Здесь уместно заметить, ибо этого требует от нас справедливость, что Кит отнюдь не страдал излишней сентиментальностью; да он, бедняга, может, никогда и не слышал такого слова. Это был славный, добрый мальчик, не отличавшийся ни благовоспитанностью, ни изысканностью манер. И следовательно, вместо того чтобы нести свое горе домой, набрасываться на мать и колотить ребятишек (ибо утонченные натуры частенько отравляют жизнь окружающим, когда бывают не в духе), он поставил перед собой цель более низменную, а именно – решил потрудиться на пользу семье.
Боже мой! Сколько джентльменов разъезжало верхом по улицам, и как мало было среди них таких, кому требовалось посторожить лошадь! Глядя на этих гарцующих всадников, опытный биржевик или член парламентской комиссии высчитал бы с точностью до одного пенни, какие суммы зарабатываются в Лондоне в течение года охраной лошадей. Мы не сомневаемся, что сумма эта оказалась бы огромной, если бы только одной двадцатой части всех джентльменов, не сопровождаемых грумами, случалось во время прогулок слезать с седла. Но в том-то и дело, что случается это редко, а такие непредвиденные обстоятельства часто сводят на нет самые безупречные расчеты.
Кит бродил по улицам, то ускоряя, то замедляя шаг, то останавливаясь, когда какой-нибудь всадник натягивал поводья и оглядывался по сторонам, то пускался бежать во все лопатки, завидев в конце переулка еще одного наездника, ленивой рысцой трусившего по теневой стороне с явным намерением задержаться если не у этой двери, так у следующей. Но все они, один за другим, проезжали мимо, и у Кита ничего не наклевывалось. «А интересно, – думал мальчик, – если б кто-нибудь из этих джентльменов узнал, что у нас в буфете ни крошки, неужели они не остановились бы нарочно, будто по делу, только чтобы дать мне заработать?»
Устав от ходьбы, а больше всего от стольких разочарований, Кит присел отдохнуть на первое попавшееся крыльцо, как вдруг из-за угла с грохотом выкатил маленький четырехколесный фаэтон об одной маленькой косматой лошадке-пони (по-видимому, очень норовистой), которой правил маленький толстенький старичок с безмятежно-спокойным выражением лица. Рядом с маленьким старичком сидела маленькая старушка, такая же спокойная и пухленькая. Пони выбирал аллюр исключительно по собственному усмотрению и вообще делал все, что ему вздумается. Если старичок дергал вожжами, стараясь усовестить его, пони в ответ на это дергал головой. Судя по всему, самое большее, на что он соглашался, – это возить своих хозяев по тем улицам, по которым им уж очень хотелось проехать, но в уплату за такое снисхождение требовал полной свободы действий, грозя в противном случае вовсе не сдвинуться с места.
Когда этот маленький экипаж поравнялся с Китом, он грустно посмотрел на него, и старичок перехватил его взгляд. Кит поднял руку к шляпе; старичок сразу же дал понять своему коньку, что им не мешало бы остановиться, и тот (охотнее всего выполнявший свой долг именно в этой его части) милостиво согласился уважить просьбу хозяина.
– Прошу прощения, сэр, – сказал Кит. – Мне очень совестно, что вы из-за меня задержались. Я думал, может, за вашей лошадкой нужно присмотреть.
– Мы остановимся на следующей улице, – ответил старичок. – Если ты не прочь пробежаться – пожалуйста, я дам тебе заработать.
Кит поблагодарил его и с радостью принял это предложение. Тут пони повернул под острым углом, решив осмотреть фонарь на другой стороне улицы, потом ринулся по диагонали к другому фонарю, у противоположного тротуара. Убедившись, что оба они совершенно одинаковые и по форме и по материалу, он остановился на полном ходу и погрузился в размышления.
– Ну, как, сударь, вы намерены продолжать путь? – серьезным тоном спросил его старичок. – Или хотите, чтобы мы опоздали по вашей милости?
Пони хранил полную неподвижность.
– Ах, Вьюнок, ну что ты за неслух! – сказала старушка. – Стыдись! Краснеть за тебя приходится!
Пони, очевидно, внял голосу хозяйки, взывавшей к его лучшим чувствам, так как он сразу же взял с места и не останавливался до тех пор, пока не подъехал к двери, на которой была прибита дощечка с надписью «Нотариус Уизерден». Старичок вылез из фаэтона, помог сойти старушке и вынул из-под сиденья букет, напоминавший размером и формой большую жаровню, только без ручки. Старушка с величественным видом понесла букет в дом, а старичок, у которого одна нога была короче другой, отправился следом за ней.
