– Папа любил здесь сидеть, – сказала Зарина. – Мама, когда он приходил, всегда в большой комнате накрывала. А ему на кухне нравилось.
– Откуда ты знаешь?
– Он мне сам сказал.
– Конечно! Ты же его любимица! «Ай, Зариночка, моя девочка». С тобой-то он разговаривал.
– Как тебе не стыдно! Он тебя любил. И его все любили.
Как же! Всеобщий любимец! Я-то видел – матушка приводила нас в больницу, когда мы болели, – как вокруг него вьются медсестрички. «Ах, Умар Мирбобоевич!» «Да, Умар Мирбобоевич!» Даже мне перепадало: «Ах, Андрюшечка, ах, Умара Мирбобоевича сынок. Ах, какой симпатичный – весь в папочку». На матушку, понятно, – ноль внимания. Будто ее и нет. Он и жил-то отдельно от нас, в своей квартире. В двухэтажках. Кочевал то от нас к себе, то от себя к нам. Когда он у нас не ночевал, матушка нам объясняла: «Срочная операция. Ночное дежурство». Это я, когда подрос, стал догадываться, что за ночные дежурства. Иногда, конечно, на самом деле дежурил. Не знаю, почему он нас не бросил. Все же верным был. Как-то в нем сочетались ветреность и постоянство. Да и второй такой русской женщины, как наша матушка, в Ватане днем с огнем не сыщешь…
Я сказал:
– Да, точняк, любили! Залюбили до смерти.
– Уважали и любили. По-настоящему… А ты… ты будто папу осуждаешь.
– Мы же о нем ничего не знаем.
– Это ты не знаешь! Я все знаю.
– Ну тогда расскажи, почему его убили… Ты хоть слышала, с кем он дружбу водил? Со свиньями жирными, с прокурорами, торгашами… Какие у него с ними были дела? Расскажи! Ты же все знаешь! Или, может, он с чьей-нибудь женой…
– Дурак! – крикнула Зарина. – Не смей плохо говорить о папе!
Вскочила и ушла. Заперлась в своей комнате. Я вернулся к отцу и вновь погрузился в темноту и неподвижное время.
Свечи догорели. Я зажег две новые и вдруг услышал, что к нашему дому подъезжает машина. Грузовик. Остановился. Хлопнули дверцы. Голоса. В дверь громко постучали. Началось!
Мама подняла голову, проговорила устало, рассеянно:
– Открой, Андрюша.
– Мама, подожди! Я должен тебе рассказать…
– Не сейчас… Иди и узнай, кто это.
– Мамочка, не надо! Понимаешь, сегодня, когда… Ну, когда я туда приехал…
– Андрей, прекрати. Ты же слышишь, кто-то пришел…
Постучали опять. Она нетерпеливо встала.
– Я сама открою.
И пошла со свечой, прикрывая ладонью пламя, чтоб не погасло.
– Мама, не отпирай!
Я схватил топор, выскочил в коридор и заслонил ей дорогу.
– Это пришли… за нами…
– Почему за нами? К нам.
В дверь опять постучали. Громче и настойчивей.
Я крикнул:
– Нас убить!
– Андрюшенька, я понимаю… На тебя такое свалилось. На всех нас… Теперь тебе чудятся всякие страхи…
– Мама, выслушай же меня!
Стук. Пока только стучат. Потом начнут ломать.
– Отойди, Андрей, – сказала она строго. – За дверью ждут.
Я выкрикнул:
– Кто ждет?! Да ты знаешь, кто?!
– Милиция… Телеграмма…
Она протянула руку, чтобы отодвинуть меня. Я уперся.
– Андрей! Господи, да что с ним творится?
Гневно и раздельно:
– Сей-час же про-пусти! Драться с тобой прикажешь?
Я понял: она не отступится. И слушать не станет.
– А ну-ка, марш с дороги!
Ненавижу это слово! Марш спать. Марш мыть руки. А ну-ка, марш делать уроки. Всю жизнь одно и слышу: марш, марш, марш. Я что, солдат? Кукла, чтоб она меня дергала за веревочки? И все равно: дернет – я делаю. Да гори оно огнем. Марш, да?! Так точно! Слушаюсь! Служу Советскому Союзу! Назло врагам, на счастье маме… Я четко развернулся на сто восемьдесят градусов.
– Андрюшка, не открывай! – крикнула Заринка.
