– Очень даже можно, девок множо видел на фронтах, и по санитарной части, и по связи.
– Нельзя мне, Сема, я уже тяжелая была.
– Вот так? И когда же успела?
Дарья возмутилась:
– Ах ты, «когда успела?», а не ты ли всю ночь, прости Господи, до седьмого поту, да тут диво было не понести! Павлик-то, сын, который сейчас на Севере, от твоего семени, а мой-то Георгий Николаевич, когда узнал, что не гожусь к мобилизации, замечать меня стал, в контору пристроил, продукты приносил.
Сема не слышал последних слов, он никак не мог понять про Павлика, зачем она говорит, что его семя?
– Обожди, Дарьюшка, дай одуматься, что ты мне про Павла сказала. Мой, говоришь? А когда он народился?
– В марте, как и должно. Сема, не вини меня ни в чем, что вышла за другого, не выжить бы мне с дитем, а он взял, на себя записал. Что раньше никогда не говорила тебе, да и седни бы промолчала, да как-то расположилось все к тому разговору.
Сема плакал, слезы стекали по его щекам, он подбирал их застиранным платочком.
– А ведь я думала, что ты найдешь меня сразу, как вернешься, я бы все бросила, к тебе пошла. И когда повстретились, ты уж женатый был, и тогда бы пошла, да ты возгордился.
Сема всхлипнул:
– Тяжело, поди, одной-то? В районе-то, говорят, квартирка была и с теплом, и с уборной, а все оставила и переехала в глухомань нашу.
– Домой вернулась. А тяжесть – какая тяжесть? Хозяйство не держу, пенсию дают хорошую, да мне много ли надо?
Сема вздохнул:
– А мне тяжко. Ты, может, смеяться будешь, а я все ночами молодость нашу вспоминаю, у меня же ни одной девки не было, кроме тебя. Новой раз до того забудусь, что заговорю с тобой на ласковом языке.
– Неужто все помнишь? Ведь полвека прошло, даже больше.
– Все до ниточки помню, вот как сейчас, и шутки в сторону.
– Ничего не вернуть, Сема, жизнь прошла.
– Ну, тут я не согласный, жисть продолжатся, надо только за ней успевать. Вот я пришел к тебе, думаю, может, нам с тобой сойтись?
– Бог с тобой, Семен Федорович, в наши-то годы?
Сема взбодрился:
– А чего? Пусть знают молодые, что первая любовь завсегда сердце расшевелит.
– Засудит нас деревня.
– Дурак, можа, и осудит, а всякий умный, которых поболе, согласится, что правильно сделали. Только надо хату в порядок привести.
– Нет, лучше ты ко мне перетащись, у меня и домишко покрепче, и к центру ближе.
Сема смутился:
– Нельзя, не положено в примаки выходить. Ладно, оставим до утра, я с Гришей посоветуюсь, он ведь как сын мне. А с Павликом как быть? Сопчишь ему об истинном отце?
Дароья качнула головой:
– Писать не буду, а вот приедет через месяц, тут и обсудим.
Сема подвинулся по плашке ближе к Дарьюшке, обнял ее за плечо, она положила голову ему на грудь. Совсем, как в ту ночь, которая была первой и пока последней в их совместной жизни.
11
Собраний давно в деревне не было, как партию и советы распустили, так и собираться перестали, тем более днем, так что полный клуб набился народу. Приезжие и хозяева из конторы шли гуськом и не разговаривали. Семен стоял на крыльце, докуривал, все видел и понял, что дело плохо, раз молчком идут. Директор совхоза открыл собрание:
– Повестка дня известна: о роспуске совхоза и формировании земельных и материальных паев работников. Присутствует начальник управления сельского хозяйства района Дымчаков и заведующая экономическим отделом районной администрации Кукорина. Начну с собственного сообщения. Вы знаете, товарищи, что цены на нашу продукцию из года в год падают, а на все то, что необходимо, чтобы произвести молоко, мясо и хлеб, цены растут. Андрей Ляпышев помнит и не даст соврать, когда у него на «Кировце» двигатель стуканул, а нам зяби еще пахать немерено, я загрузил десять быков, увез на мясокомбинат, там квитанцию выдали, с ней в Агроснаб, и к вечеру мы новый трактор пригнали. Так, Андрей?
– Верно!
