые мужчины опускаются до служения детям монарха. Почти через год после встречи с тупинамба Дамиан в том же самом месте стал свидетелем приема посла из Эфиопии по имени Матфей, который прибыл с письмами на арабском и персидском языках и святой реликвией в золотой шкатулке. Эти письма, как и многие другие, им подобные, естественно, оказались в Торре-ду-Томбу, наполняя королевский архив потусторонними голосами, молча поджидавшими подходящего слушателя[33].
Однако не только заморские гости впервые попадали в письменные документы. Распространение гуманизма увеличило число тех, кто умел читать и писать, и отделило эти навыки от религиозного призвания, предоставив грамотным людям возможность прокладывать свой путь в мире. Это не для всех стало однозначным благом, поскольку растущая социальная значимость грамотности не всегда быстро трансформировалась в достаточно квалифицированную работу для таких образованных людей. Среди огромного разнообразия занятий, которые Дамиан упомянул в своем описании Лиссабона, самой интригующей, пожалуй, является работа людей, сидевших за столами в центре площади Пелоуринью-Велью (Площадь Старого позорного столба). При всей странности расположения конторы на улице эти люди ничем внешне не отличаются от нотариусов или клерков – просто у них нет официальной должности. Они зарабатывают на хлеб тем, что выслушивают своих клиентов и составляют документы для тех, кто не может сделать это сам; обширный список Дамиана включает деловую переписку, любовные письма, молитвы, хвалебные и порицательные речи, выступления на похоронах, прошения, ходатайства, стихи, праздные размышления и всевозможные вещи, какие только можно записать, причем каждому тексту писец придавал свой собственный стиль. Сообщения, которые создавали эти люди как для других, так и для себя, представляли, по сути, вселенную, параллельную миру официальных документов и указов – архив общественной жизни, который показывал Лиссабон гораздо более хаотичным и грязным, нежели стремились фиксировать хронисты, подобные Дамиану[34].
Одни из самых подробных и распущенных рассказов о лиссабонском полусвете вышли из-под пера молодого человека, который до недавнего времени содержался в печально известной тюрьме Тронку, весьма мрачном месте города; тюрьма находилась рядом с больницей Тодуз-уш-Сантуш на площади Росиу, однако в своем парадном портрете португальской столицы Дамиан не упомянул о ней. Автор этих писем был высокообразованным, глубоко циничным, одноглазым человеком, который в будущем станет национальным поэтом Португалии.
III
Дом дыма
В своей эпической поэме о морском путешествии Васко да Гамы в Индию – «Лузиады», или «Песнь португальцев» (которые ведут свое происхождение от мифической фигуры Луза[35]) – Луиш Важ де Камоэнс писал о заключении как человек, хорошо с ним знакомый:
И мысль его тревожная блуждала,Как солнца луч, что зеркалом игривымБездумно отражается, бывало,И по стене блуждает шаловливо.А та рука, что вдаль его послала,Шутя, все ищет солнца переливы,И луч дрожит, и мечется, и бьется,Пока рука-шалунья не уймется[36].Камоэнс неоднократно побывал в застенках, поэтому нельзя с уверенностью утверждать, что при написании этих строк он думал о своем пребывании в лиссабонской тюрьме Тронку. Но они, несомненно, отражают многое из его опыта пребывания в заключении в течение нескольких месяцев в 1552 и 1553 годах: вид из окон тюрьмы Тронку, расположенной во впадине между двумя лиссабонскими холмами, где на склонах уступами располагались дома, по которым метались его мысли; беспокойная, нервная неуверенность его нынешнего положения[37].
Камоэнса задержали за уличную драку, произошедшую 16 июня 1552 года в праздник Тела и Крови Христовых; он оказался одним из трех человек, обвиненных в том, что они избили на улице некоего придворного по имени Боржеш. Ткнули ли в тот раз пальцем в нужного человека или нет, но подобное поведение было Камоэнсу свойственно: всего восемь ночей спустя появился второй ордер на его арест за участие в другом нападении – на этот раз 18 человек избили еще одного состоятельного дворянина. Камоэнс написал своему другу предупреждение, что его имя находится в верхней части списка разыскиваемых, хотя главным виновником в этом деле являлся неустановленный «философ» по имени Жуан де Мело. В этом письме Камоэнс не признается, что как-то замешан в деле, но и не отрицает этого, и в любом случае ситуация, похоже, не слишком его беспокоит. В целом письмо создает впечатление о закоренелом нарушителе закона – если задерживали обычных подозреваемых, то, вероятно, потому, что они были подозрительны более обычного[38].