По-любому ничего не изменишь. Прятаться бесполезно. Подожгут дом. Вышибут дверь. Выбьют окна. Лучше сразу. Лицом к лицу. Заслоню. Положу, сколько смогу… Я шагнул к двери. В правой руке – наготове топор. Левой откинул в сторону засов…
– Что ты делаешь! – закричала Зарина.
…и распахнул дверь. На пороге стоял отец.
Меня как током ударило. В голове загудело и затрещало, словно включился мощный трансформатор. Топорище выскользнуло из ладони, и топор глухо стукнул об пол где-то далеко внизу, в подземном мире. Меня бросило к отцу – обнять (я не обнимал его много лет – с тех пор, как вырос), но страшная тяжесть удержала на месте. Я не мог шевельнуться. Просто стоял и смотрел. Я знал, что он вернется! Тело, что лежит на столе позади, за моей спиной, в темной комнате со свечами, – это не отец. Кто-то чужой, незнакомый. А сам он – передо мной, на крыльце. Живой. Я с самого начала был уверен, что это случится. Не ждал, что сегодня.
Фары грузовика, что стоял на улице перед нашим домом, светили отцу в спину. Одет он был в легкий чапан из бекасаба, который всегда надевал у себя дома. Блестящая ткань светилась узкой полоской по контуру фигуры, окружая ее сияющим ореолом. Лицо в тени. Но я угадывал черты, знакомые, родные… И лишь одно было чужим и страшным – усы. Откуда у него усы? Когда они успели вырасти? Где-то в стороне возникла мысль, как бы подуманная кем-то другим: у мертвых продолжают расти волосы. Но почему выросли за один день?
Я сказал:
– Папа.
Давным-давно не обращаюсь к нему так. Сейчас само вырвалось. Беззвучно. Отец шагнул вперед и обнял меня. Я закричал. От отца всегда пахло ароматной туалетной водой и еле уловимым запахом лекарств. Тот, кто крепко обхватил меня, пахнул совсем по-другому. Дымом, молоком, сухим навозом, горными травами, бензином и пылью.
Я рванулся назад и услышал, как мама произнесла нерешительно:
– Джоруб?..
Свеча сзади поднялась и осветила лицо обнимавшего меня человека. Он сказал:
– Вера, Вера-джон…
– Да, Джоруб, – ответила мама. – Да, его нет…
И я понял, кто это. Отцов младший брат. Я его давно не видел, тысячу лет он в Ватан не приезжал. На отца совсем не похож. Нет, похож, конечно. Очень сильно похож. Сразу понятно, что братья. В общем, не знаю.
Он отпустил меня, я посторонился, он вошел. Теперь я увидел, что на крыльце стоит какой-то старик. Сухой, невысокий, с белой бородкой, с кучей медалей на груди. Я догадался, что это дед. Почти не помнил его.
Дед и Джоруб, войдя в дом, остановились возле гроба и заплакали, обнявшись. Плакали как дети. Всхлипывая и утирая слезы. Обнимаясь, поддерживая друг друга. Джоруб широким движением схватил меня, притянул к себе. Мне не хотелось к нему подходить. Я не хотел, чтобы он меня обнимал. Было как-то неприятно после того, как я его за отца принял. Но я вытерпел. Ждал, когда он уберет руки. Но вдруг внутри что-то отпустило. Я целый день не мог заплакать. В их тесном круге я зарыдал, легко и свободно. Я обнял деда и прижался к нему. Слышал, как он шепчет. Говорит как бы сам с собой. Или с отцом.
– Бедный мой сын. Бедный, бедный. Горестный мой сын. Так красиво началась твоя жизнь. Стал ученым человеком. Лечил людей. Люди тебя уважали. И так несчастно ты умер… – Он будто забыл о нас, стоящих рядом. – Если захотели тебя убить, почему не ударили ножом?
Вошел высокий стройный парень, горный орел. Шофер, который их привез.
– Ако Джоруб, ехать пора. Путь долгий.
Дед, утирая слезы, сказал по-русски:
– Доченька, надо в дорогу его собрать.
– Я собрала, – сказала мама. – Обмыла, обрядила. И вот гроб…
– Спасибо, доченька, – сказал дед. – Но гроба не надо. Зачем гроб? Закутаем его.
– Шер, ты тоже помоги, – сказал Джоруб шоферу.
Мама молча раскрыла дверцу шифоньера и выложила на стул стопку чистого постельного белья. Взяла верхнюю накрахмаленную простыню, начала ее разворачивать.