– Сегодня за «Кировец» надо табун быков гнать, солярка в пять раз дороже молока. Как жить? Чем больше работаем, тем больше должны поставщикам, налоговой инспекции, всяким фондам. Получается, настали такие времена, что страна в крестьянине не нуждается, и сельское хозяйство ей не нужно.
– В таком виде, конечно, не нужно, – заявила из президиума Кукорина. – Вы же банкроты, сами себя съели.
– Ладно, мы не нужны, а кто народ кормить будет?
Кукорина встала:
– Западные развитые страны, поддерживая нашу демократию, предлагают продукты в несколько раз дешевле, чем себестоимость вашего не самого качественного мяса и молока.
– А нас куда?
– Дустом травануть?
– И жить чем?
Зал гудел. Поднялся Дымчаков, он уже не первое собрание проводил, потому нисколько не смущался:
– Каждый из вас получит пай, долю от совхоза. Можете регистрировать крестьянско-фермерское хозяйство и работать только на себя, посмотрите, как в Америке живут фермеры, половина миллионеры. Можете объединяться и работать в кооперативе, это как маленький колхоз, только опять же на себя, захотите продать государству – пожалуйста, нет – решайте сами.
Встал Славка Пальянов:
– Нас в совхозе не пятьсот ли душ. Тракторов всех марок, если не ошибаюсь, меньше ста, комбайнов сорок. И как делить? По колесу на брата? Это же дурь!
Григорий Яковлевич постучал карандашом по графину на трибуне:
– Дайте мне закончить. Вопросов будет в тысячу раз больше, чем назвал Пальянов. Но я хочу вот на чем остановиться. Новые власти не любят советы и коммунистов, вместе с тем ненавидят все то, что ими создано. Да, мы жили не очень богато, но ровно. Мы создали за послевоенные сорок лет колхозно—совхозную деревню как единый социально—экономический организм. У нас все было едино. Мы фермы строили и квартиры бесплатные, мы клубы, больницы, школы сделали в каждой деревне. Скажите мне, кто самый главный хозяин был в деревне? Парторг? Нет! Председатель сельсовета? Нет! Директор совхоза самый главный, потому что у него все ресурсы, вся техника, все средства. Для чего? Для людей, для вас всех. Елена Васильевна, учительница наша, на прошлой неделе ночью рожать надумала – куда медичка прибежала? Ко мне. Я дал команду водителю, чтобы роженицу увезли в район. А третьего дня умер ветеран труда, заслуженный механизатор Егор Платонович. В совхозной столярке гроб сделали, на совхозной машине на кладбище увезли, в совхозной столовой поминки справили. Вот он, деревенский живой организм, от рождения до смерти человек в коллективе. Если все это будет разрушено, деревня погибнет. Наши деды еще общинами жили, мы тоже к такому пришли, но сегодня все перестраивается. Я вырос в совхозе, десять лет директором был. Гробить своими руками все, что создавал, не хочу и не буду. При всем народе заявляю, что обязанности директора с себя снимаю.
Дымчакова такой вариант явно не устраивал:
– Минутку, Григорий Яковлевич, значит, вы в кусты, а кто отвечать будет за совхоз, вернее, за долги, которые вы нахватали?
Гурушкин побагровел:
– Прошу, господин Дымчаков, выбирать выражения. Дела сдам по документам, любую комиссию назначайте. Только прямо сейчас подтвердите свой приказ отгрузить Облхлебопродукту практически весь намолоченный хлеб и сдать тридцать коров в счет долгов кооператива «Казбек». Вы обещали, что деньги поступят на наш счет немедленно, но сегодня я выяснил, что нашим зерном закрыли долги района, а «Казбек» получил расчет за мясо наличными. Как это прикажете понимать?
Дымчаков улыбнулся:
– Вы, Григорий Яковлевич, типичный представитель советской экономики, вам не понять тонкостей сегодняшних экономических отношений. Мы такие хозяйства, как ваше, будем закрывать, дадим людям свободу, и через три года новые крестьяне завалят страну продуктами.
Зал загудел, но всех перекричал Семен Федорович:
– Хочу просить товарища или господина, теряюсь теперь, Дымчакова пояснить народу, как это он изловчится за три года новых крестьян настряпать. У меня, верно, детей… вроде как не было, но процедура мне известна, тут тремя годами не обойтись. Это одно. Другое: а куда нас девать? Если без ехидства – вы подмогните деревне, вы же видите, что люди работают, пособите. Я все смеялся над советской властью, что у нее бензин стоил дешевле газировки. Дохихикал, за литру солярки надо вылить подойничек молока. Жду ответа, дорогой уполномоченный.