Это письмо, а также письмо, отправленное несколькими месяцами ранее тому же анонимному другу, – путеводитель по изнанке Лиссабона, по городу, который занимал то же пространство, что и торговая столица Дамиана, но оставлял совсем другое впечатление. Это был город праздных молодых бездельников, разодетых по последней моде и ищущих любви или неприятностей, легкой добычи для сводниц, дурачивших их, обещая со дня на день встречу с женщиной, на которую те положили глаз: еще чуть-чуть времени, еще немножко неизбежных расходов – такая игра не обходится дешево! Подобных людей можно было заметить издалека: ладони на рукояти клинка, шляпы надвинуты, чтобы скрыть глаза, короткие накидки, длинные ноги, в их походке чувствуется некоторое самодовольство, а в манере держаться – некоторая подозрительность. На ножнах у подобных людей имелось немножко поблескивавшего золота, а в рукаве пряталась какая-нибудь любовная книга Боскана[39], демонстрирующая глубины их грозного молчания. В неменьшей степени в этой игре – по крайней мере, в понимании Камоэнса – участвовали и женщины. У мастериц этого ремесла всегда имелся отсутствующий муж – возможно, уехавший на острова Зеленого Мыса или где-нибудь умерший – и, боже мой, как они благочестивы, всегда ходят на исповедь к доминиканцам или иезуитам, великолепные, как Елена Троянская, облаченные в траур и перебирающие свои чётки. При этом они не забывают покачивать при ходьбе бедрами, и он знает, что под этими унылыми одеяниями они носят самые соблазнительные наряды, какие только можно купить. Этих женщин, говорит Камоэнс, можно завоевать не изысканными словами или манерами, а исключительно золотыми крузадо, и путь к ним лежит не через какую-нибудь сводницу, а через тех самых монахов и священников, которые помогают им молиться о том, чтобы муж не объявился в ближайшее время. Исповедальня, сообщает Камоэнс, дает им много свободного времени для решения самых разных дел[40].
Такие циники, как Камоэнс и его корреспондент, не жаловали подобные дурацкие игры: они предпочитали в открытую разбираться с продажной стороной любви. Основная идея писем поэта – сообщить другу последние новости о лиссабонских проститутках, которых, как он уверен, тому не хватает во время изгнания в провинцию. Кто-то скажет, пишет он, что, поскольку этим женщинам достаточно заплатить и можно действовать, никаких недоразумений быть не может. Но только не Камоэнс: он считает, что во многих отношениях они настолько же плохи – вся эта невинность распахнутых глаз и молочная кожа, такая же гладкая, как у русалок, потому что они никогда не выходят на улицу. Но, парень, остерегайся змеи в этой траве. Некоторые утверждают, что они обманывают своих сутенеров так же, как и клиентов, хотя Камоэнс считает, что у самих сутенеров дела идут отлично.
Мир, который Камоэнс рисует в этих письмах, дик и безжалостен, порой невыносимо. Он шутит со своим корреспондентом о городских убийцах, которым – как он загадочно пишет – в какой-то казне платят мармеладными пастилками и кувшинами холодной воды; видимо, это воровской жаргон, смысл которого со временем утерян. Камоэнс также сообщает, что проститутка, которой благоволил его друг, некая Мария Калдейра, была убита мужем, а вскоре за ней последовала ее компаньонка Беатрис да Мота. Другая проститутка, по имени Антония Браш, поспорила с какими-то испанцами, которые затащили ее на свой корабль, стоявший в гавани, и избили. Ее предполагаемый защитник и сутенер ничего не предпринял; это, по крайней мере, означало, что она могла выгнать его взашей. Такие жалкие женщины притягивали к себе всю жестокость мира, но при этом (по его словам) были самыми лучшими певицами и танцовщицами, каких только мог предложить город, настолько искусными и безупречными, что королевский двор не мог продемонстрировать ничего лучшего, праматерями певцов фаду[41] эпохи звукозаписи, чьи голоса лежат в мучительном пространстве между завыванием и мелодией. При всей своей бессердечности, ощущаемой в письме, молодой Камоэнс (ему сейчас нет и тридцати), возможно, был не так черств, как кажется из его слов: в конце второго письма он сообщает, что за несколько дней до отправки в тюрьму он помешался на той самой Антонии Браш, на которую напали испанцы. Похоже, что она играла с юношей, заключив с ним пари и предложив себя в качестве приза, если он выиграет. Можно предположить, что это был старый трюк, применявшийся для влюбленных юнцов, у которых не было денег сейчас, но могли появиться позже. Он проиграл пари, заявил, что она его обманула, а теперь мучительно переживал это и придумывал, как бы поскорее сделать ее своей.
Несомненно, подобные женщины всегда сталкивались с серьезным насилием, но то лето, похоже, оказалось хуже других, и группа женщин объединилась, чтобы организовать дом, где они могли бы жить и работать в безопасности. По словам Камоэнса, это была настоящая современная Вавилонская башня, стонущая под тяжестью множества языков – в любой час здесь можно было встретить мусульман, евреев, людей из Кастилии или Леона, монахов, священников, женатых и холостяков, молодых и старых. Тот самый Жуан де Мело, который возглавлял нападение в ночь святого Иоанна, дал ей другое название – «Клетка для битья»; эту шутку трудно понять и, вероятно, лучше не пытаться, хотя, похоже, она как-то связана с тем, что здесь было три женщины, которые любили причинять боль (включая Антонию Браш), и одна, готовая ее принимать. Любопытно, что это святилище жриц любви Камоэнс называет пагодой, храмом, превосходящим самые смелые мечты эпикурейцев, используя малайское слово, которое служило португальцам общим термином для культовых сооружений в Индии и по всему Востоку. На тот момент Камоэнс еще не видел таких пагод своими глазами, но ждать оставалось недолго[42].