Судя по голосам, они вошли в ту комнату, что смотрела окнами на улицу и, видимо, служила нотариусу приемной. Так как день стоял теплый и на улице было тихо, окна в приемной держали открытыми настежь, и сквозь спущенные жалюзи было слышно все, что там говорилось и делалось.
Сначала произошел обмен рукопожатиями, сопровождавшийся усердным шарканьем ног, затем, вероятно, последовало преподношение букета, так как чей-то громкий голос, который принадлежал, должно быть, нотариусу мистеру Уизердену, воскликнул несколько раз подряд: «Какая роскошь! Какое благоухание!», и чей-то нос, несомненно принадлежащий тому же джентльмену, шумно и с явным наслаждением втянул в себя воздух.
– Я привезла букет, чтобы отметить это торжественное событие, сэр, – пояснила старушка.
– Поистине событие, сударыня! И поистине торжественное! – подтвердил мистер Уизерден. – Событие, которое делает мне честь, великую честь! У меня в ученье было много молодых джентльменов, сударыня, очень много. Некоторые из них, сударыня, теперь купаются в золоте, забыв о своем старом патроне и учителе; другие до сих пор навещают меня. И знаете, что они говорят? «Мистер Уизерден, приятнейшие часы нашей жизни протекли вот в этой конторе, сэр, – вот на этой самой табуретке!» Многие из них пользовались моим расположением, сударыня, но ни на кого не возлагал я таких надежд, как на вашего единственного сына!
– Ах, Боже мой! – воскликнула старушка. – Нам так приятно это слышать!
– Я, как честный человек, говорю от всей души, сударыня, – продолжал мистер Уизерден. – А по словам одного поэта, венец творенья – честный человек. И поэт совершенно прав! Мы знаем и величественные Альпы и крохотную птичку колибри, – но что они рядом с таким совершенным созданием, как честный человек – честный мужчина… и честная женщина – да, и честная женщина.
– Все отзывы мистера Уизердена обо мне, – послышался чей-то тихий, тоненький голос, – я могу вернуть ему с процентами.
– И какое совпадение, поистине счастливое совпадение! – снова заговорил нотариус. – Ведь как раз сегодня ему исполнилось двадцать восемь лет! Мне это особенно приятно! И я полагаю, мистер Гарленд, что нам с вами, уважаемый сэр, есть с чем поздравить друг друга.
Старичок полностью согласился с мистером Уизерденом. В приемной, видимо, последовал новый обмен рукопожатиями, и когда он был закончен, старичок сказал, что хотя ему и не пристало говорить об этом, но ни один сын не приносил своим родителям большего утешения, чем Авель Гарленд.
– Я и его матушка, сэр, ждали долгие годы, так как средства не позволяли нам сочетаться браком; и Господь уже на склоне наших лет благословил нас единственным ребенком, который никогда не отказывал родителям в сыновней почтительности и любви. О, мы считаем себя большими счастливцами, сэр!
– В чем не может быть никаких сомнений, – прочувственным голосом подхватил нотариус. – Всякий раз, как мне приходится созерцать такое счастье, я не перестаю оплакивать свою холостяцкую долю. Было время, сэр, когда одна молодая девица, отпрыск весьма почтенной фирмы, торгующей предметами мужского туалета… но я, кажется, расчувствовался. Чакстер, принесите бумаги мистера Авеля.
– Видите ли, мистер Уизерден, – сказала старушка, – Авель воспитывался совсем по-другому, чем большинство юношей. Он всегда дорожил нашим обществом и всегда проводил время с нами. Авель не отлучался из дому ни на один день за всю свою жизнь. Ведь правда, голубчик?
– Правда, душенька, – подтвердил старичок. – Если только не считать его поездки на побережье, в Маргет, со школьным учителем мистером Томкинли. Они уехали в субботу и вернулись в понедельник, – но вы помните, душенька, сколько здоровья ему это стоило?
– Потому что не привык к таким отлучкам, – сказала старушка. – Он там совсем истосковался без нас – ни поговорить, ни душу отвести не с кем.
– Совершенно верно, матушка, – снова послышался тот же тихий, тоненький голос. – Мне было так не по себе, так одиноко! Подумать только – ведь нас с вами разделяло море! Никогда не забуду, как я страдал, поняв, что между нами лежит море!