– Как же так? – проговорила она вдруг. – Если без гроба, то на грязном полу?
Она сунула простыню Джорубу и решительно потянула со стены большой ковер, который отец притащил на новоселье, когда лет десять назад выбил для нас типовой совхозный домик на окраине. Ковер не поддавался. Мама рванула, сдернула грузное полотнище с гвоздей, оно обрушилось, тяжело складываясь наискось. Полетели с комода на пол вазочки, статуэтки.
– Постелите в кузове.
Шер, горный орел, подлетел, присел, помог маме скатать ковер, взвалил его на плечо и вышел. Когда он вернулся, мы все – мама и Зарина тоже – накренили гроб, приподняли отца, переложили на простыню, расстеленную рядом, и укутали с головы до ног.
Никогда не думал, что выносить мертвых – это тоже работа. Наподобие перетаскивания вещей при переезде. Тоже сноровка нужна, тоже кто-то распоряжается, как тащить, куда нести и где класть или ставить.
Мама с Зариной потянулись было к длинному белому свертку, лежащему на столе.
– Женщинам нельзя, – застенчиво распорядился дед. – Только мужчинам разрешено.
Подняли вчетвером. Дед, хоть и старый, тоже помогал.
– Вы неправильно несете! – вскрикнула мама. – Надо ногами. Ногами вперед.
Я приостановился, но дед сказал:
– Человек, когда рождается, выходит из утробы головой вперед. И когда умирает, из дома должен выходить, как и пришел – вперед головой.
Мы пронесли отца через дверь навстречу ослепительно сияющим фарам. Мама с Зариной шли следом. Мы уложили отца на ковер, на пол кузова, и встали у откинутого заднего борта, глядя на белеющий в темноте кокон. Я помог Шеру поднять борт. Вот и все. Отец уезжает от меня. Навсегда.
Несколько минут назад кипела работа, похожая на переезд в новое жилье, каждый был занят делом, но вдруг все кончилось, делать было больше нечего, наступила внезапная тишина, дед с Джорубом уедут, а мы останемся одни на темной улице, в темном опустевшем доме. Когда они появились, я почувствовал: мы в безопасности, а теперь это временное чувство разом улетучилось. Я спиной ощущал взгляды врагов, следивших за нами из темноты. Может быть, они бросятся на нас, едва отъедет машина, а мы не успеем даже вбежать в дом. Мама ни за что не побежит, она ни о чем не подозревает…
– Ну что ж, Джоруб, поезжайте с богом, – сказала она. – Может быть, даже и хорошо, что вы его забираете. Наверное, так лучше…
Он протянул ей руку:
– Эх, Вера…
Шер перебил его:
– Ако Джоруб, видите, те стоят? Вы в дом вошли, они к машине подошли. Один на подножку запрыгнул. «Что, братан? Откуда приехал?» Я сказал. Он говорит: «К вам, кишлачным, претензий нет. Берите, уезжайте быстрее. Мы сами разберемся». Я не знал, что покойного Умара убили, спросил: «В чем будете разбираться? Человек умер, значит, так Бог захотел». Он говорит: «С этими русскими разберемся». Ако Джоруб, что делать будем? Их много.
Джоруб оглянулся.
– Вера, зайдем в дом. – Водителю: – Шер, в кабине посиди. Если что, крикни…
Горный орел открыл дверцу, пошарил под сиденьем и вытащил заводную ручку.
– Рядом постою. Посмотрю, чтоб в кузов не забрались…
Мы все – наша семья и дед с Джорубом – вошли в дом. Пол в темной большой комнате пересекала световая полоса от фар, бьющих с улицы в коридор. Холщовая завеса на дверце шифоньера сорвалась, повисла на кончике, и зеркало в полутьме мерцало призрачным светом, как волшебная дверь.
Мама подняла опрокинутый стул, спросила устало:
– Ну что еще?.. Джоруб, что сказал водитель? – Таджикского-то она не знает.
Джоруб замялся – сам толком не понимал обстановку. Один я знал, что происходит. Сказал:
– Мама, я объясню… – и выложил, как было.
– Уезжать надо с нами, – сказал Джоруб. – В кишлаке не достанут.
Я думал, мама откажется, и она отказалась, но Джоруб с дедом в конце концов ее уговорили. Вещи мы собрали быстро. Нищему одеться – только подпоясаться.
