Книга Собрание сочинений. 2 том - читать онлайн бесплатно, автор Николай Ольков. Cтраница 8
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Собрание сочинений. 2 том
Собрание сочинений. 2 том
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Собрание сочинений. 2 том

– Ты на болотах бывал, и выбирать приходилось, известно тебе, что ни на каждую кочку можно ступать, иная с виду надежная, а кинься – и в пучину. Ты главное все-таки узрел, это добре. Перемены грядут. Мне надежный человек передал, что маслозаводик наш отымут. До каждого хозяина налоги доведут по самые ноздри. Год назад я все по другому мыслил, и тебе внушал, а нынче – баста! Власть себя обнажила. Лютая нелюбовь к мужику. Тот же человек сказал, что Ульянов подписал приказ вытряхнуть хлеб из Сибири, какой-то Каганович назначен главным по тряске. Буча вызревает сильная, я вижу.

Данила понимал, что не пришла еще пора сказать сыну все, он хоть и младшенький, но самый понятливый, толковый. Лицом в мать, стать его, отцовская, красивый парень, и умом Бог не обошел. Старшие определились, хоть и в иных краях, семьи, дома, при дельце, при деньгах, даже если и власть тряхнет, о черном дне возможном отец с юности их учил, золотишко и стекляшки в надежных местах закопаны, жены и то не знают. Данила, пробравшись в Сибирь, переменил все, вплоть до характера, только память не мог стереть, потому горькими мыслями мучился долго, пока новая любовь и детишки не завладели им полностью.

С первых новосельных лет отметил сметливый Данила, что совсем другой мужик в Сибири, там, дома, землицы нет, все у хозяина, или бери в наём или сам иди в работники, иначе погинешь. Хлеба досыта не едал до женихов, о каше помышлял больше, чем о девках и во снах жратва являлась чаще бабьей ласки. Когда случилось, и метнулся он подальше от греховного места, цельное лето урывками двигался к неведомому краю Сибири, где, по слухам, свободно живет человек. Он и фамилию взял дерзкую, с вызовом, не просто так, был Чайкин, стал Атаманов, потому что в Сибири жизнь показалась ему вольницей. Где это видано, чтобы земли столько было, столько, что бери и работай, засевай, плати малый налог и отделяй на общество, что положено.

Вот тогда сравнил он малорусского крестьянина с сибирским мужиком, и показался ему родовой земляк малым и убогим, с черными руками и согбенным плечом, глаза долу и голова ниц. И тогда же постиг Данила еще одну истину: только незастойность от всего, только личное благо есть свобода, когда у тебя дом и в дому, когда не сидишь на печи, потому что единственные подштанники баба простирнула и сохнут они тут же, на сковороднике перед печным целом, когда при входе в храм можешь кинуть нищим горстку мелочи, а на полтину поставить свечу Богородице – вот тогда свободен. И сосед, и староста, и урядник – все с тобой здороваются, по отчеству называют. Не важно, рассуждал Данила, что они о тебе думают, важно, что от мыслей грязных нет ничего на их лицах, а только уважение да почтение. И сибирский мужик через одного, а то и гуще, был таковым, сытым был мужиком, потому свободным. И на эту его неброскую независимость собиралась покуситься новая власть. О-о-о, большая глупость, большая…

На дальней заимке за смирновскими болотами глухой осенней ночью собрались те, кого Данила Богданович счел нужным упредить. Ехали верхом, с ружьями, без собак, чтобы не сбрехали, но вроде как на охоту. Двух наблюдателей поставили на обеих дорогах, а других нет, болота кругом.

Месяц только что народился, выгулялся среди звезд, любопытно ему, юному, что под ним творится. А и было на что посмотреть. Крепкие из крепких мужики из Смирновой, Травного и Песьяновой собрались на совет, как встречать новые поборы. Сами удальцы, да за каждым чуть не дюжина сынов и зятьев.