– Что вполне понятно, – заметил нотариус. – Такие чувства делают честь натуре мистера Авеля, и вашей натуре, сударыня, и натуре его отца, и вообще человеческой натуре. И то же самое благородство души проявляется во всем его поведении, столь сдержанном и скромном. А сейчас, как вы изволите увидеть, я поставлю под этим документом свою подпись, которую засвидетельствует мистер Чакстер, затем прижму пальцем вот эту голубую облатку с зазубренными краями и произнесу внятным голосом – не пугайтесь, сударыня, так уж полагается, – что документ сей обладает законной силой. Мистер Авель распишется под другой облаткой, произнесет те же кабалистические слова, и на том дело и кончится. Ха-ха-ха! Видите, как все просто!
Наступила короткая пауза, во время которой мистер Авель, вероятно, проделывал то, что от него требовалось, после чего снова произошел обмен рукопожатиями, послышалось шарканье ног, потом звон бокалов, – и все заговорили разом. Минут через пятнадцать в дверях появился мистер Чакстер (с пером за ухом и с пылающей от винных паров физиономией), который сначала изволил пошутить, назвав Кита «пройдошливым юнцом», а затем сообщил ему, что гости сейчас выйдут.
И они действительно не замедлили выйти. Мистер Уизерден – круглолицый, цветущего вида живчик с весьма галантными манерами – вел старушку, а за ними, под руку, следовали отец с сыном. Мистер Авель, до странности старообразный молодой человек, выглядел почти одних лет с отцом и был удивительно похож на него и лицом и фигурой, хотя вместо отцовского бьющего через край благодушия в нем чувствовалась какая-то робость и сдержанность. Во всем же остальном – в опрятности костюма и даже в хромоте – они были точной копией друг друга.
Усадив старушку в фаэтон, мистер Авель помог ей оправить накидку и положить поудобнее корзиночку, служившую неотъемлемой частью ее туалета, потом сел на заднее сиденье, вероятно, специально для него приспособленное, и улыбнулся всем по очереди, начиная с матушки и кончая пони. Тут поднялась страшная возня: пони никак не хотел закинуть голову и взять в рот мундштук, – но наконец даже с этим было покончено; старичок забрался на свое место и, переложив вожжи в левую руку, сунул правую в карман – за шестипенсовиком для Кита.
Но такой монеты не нашлось ни у него самого, ни у старушки, ни у мистера Авеля, ни у нотариуса, ни у мистера Чакстера. Старичку казалось, что шиллинга будет много, но разменять монету было негде, и он отдал ее Киту.
– Вот, получай. В понедельник я приеду сюда в это же время, и чтобы ты был на месте, дружок. Придется тебе отработать шесть пенсов, – сказал он с улыбкой.
– Благодарю вас, сэр, – ответил Кит. – Я обязательно приду.
Он говорил совершенно серьезно, но все весело рассмеялись над ним, а мистер Чакстер – тот просто зашелся от хохота, восхищенный столь остроумной шуткой. Пони бодрой рысью тронул с места, почувствовав, что теперь можно и домой, или же решив про себя никуда больше не возить хозяев (что, собственно, было одно и то же), и Кит, не успев объясниться толком, пошел своей дорогой. Он потратил свои сокровища до последнего пенни, зная, чего не хватает у них в хозяйстве, не забыл купить и корма для драгоценной птицы и помчался домой в таком упоении от своей удачи, что ему уже начинало казаться, будто Нелл с дедом пришли к ним и сейчас ждут его возвращения.
Глава XV
В то первое утро после ухода из дому, пока они шли безмолвными городскими улицами, девочка то и дело вздрагивала от смешанного чувства надежды и страха, когда в какой-нибудь фигуре, едва различимой в ясной дали, ее воображение улавливало сходство с верным Китом. Но хотя она с радостью протянула бы ему руку и поблагодарила бы его за сказанные напоследок слова, все же ей становилось легче, как только выяснялось, что приближающийся прохожий не Кит, а совсем незнакомый человек. И не только потому, что ее пугала мысль о встрече дедушки с Китом, – нет, ей было бы сейчас тяжело всякое прощание, а особенно прощание с тем, кто так верно и преданно служил им. Довольно и того, что позади оставались безгласные вещи и предметы, не ведающие ни ее любви, ни ее горя. Прощание с единственным другом на пороге этого безрассудного путешествия разбило бы ей сердце.