– Много не берите, – сказал Джоруб. – Дома все есть.
Вышли на крыльцо, таща сумки. Мама и Зарина – в черном, в черных платочках.
– Запри, Андрюша, – сказала мама, протягивая мне ключи.
Я запер входную дверь пустого дома. Опустевшей утробы.
Мама с дедом сели в кабину. Зарина, я и Джоруб опустились на пол у передней стенки кузова, в головах кокона. Грузовик сдал назад, мазнул светом фар по кучке бесов, издали следивших за нашим бегством, и поплыл по темным улицам Ватана, по Карла Маркса, по Колхозной, Резо Резоева, Розы Люксембург, по Чорчинор, и выехал на мост через Ак-Су. От моста дорога пошла на подъем. Ватан развернулся передо мной от края до края – темное смутное пространство, кое-где обозначенное тусклыми огоньками. Я покидал наш поселок без радости и без сожаления. Я вообще перестал что-либо чувствовать. Ни о чем не думал. Будто спал наяву. Мне чудилось, что и я, как покойник, вместе с отцом уплываю во тьму вперед головой, спиной вперед…
Не знаю, сколько прошло времени. Несколько раз нас останавливали какие-то люди с оружием, карабкались на борт, заглядывали в кузов, светили фонариками, о чем-то спрашивали… Я не вникал, не интересовался. Боевики, погранцы – какая разница? Джоруб спрыгивал на землю, дед выходил из кабины, толковали с военными. Пусть разбираются сами… Встречный ветер похолодел, небо начало светлеть, обрисовались две гряды вершин по обе стороны дороги, и вскоре можно было различить реку – далеко внизу, слева, под обрывом.
Начала болеть голова. Подташнивало. Я знал: сказывается тутак, горная болезнь. Но мне было до лампочки.
– Замерз, Андрюшка? – спросила Зарина и обняла меня, чтобы согреть.
2
Зарина
В полусне мне чудилось, что папа пришел к нам домой. Он живой, веселый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…
Сквозь дрему я услышала, как дядя Джоруб сказал:
– Талхак.
Он смотрел вперед, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зеленых прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоскими крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины – светлую и темную.
Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как в нем побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?» Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая – повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».
Он по-русски чисто говорил, с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить, как мой папа. Я все спрашивала его: «Ну когда же поедем? Когда?» Мама сердилась: «Не приставай к отцу с глупыми просьбами». – «Ну почему?! Мне очень туда хочется…» – «Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной». Мама всегда нам это говорила. Особенно когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил.
Однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышленыш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым детям. Пока не начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нем тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слезы.
Зато грузовик зарыдал вместо меня. Шер, наш шофер, загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно машина завыла от горя. С ревом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на маленькой площади перед небольшим зданием из грубого камня, с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.
Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы – дядя Джоруб, Андрюшка и я – спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Люди стали подходить и обнимать дедушку и дядю Джоруба. Многие плакали. Похоже, папу любили. Андрея они тоже обнимали. Мы с мамой стояли в сторонке. Мама крепко меня к себе прижала:
– Ты совсем ледяная.
Я действительно вся дрожала. Не знаю, от холода или от волнения. Стали подходить еще люди, только мужчины, и вскоре собралась небольшая толпа. Один – маленький, тощий, хромоногий, весь какой-то черный – особенно суетился:
– Носилки надо, носилки… Без носилок не донесем. Улица узкая, неудобно… И покойник, наверное, еще не закоченел.
Мне стало обидно, что говорят, словно про какой-то груз, но за папу вступился высокий, широкоплечий старик с большой белой бородой. Я с первого взгляда его приметила – ну прямо Илья Муромец! Вот он и проговорил степенно:
– Гостя в дом на носилках не несут. На носилках его выносят.
И все с ним согласились:
– Почтенный Додихудо верно сказал.
А черный обиделся, скривился и пробормотал словно про себя, но чтоб услышали:
– Этого гостя из города привезли. Ему, наверное, все равно…
Все деликатно сделали вид, что не слышали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой – человек, наверное, десять – подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх. Мы подхватили сумки и поспешили за папой. Пройдя с десяток шагов, я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Ему было трудно идти на подъем. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, и горе неподвижно застыло где-то у меня в глубине, как черная вода в бездонном колодце.