Дымчаков широко улыбнулся. Вообще красивый парень, волосы назад, бородка, как положено, аккуратно подбрита, галстук богатый, аж глаза скрадыват, костюм с отливом, туфли востроносые.
– Я позволю себе повторить притчу, рассказанную нашим уважаемым руководителем. Голодному человеку надо дать удочку, а не рыбу, готовую рыбу съел, и опять голодный, а на удочку можно ловить, сколько хочешь. Колхозы и совхозы – это черная дыра, в нее хоть сколько вливай, все равно никакого толку.
Голос из зала перебил:
– Вы бы насчет дыр поаккуратней, а то женщины уж платками закрываются.
Дымчаков смутился:
– Прошу прощения, во всем виновата многозначность русского слова, но, впрочем, не о том речь. Государство в корне пересмотрело свое отношение к сельскому хозяйству и будет поддерживать сильных, способных развиваться, слабые… отомрут сами собой, люди найдут занятие. Вот, говорят, в ваших местах грибов много: создавайте артели, заготавливайте и продавайте хоть до Москвы.
Толпа оживилась:
– Верно, мужики, какого хрена я вкалывал на ферме, когда от первых лесков и до самого кордона о грузди запинашься, пройти нельзя. До внукова поколения семью бы обеспечил, опять же на свежем воздухе.
– Нет, Кипря, ты бы только на соли большие траты имел, соль сразу в цену пошла бы.
– Сушить! Опята очень даже хороши сухие.
– А обабки лучше мариновать, кума сказывала.
Гурушкин видел, что собрание утратило интерес к повестке дня и вообще к завтрашнему, безысходность и бессильную злость скрывали мужики за грубой шуткой – такое тоже бывало.
– Григорий Яковлевич, ведите собрание, что это за балаган? – шипел над ухом Дымчаков.
– Что вы, Антон Анфентьевич, разве это не есть демократия, о которой вы столько речей задвинули? Пусть выскажутся люди, все равно им терять уже нечего.
Расчеты экономистов по земельным и имущественным паям слушали в пол—уха, бабы перешептывались, мужики говорили в открытую, комментируя очередной вывод экономиста.
– Земельная доля составит пятнадцать гектаров на работающего, но это вместе с пастбищами и сенокосами, чистой пашни четыре с половиной гектара. Имущественный пай будет зависеть от стажа работы и заработной платы, потому все расчеты объявим позднее.
Встал Дымчаков:
– Всем все понятно? Таковы правила игры.
Зал угрюмо молчал. Кто-то вздохнул:
– Ребята, не боись, это всего лишь игры, только проигравшему не жить.
Дымчаков кашлянул и предложил принять резолюцию.
– Обожди с резолюцией, – вперед протиснулся Семен Федорович. – Я вот сейчас гляжу на тебя, господин представитель, и вспоминаю, как много лет назад вот так же стоял такой же уполномоченный и тряс резолюцией о создании колхоза и зачислении всех жителей гуртом в это дело. У тебя только нагана не хватат, у того уполномоченного наган был, и помогал ему, как только в зале шумок, или кто не то понес в речах, он нежненько так наганчик с руки на руку перебрасывал. Я хоть и совсем малым был, но помню. И речи ваши очень даже похожи, только у того загнать всех любыми судьбами, а у тебя разогнать опять же любой ценой, потому что в Москву, наверно, уж доложили, что разнарядка исполнена.
Дымчаков вскочил:
– Я бы попросил…
– И не проси, взял слово – ни за что не отдам. Я в народе считаюсь легоньким, вроде как дурачком смирным, но меня не обижают и слушают, когда говорю. Страшное дело происходит на наших глазах, грязный нож, каким бабы полы скоблят, в самое сердце деревне вонзают, а дети ее, словно чужекровные, молчат, не встали стеной, не загородили мать родную. Вы присмотритесь, у таких уполномоченных ничего нет, окромя резолюций, им что совхоз прикончить, что целый народ голяком пустить. Помянете меня потом, отрыгнется вам сегодняшнее молчание.
– Ты что, дед, к бунту призываешь? – выкрикнул Дымчаков.
Сема вскипел:
– Какой я тебе дед? Ежели бы у меня был такой внук, я бы удавился в ближайшем туалете, чтобы приличные места не осквернять. Революции, восстания, расстрелы – это все по вашей части, и ваш брат премного преуспел, как говаривал наш парторг Володимир Тихонович, не тем к ноче помянутый.