Почему нам всегда легче примириться с расставанием мысленно, чем на деле? И почему, решившись на него с должным мужеством, мы боимся сказать слово «прости» вслух? Как часто накануне многолетней разлуки или долгого путешествия люди, нежно привязанные друг к другу, обмениваются обычным взглядом, обычным рукопожатием, словно еще надеясь на завтрашнее свидание, тогда как каждый из них прекрасно знает, что это всего лишь жалкая уловка, чтобы уберечься от боли, которую влекут за собой слова прощания, и что предполагаемой встрече не бывать. По-видимому, неизвестность страшнее действительности? Ведь никто из нас не сторонится умирающих друзей, и сознание, что нам не удалось по-настоящему проститься с тем, кого в последний раз мы оставили, полные любви и нежности, способно иногда отравить нам остаток наших дней.
Город радовался утреннему свету; места, казавшиеся ночью такими подозрительными и страшными, теперь будто улыбались, а ослепительные солнечные лучи, танцующие на оконных стеклах и пробирающиеся сквозь шторы и занавески к глазам спящих, заливали золотом даже сновидения и гнали прочь ночные тени. Птицы в душных комнатах, наглухо укрытые от света, почувствовали наступление утра и беспокойно заметались в своих маленьких темницах; востроглазые мыши попрятались в норки и робко сбились там в кучку; холеная кошка, забыв об охоте, сидела и щурилась на золотые полоски, протянувшиеся сквозь замочную скважину и дверную щель, и ей не терпелось шмыгнуть на волю и погреться на солнце. Более благородные звери, запертые в клетках, стояли не двигаясь и не сводили глаз, в которых еще жило отражение дикой лесной чащи, с солнечных бликов, играющих в маленьком оконце под самой крышей, и с трепещущей за ним листвы, а потом принимались беспокойно ходить взад и вперед по доскам, истоптанным их плененными ногами, и снова замирали в неподвижности, глядя за решетку. Узники в тюремных казематах расправляли онемевшие от холода руки и ноги и проклинали камень, который не прогреть даже ясному солнцу. Цветы, спавшие ночью, открывали свои кроткие глаза и обращали их навстречу дню. Свет – разум творения – был повсюду, и животворная сила его сообщалась всему.
Двое странников молча продолжали свой путь, то пожимая друг другу руку, то обмениваясь улыбкой или бодрым взглядом. Несмотря на приветливо льющийся свет, что-то торжественное чувствовалось в длинных безлюдных улицах, лишенных своего обычного выражения и характера, словно это были тела, погруженные в мертвый сон, стирающий всякое различие между ними. В этот ранний час кругом стояла такая тишина, что двое-трое бледных прохожих, попавшихся им навстречу, были так же неуместны здесь, как и непотушенные кое-где подслеповатые фонари, казавшиеся беспомощными и жалкими по сравнению с великолепием солнца.
Они еще не успели проникнуть в самый лабиринт людского жилья, который отделял их от городских окраин, как облик улиц начал мало-помалу меняться, покоряясь шуму и суете. Первыми нарушили чары подводы и грохочущие дилижансы; сначала они появлялись поодиночке, потом все чаще и чаще, экипажей все прибывало, и наконец улицы заполнились ими. На первых порах каждое открытое окно лавки привлекало к себе внимание путников, но скоро стали редкостью закрытые; потом из труб медленно повалил дым, поднялись оконные рамы, впуская свежий воздух в комнаты, распахнулись двери, и служанки, лениво поглядывающие куда угодно, только не на свои метлы, начали вздымать тучи бурой пыли прямо в глаза шарахающимся в сторону прохожим или с грустным видом слушали рассказы молочников о сельских ярмарках и о том, что через час-другой с извозчичьих дворов выедут фургоны с парусиновыми навесами и прочими удобствами да еще с любезными кавалерами в придачу.
Миновав эту часть города, дед и внучка вступили в более оживленные кварталы – святилище коммерции и бойкой торговли, куда стекалось множество людей и где деловая жизнь была уже в разгаре. Старик бросал по сторонам испуганные, растерянные взгляды, ибо этих-то мест ему и хотелось избежать. Прижав палец к губам, он повел девочку извилистыми переулками и узкими дворами и, когда эти места остались далеко позади, все еще оглядывался и бормотал, что погибель и разорение, таящиеся здесь за каждым углом, увяжутся за ними, учуяв их следы, а поэтому отсюда надо бежать как можно скорее.