Когда мы подошли к папиному дому, дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, мы с дедушкой вошли во двор, где тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…
Папа лежал на полу в низкой полутемной комнате, освещенной тремя глиняными светильниками. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков, на которых высились стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине – папочка, завернутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Мама сидела с другими женщинами, справа у стены, в полутьме.
Дедушка вошел, но никто даже не шелохнулся. Это похоронный обычай – не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я немедленно догадалась, кто она. Папина другая жена! Я ее такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой. Она обняла меня.
– Бедная девочка, сирота…
Мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что ее зовут Бахшандой – дедушка по дороге сказал. Все плакали, и я тоже не сумела удержаться. Рыдала, пока в дверь не заглянул какой-то человек и негромко сказал:
– Выносите гостя. Обмывальщики пришли.
Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины заголосили. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тетка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:
– Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.
Мама взяла меня за руку. А та же задняя тетенька – тихонько:
– Доченька, скажи своей маме… Если хочет, может быть, платок снимет.
Я шепотом перевела мамочке.
– Зачем? – спросила мама и потуже затянула узел своей черной косынки.
Женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные черные волосы были распущены. Мама огляделась и, кажется, сама поняла. Пожала плечами и сняла косынку. Тетушка, сидевшая позади, опять прошептала – теперь уже маме:
– Невестка, может, волосы захотите распустить?
Я перевела.
– Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, – проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.
Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землей на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.
Тетя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от нее взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идет посмотреть, что лежит на носилках, как если бы… ну не знаю… ну как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?
И вдруг она будто ожила и заголосила:
О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом…Я знала, что это древнее вдовье причитание. Слышала его недавно у нас в Ватане, когда у соседки умер муж, и представить не могла, что скоро завопят над моим папой, а наш дом будет разрушен…
О, дом мой, дом мой, без крыши четыре стены.Царь мой ушел, остался дутор без струны,Кувшин без воды, душа без тела.Дом мой, дом мой, дом опустелый.Тетя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:
Гости пришли, не встанешь, не скажешь: «Салом»,Заждался тебя твой конь под седлом,Твоя чаша средь лета покрылась льдом.Дом мой, дом мой, разрушенный дом.Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слезы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме – видимо, мулло – оглядел двор:
– Сын… Пусть сын тоже понесет.
Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошел к носилкам. Вместе с другими мужчинами понес на плечах нашего папу. Мулло пошел впереди. Какая-то девочка побежала за носилками. Мы, женщины, остались во дворе. Все чего-то ждали.
Вдруг девчонки, стоящие на плоской крыше дома, закричали:
– Мулло джанозу читает!
Мне объяснили, что одну из моих сводных сестриц послали на пригорок, с которого открывается вид и на дом, и на кладбище, чтобы она подала знак, когда начнется заупокойная молитва. Все женщины во дворе присели на корточки и забормотали отходную по моему папе.
Кончили молиться, и закипела бурная деятельность – подготовка к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.
– В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.
– Еда нечистой сделается. Осквернится.
Меня обидело, что они говорят, словно папа какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а все равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. По улице мне навстречу какой-то дядька тащил на веревке маленькую тощую корову.
– Эй, девушка, позови свою старшую мать.
Это он про тетю Бахшанду! Она, конечно, замечательная, я полюбила ее с первого взгляда, но чтоб назвать мамой… Никогда! Я сказала сердито:
– Мама у меня одна. Нет ни старшей, ни младшей.
Дядька сказал по-русски:
– Эх, девочка, теперь не в городе живешь. У нас немного по-другому. Тебе потихоньку привыкать надо.
– У вас что… – я замялась и вдруг ляпнула, словно пионерка (не нашла слов, чтобы по-другому спросить): – Разве не советская власть?
Дядька вздохнул:
– Не знаю, что тебе сказать. Наверное, не советская. Россия от нас ушла, и советская власть пропала. Теперь не знаю, в каком веке живем.
Он еще раз вздохнул:
– Вообще-то Зухуршо теперь власть.
Из вежливости я спросила:
– Кто это?
– Э, девочка, в голову не бери. Тебе зачем знать?
Незачем. Я в Ватане-то толком не знала, кто в начальниках ходит. А в кишлаке и подавно не интересно, что за Зухуршо такой. Я отправилась искать тетю Бахшанду. Не нашла, зато наткнулась на ту женщину с неприметным добрым лицом, что посоветовала маме распустить волосы.
– Корову привели…
– Иди, дочка, скажи, чтоб на задний двор отвели.