– Он что, умер?
– Живой, но дело его погибло. Сейчас вот вроде поминок проводим.
Гурушкин встал изо стола и вышел вперед:
– Хочу предостеречь вас от резких выпадов против власти. Мы с вами, народ то есть, уже ничем не руководим. В районе главным начальником поставили человека, в партийные времена бывшего во втором эшелоне кадрового резерва. Господин Дымчаков горожанин, основатель крупного банка в области, зачем приехал в сельский район – думаю, есть корыстный интерес, сегодня это поощряется. Можете не голосовать, совхоз все равно распустят, счета арестованы, имущество тоже. Меня за уход не корите, я с собой болта ржавого не взял, весь на виду.
Он поклонился людям и вышел под пугающую тишину зала.
12
Гурушкин рано утром в конторе написал заявление на имя начальника управления сельского хозяйства и отправил его с шофером, наказал, чтобы зарегистрировал в отделе кадров, а то начнут игрушки: видели – не видели. Ровно в восемь позвонили из приемной руководителя района, и дама солидным голосом предупредила, что соединяет с Вадимом Лукичем Хлоповым. Гурушкин выругался: что крестьяне, то и обезьяне, раньше первый секретарь райкома звонил без посредников, а сегодня протокол, субординация, батенька…
– Будь на месте, я через час подъеду, надо поговорить.
Вошел, руки не подал, сел за стол с уголка:
– Григорий Яковлевич, ты почему себя так вольно ведешь? Или ты иной власти, кроме партийной, не признаешь? А я тебе напомню, что это мы, новый состав районного совета, спасли тебя от жестокого наказания, возможно, и от тюрьмы, и ты должен быть благодарен.
– За что? Да, я поддержал ГКЧП, потому что комитет брал на себя ответственность за большую страну, когда уже никто не хотел отвечать, и противостоял тем, кто готов был ее запродать. Я видел пресс—конференции и подленькие вопросы слышал, которые задавали откровенно антисоветские, проамериканские журналисты, видел, что комитет слаб, нуждается в поддержке, и я заявил о своей солидарности с ГКЧП.
– Заметь, заявил на областном телевидении, тебя на всю страну потом показывали, прокурор области настаивал на твоем аресте. И все-таки мы тебя не отдали.
Гурушкин возмутился:
– Что ты меня, Вадим Лукич, все укоряешь этим заступничеством? Я на сессии райсовета прощения не просил и в ноги тебе не падал, наоборот, соглашался на открытый суд, и не потому ли ты предложил перерыв сделать, что советовался, с кем надо: а можно ли допускать до суда? Он там такого может наговорить, что снова придется танки вызывать. Втихушку прихлопнуть меня вы уже побоялись, а открытый процесс и того страшнее.
– Да, вижу, что выводов ты не сделал, а жаль.
– Почему не сделал? Сделал, что только задним умом мы крепки. Комитетчики слабы оказались на крутые меры, и войска ввели, а ходу им не дали. Там и надо-то было полсотни человек изолировать, а духу не хватило, не смогли переступить через нравственные принципы. Зато через два года юная демократия все сделала, как надо, и войска ввела, и из танков по Верховному Совету постреляла. Правда, все с подсказки дядьки заморского, зато с прямой трансляцией позорного расстрела по американским каналам.
– Ну, ты не загибай.
– Что, забыл, оспариваешь? Да у меня три кассеты записаны с монотонными картавыми комментариями, могу одолжить, чтобы освежил память, но только оно тебе уже ни к чему. Ты лучше скажи, зачем приехал?
Хлопов за все время разговора глаз не поднял, смотрел куда-то мимо, и ответил никому, в сторону:
– Направляем к тебе большую ревизию, все проверим, о зерне и мясе ты зря объявил, все переиграем, и ты окажешься в дураках. Потому мой совет: подпишешь документы в таком виде, как подготовит Дымчаков, и уезжай, друзей у тебя много, устроишься. Встанешь поперек – раздавлю, вместе нам не работать. – Хлопов резко встал и хлопнул дверью, аж штукатурка посыпалась.
«Вот оно как!» – подумал Гурушкин. – «Политические противники становятся противниками экономическими. Знать, большую аферу задумали они с совхозом, если он так открыто грозит и прямо предлагает. Ладно, посмотрим, какие документы привезет Дымчаков».