Но вот и эта часть города пройдена, и они вошли в беспорядочно раскинувшееся предместье, где убогие, поделенные на маленькие квартиры домишки и заклеенные бумагой, заткнутые тряпками окна говорили о том, что здесь ютится армия бедноты. Здешние лавки торговали теми товарами, какие покупают только неимущие; продавцы и покупатели одинаково погибали в тисках нужды. Обитатели многих улиц, бедняки из благородных, загнанные в каморки, все еще пытались бороться за свое утлое существование на этом зыбком островке с помощью тех скудных крох, что остались им после кораблекрушения. Но сборщики податей и заимодавцы бывали и тут частыми гостями, и нищета, еще кое-как боровшаяся, вряд ли менее бросалась в глаза своим убожеством, чем та, которая давно сдалась и вышла из игры.
Эта была длинная, очень длинная дорога, но вид ее оставался неизменным, ибо тот скромный люд, что плетется следом за роскошью, разбивает свои шатры на много миль вокруг ее стана. Сырые, в пятнах плесени дома – многие с наклейками о сдаче внаем, многие еще в лесах, многие недостроенные, но уже разрушающиеся; каморки и углы, которые нищие жильцы снимают у таких же нищих хозяев, так что трудно сказать, кто из них больше заслуживает сожаления; на каждой улице копошащиеся в пыли полуголодные оборвыши-дети; сердитые матери в стоптанных туфлях, гоняющиеся за ними с громкой бранью; худо одетые, хмурые отцы, спешащие на работу, которая дает им «хлеб их насущный», а больше, пожалуй, ничего; мелкие лавочники, прачки, гладильщицы, сапожники, портные, расположившиеся со своим ремеслом в жилых комнатах, кухнях, чуланах, на чердаках и сплошь и рядом ютящиеся скопом под одной крышей; кирпичные заводы, между ними грядки с овощами, огороженные клепками от старых бочек или украденными где-нибудь поблизости, на пожарище, обгорелыми досками с вздувшимися от огня пузырями краски; целые насыпи из устричных раковин, перепревшего сорняка, бурьяна и крапивы; маленькие диссидентские часовни, вещающие, не испытывая недостатка в наглядных примерах, о горести земного существования, и много новеньких церквей, слишком пышных для того, чтобы указывать путь на небеса.
Наконец и эти улицы мало-помалу кончились, сошли на нет: их сменили небольшие огороды, незнакомые с побелкой лачуги из старого теса или обломков рассохшихся барж, зеленых, как растущие по соседству тугие капустные кочны, и усыпанных по швам лишаями плесени и накрепко присосавшимися улитками. Вслед за этим показались бойкие коттеджи – парами, при них садики с выведенными по линейке клумбами, жестким буксовым бордюром и узкими дорожками, по которым, очевидно, не ступала человеческая нога. Потом появилась харчевня с чайными столиками на воздухе и лужайкой для игры в шары. Харчевня была свежевыкрашена в зеленую и белую краску и взирала свысока на своего дряхлого соседа – постоялый двор с колодой у коновязи; за харчевней – луга, а затем коттеджи побольше и посолиднее, стоявшие поодиночке, каждый сам по себе, с газонами, а некоторые даже со сторожкой привратника. Потом шлагбаум; за ним снова луга, на них копны сена и кое-где деревья, потом холм… и путник, остановившись на его вершине и взглянув сначала на окутанный дымом древний собор Св. Павла с крестом, играющим в лучах солнца (если день был ясный), а потом вниз, на Вавилон, породивший этот собор, мог проследить границы воинственного царства извести и кирпича – вплоть до отдаленных его форпостов, один из которых вырвался к самому подножью холма, – и, окинув все это взглядом, сказать: «Теперь мои счеты с Лондоном покончены».
Неподалеку от такого места старик и его маленький вожатый (если, не зная, куда лежит их путь, девочка могла служить ему вожатым) сели отдохнуть на веселой лужайке. Перед уходом из дому Нелли уложила в корзинку несколько кусков хлеба и мяса, и теперь они приступили к своему скромному завтраку.
Свежесть утра, пение птиц, колеблемая ветром трава, темно-зеленые кроны деревьев, полевые цветы и множество тончайших запахов и звуков, плывущих в воздухе, – какую великую радость приносит все это большинству из нас, а особенно тем, кто всегда окружен шумной толпой или же, напротив, живет одиноко и чувствует себя в большом городе словно в бадье, затонувшей на дне колодца! И как глубоко проникло все это в сердце наших странников, как утешило их! Девочка еще ранним утром прочла свои безыскусственные молитвы, может быть впервые в жизни так вникая в их смысл, но сейчас они опять сами собой полились из ее уст. Старик молча снял шляпу. Где ему было помнить слова! Он мог только похвалить их и сказать «аминь».