13
Ах, до чего жалко было Семе сына дружка своего Якова, первенца для обоих, бездетный Семен прибегал вечерами повошкаться с крепышом, на ножке качал, возил на корчажках, бывало, нечаянно обмочит заигравшийся Гришка… «Обабком мы его звали, точно», – вспомнил Семен и вздохнул. Обабок – толстенький гриб, упругий, просто так не сшибешь, походил чем-то парнишка на лесную дивность.
Это за ним с детства такой недостаток – встревать в споры, свое чувство отстаивать. Был случай, уличил он мошенство парня одного, повзрослей его будет, когда в картишки баловались. Тот в морду:
– Признайся, что соврал.
А наш кровавую юшку сплевывает и свое:
– Нет, видел, как ты подменил картинку!
Еще в морду. Не помогает. Отобрали мальчонку, отец перво-наперво всыпал за картишки, а потом спрашивает:
– Ну, чего тебе стоило согласиться, мол, ошибся.
А тот разбитым носом хлюпат и упрямится:
– Не бывать такому, а обмана в жисть не потерплю.
А в юности как он резко поступил, когда власти разрешили парням, которые по институтам учатся, в армии не служить до получения дипломов. Учиться поступил заочно, потому как безотцовщина, концы с концами…, но как узнал, что от армии отсрочка, пришел в военкомат:
– Забирайте, я же не бракованный какой-нибудь, а то ославят на всю деревню, ни одна девка не подпустит.
Ну, чисто папа родимый, царство небесное! тот тоже в сорок первом в комиссариате в грудь стучал, партбилетом размахивал:
– Никакой брони не признаю! На фронте отечественная судьба решается, а тут бабы и без меня трактора заведут.
Достукался…
Институт Гришка окончил уже после армии, механиком побыл, инженером, в партию вступил. Сема, конечно, человек сугубо беспартийный, но попросился у Володимира Тихоновича поприсутствовать в уголке, когда Гришу принимали. Парторг разрешил, но с уговором, что Сема вести себя будет тихо и речей не говорить. И чего они его так терзали: и про китайских коммунистов, и про кубинских, и про мировой империализм. Так и подмывало Семку вскочить и воскликнуть:
– Да что это вы над чистой душой измываетесь, на нем пятнышка нет, не токмо греха.
Но – устоял, посовестился, зато потом все до чиста Володимиру Тихоновичу выпенял. А тот лыбится:
– У нас в партии процедура такая, каждого обсудить, вывернуть, чтоб ошибки не сделать. Ладно…
Инженером когда Григорий стал, уважительный, и народ к нему запросто. А тут директора переводят, и вроде бы все к тому, что Григорию Яковлевичу директором быть, но чин какой-то в районе заартачился, не дает пропуску. Вот тогда Сема снова пошел к парторгу:
– Ты пошто своих членов в обиду сдаешь? Намекивают нам со стороны человека, разу в наших краях не бывал, местов не знат, людей тоже. Какой он будет директор первые три года? Пропадем совсем! Вот тебе мой сказ: ехай в район и ставь вопрос на ребро, что есть у нас свой директор, готовый, Гришка, то есть.
Возымело! Побывал парторг в райкоме, знать, уважал его тогдашний первый секретарь, теперь уж покойный, земля ему пухом, потому что в царствие небесное партейных едва ли пущают.
Назначили Григория Яковлевича, и как будто ничего не изменилось, так же пахали и сеяли, так же бабы коров доили, скотники быков выпасали – ан нет, другая сделалась политика. Какие-то хитрые расчеты делал директор со своей конторой, договора заключал с бригадами и фермами, по концу года премиальные выплачивал такие, что люди получать поначалу пужались.
Семен давненько уж заметил, что как только народишко в деревне чуть зарозовеет, взвеселится, шти у него погуще станут – сразу органы интересуются: «Откуда, не от любимого ли государства отщипнули?». Каждый месяц приезжали, бумаги листали, Сема тогда уж на пенсии был, целыми днями у конторы просиживал, все боялся, что проморгает, увезут Гришку, и рукой не махнешь. Нет, каждый раз уезжали без залога, Гриша выходил из конторы последним, одними глазами благодарил деда за поддержку и шел домой.
А женился он как! Гришка еще в механиках ходил, и приехала в деревню молодая учительница после института, Сема ее сам и привез из района в своем ходочке на справном мерине Карьке. Девчонку на квартиру поставили к Павловне, у нее в доме горенка была с отдельным ходом, всегда в ней кто-то жил, то агроном молодой, то медичка.
Гриша Настеньку-то первый раз в клубе увидел, в кино она пришла, «Свинарку и пастуха» показывали. Гриша как увидел учительницу, так и сомлел, знамо дело, не у одного Григория в тот вечер ноги ослабли. Конечно, ни свинарки, ни пастуха он не видел, все в ее сторону смотрел, от экрана лицо ее хорошо освещалось, правда, мужики из заднего ряда пару раз ему голову на место ставили. После фильма целый спектакль получился, Настенька идет по коридору, а парни по обе стороны по стойке смирно стоят. Конечно, при таком стечении никто не насмелился в провожатые, да и Гриша в толпе дурачком просопел.
На Новый год надо было для установки на школьном дворе большую елку привезти, Гриша сам поехал с трактористом, высоченную да кучерявую красавицу свалили, правда, сосну, ели в наших местах не водятся. Привезли в школу, Гриша выскочил, посмотреть, где надо ставить, а Настенька явилась перед ним, раскрасневшаяся на морозе, белые кудри с заячьей шапкой смешались, улыбается:
– Вот тут ставьте, мы с ребятами вокруг фигурок из снега налепим, сказка получится.
Гришку как заклинило, ни слова ответить не может и трактористу ничего не говорит. Тут Настенька и взяла все в свои рученьки, трактористу машет:
– Сюда подъезжай! – Крановщику на глубокую яму показывает: – Тут надо установить. Тогда и Гриша оживился, лопату схватил, давай снег вокруг дерева трамбовать, в колодец за водой сбегал, чтобы елку надежней вморозить. И в этот момент подошла к нему Настенька, поблагодарила, пригласила на открытие снежного городка.
– И на новогодний бал в школу приходите, вы же не чужой, учились здесь.
– Приду, обязательно приду! – Заорал Гришка, перекрывая рев трактора.
На этом вечере и обраковались они, домой ее проводил, с тех пор в клубе уже никто не прилипал к ней. После Пасхи свадьбу сделали, это Сема настоял, чтобы Великий Пост перетерпели, нельзя в такое время свадьбы играть. Сема на том пиршестве на месте отца сидел. Гордился…
14
Дымчаков положил перед Гурушкиным красивую папку с тиснением фамилии владельца и сам открыл первый лист:
– Это приказ о вашем увольнении. В одном экземпляре распишитесь, второй возьмите себе, на память. Далее. Разрешение на передачу техники, тут все госномера, другие данные – о передаче в порядке погашения долгов кооперативу «Мечта», по остаточной стоимости.
Гурушкин молчал. Дымчаков перевернул следующий лист:
– Договор о продаже свинопоголовья частному предпринимателю Исламбекову.
– Мусульманину грешно заниматься свиноводством, – попытался пошутить Гурушкин.
– Почему грех, если ваши работники погрузят, а на мясокомбинате забьют? Деньги даже после свинины не пахнут, Григорий Яковлевич!
– Похоже, в запахах вы неплохо разбираетесь. Хлопов эти бумаги видел?
– Видел, знает и одобряет, от него возражений не последует.
– Да, было бы диво.
– Что вы сказали?
– Вы для чего мне эти бумаги показываете? Подписывать их я все равно не буду, тем более, что уже освобожден. Поглумиться захотелось, насладиться горем?
– Какое горе, Григорий Яковлевич? Был совхоз – нет совхоза – вам-то какая разница? Вашего же ничего не пострадало? Но бумаги эти вам придется подписать.
– Нет, Дымчаков, нам друг друга никогда не понять.
– И не надо. Для сведения: преобразование хозяйства продолжит Дымчаков Олег Анфентьевич. Удивлены? Да, мой младший брат.
– Вдвоем и батьку бить ловчее.
Гурушкин прочитал все документы и ничему не удивился, по ним основные средства совхоза арендовались, передавались или продавались чужим, посторонним людям. Он понимал, что Дымчаков готов к его отказу, у них на этот случай есть запасной вариант, но он понимал так же, что никогда не подпишет такие документы не потому, что они незаконны – если надо, эти ребята и закон подправят, а потому что они противны его совести и гордости.
– Дымчаков! С братцем будете претворять эти решения в жизнь, без меня. Вот смотрю на вас и думаю: неужели вы уверовали, что бога за бороду держите, что все теперь в ваших руках? Неужели нет страха, опасения, что отвечать придется?