Дома на полке у них стояла потрепанная книжка с диковинными картинками – «Путь паломника», над которой девочка часто засиживалась по вечерам, размышляя, правда ли все то, что в ней написано, и где находятся эти далекие страны с такими причудливыми названиями. Задумавшись о покинутом доме, она вдруг вспомнила одну главу из этой книги.
– Дедушка, милый, – сказала она, – здесь гораздо лучше и красивей, чем в том месте, которое нарисовано в книжке, и все-таки мне кажется, что мы с тобой, точно Христиан, сложили на траву все наши заботы и горести и никогда больше не поднимем их.
– Да… и никогда больше не вернемся туда… никогда не вернемся! – подхватил старик, махнув рукой по направлению к городу. – Теперь мы с тобой свободны, Нелл. Больше нас туда не заманят.
– Ты не устал? – спросила девочка. – Ты не заболеешь после такой долгой дороги?
– Мы ушли оттуда – значит, я больше никогда не заболею, – последовал ответ. – Нам надо уйти дальше, как можно дальше. Еще рано останавливаться, рано отдыхать. Пойдем!
На лугу был небольшой чистый пруд, где девочка вымыла руки, лицо и ноги, прежде чем пускаться в дальнейший путь. Ей хотелось, чтобы дед тоже освежился; она усадила его на траву и, черпая воду пригоршнями, умыла ему лицо и утерла его своим платьем.
– Я сам теперь ничего не могу, – пробормотал старик. – Не знаю, как это получилось… Раньше все делал сам, но то время прошло. Не оставляй меня, Нелл! Скажи, что не оставишь! Моя любовь к тебе не угасла, верь мне! Если я и тебя потеряю, радость моя, мне останется только одно – умереть!
Он уронил голову ей на плечо и жалобно застонал. Случись это раньше – каких-нибудь несколько дней назад, девочка не удержалась бы от слез и заплакала бы вместе с ним. Но сейчас она принялась мягко и нежно утешать деда, улыбкой разогнала его страх перед будто грозящей им разлукой и обратила его слова в шутку. Старик скоро успокоился и, напевая что-то вполголоса, заснул, словно маленький ребенок.
Он проснулся бодрый, и они двинулись дальше. Дорога шла полями и прекрасными пастбищами, над которыми жаворонок напевал свою веселую песенку, замерев высоко-высоко в прозрачно-голубом поднебесье. Ветер прилетал полный ароматов, собранных по пути, и пчелы, подхваченные этой благовонной волной, вились вокруг, сонным жужжаньем выражая свое удовольствие.
В этих местах, среди открытых полей, жилье встречалось редко, иной раз на расстоянии нескольких миль одно от другого. Время от времени попадались теснившиеся кучками скромные домики; кое-где в открытых дверях был поставлен стул или положена низкая перекладина, чтобы дети не выбегали на дорогу; другие стояли запертые, так как хозяева всей семьей работали в поле. Такие домики часто служили началом маленькой деревушки, и вскоре вслед за ними показывалась мастерская колесника или кузница, потом богатая ферма, во дворе которой дремали коровы, а лошади смотрели через низкую каменную стену на дорогу и, чуть завидя своих сородичей в упряжке, галопом уносились прочь, словно гордясь дарованной им свободой. Были здесь и свиньи, которые взрывали землю в поисках лакомств и недовольно похрюкивали, слоняясь с места на место и натыкаясь друг на друга. Голуби, распушив перья, осторожно семенили вдоль края крыши и горделиво выступали по карнизам; гуси и утки, мнившие себя куда более грациозными по сравнению с голубями, вперевалку расхаживали по берегу пруда или бойко скользили по его поверхности. Ферма оставалась позади, показывалась маленькая гостиница, за ней такая же скромная пивная и деревенская лавочка, потом дома стряпчего и пастора, чьи грозные имена повергали пивную в дрожь; потом из рощицы скромно выглядывала церковь, еще несколько маленьких домиков, а за ними арестный дом, загон для скота, а нередко и глубокий пересохший колодец у придорожной насыпи. Потом и справа и слева начинались обнесенные живой изгородью поля и между ними вновь вилась широкая дорога.