Данила начал на правах хозяина:

– Чаю и чарку не предлагаю, не тот случай, дозволит Бог, еще посидим за столом и почаруемся. Есть вести, что в столицах и городах голодуют, хлеб не уродился в иных краях, и власть намерение имеет за счет сибирского мужика удержаться, иначе скинут. Уже есть документ, по которому все, что ни на есть, будут отымать. Это называют разверсткой и пришлют к нам продотряды, солдат, то есть. Это уже не налог, это грабеж и веревка хозяину. Вот и приплыли. Давайте судить.

Нехорошая тишина повисла над столом, пятнадцать человек сидели и каждый о своем думал.

– Ты бы не хитрил, Данила Богданович, – подал голос Иван Швецов. – Само собой, у тебя траты может быть больше, потому и дума вперед нашей. К тому же два сына у тебя во властях, может, послабление будет, а нам куда?

– За сынов оставь, Иван Гордеевич, они сами, как говно в проруби, не знают, куда прислониться. Во властях, но в моих руках, если надо – не пикнут.

Травнинский хозяин Федор Ташланов встал над столом, расправил бородку, меховую безрукавку запахнул:

– Я так вижу, что таперика у нас две дороги, как на эту заимку. По одной надо снять с себя все и голяком двигаться в коммуну, пешим, потому как лошадей, похоже, тоже мобилизуют. По второй надо не только самому верхом, а и в поводу лошадку иметь для того, кто пеш окажется, да ружьецо тоже с картечей. Иными речами – каждое село в оборону и не давать хлеба сверх нормы.

Застолье загудело.

– А норму кто будет устанавливать? Если ЧК, то хлеб выгребать будем целыми амбарами, чтобы не перевешивать.

– Да, а мясо прямо из пригонов живьем гнать к волости.

– Какая ЧК, у них своя ЧК по хлебу организована, целиком по продовольствию.

– Да, и главным поставлен какой-то Шлагбаум.

– Инденбаум, – поправил Данила Богданович и улыбнулся в бороду.

– Можа и так, мне шурьяк сказывал, он в городе в депо железо кует, в коммунистах, дак там называли фамилию.

– Обожди, он, стало быть, не русский?

– Шурьяк-то?

– Дура! Баум этот! Чужому, конечно, сподручней шкуру спускать с русского человека.

Данила Богданович тоже встал:

– Выбора у нас нет, по второй дороге придется востриться, Федор Петрович, как ты сказал. Только вот оборона – это как? Это же бунт, враз из пушек разнесут. Как-то бы умней надо, может, баб подбить на протест, с них какой спрос, волос длинный, ум короткий. Или пытаться договориться, вот столько, мол, дадим, а больше нету.

Опять задумались.

– Бабы только до первого выстрела орать будут, потом подола мокрые подхватят и по домам.

– А о переговорах ты зря мечтаешь, Данила Богданович, никто нас слушать не станет.

– Тогда что, мужики, опять в леса, пережидать, как Колчака?

– Ага, этих не пересидишь, не те ребята.

– Давайте же решать, как быть, Данила Богданович!

Атаманов молчал. Он видел тупик и не находил выхода. Бунт бессмыслен, он обречен, власть слаба, опоры в народе у нее нет, потому расчет только на армию. С землей смешают, втопчут, раздавят. А что сказать мужикам, ведь ждут, еще, смотри, спросят, зачем в таком разе собирал?

– Давайте так порешим. Как только у кого появится разверстка, сообщать в другие села. В деревнях поговорить тихонько с народишком, не с каждым, конечно, но поговорить, что надо все-таки как-то протест выказать. Будем ждать, пусть власть первая слово скажет. А нам никто не поможет, кроме самих себя.

4

Председатель исполкома уездного совета Иван Яковлевич Кузьминский уже вторую ночь подряд провел в кабинете на стульчиках, рано утром вышел во двор, умылся из кадушки с дождевой водой, стекающей с крыши, разложил на столе бумаги. Полученный вчера нарочным пакет из губисполкома подтвердил все самые худшие опасения. Многие руководящие товарищи ближе к жатве бывали в уезде и видели хорошие хлеба. Отчетность по намолоту, конечно, занижена, с трех П, как он говорил, брали цифры чиновники: пол, потолок и палец, но нюх у руководства неудержимо усиливается, когда сверху не просто жмут, а директивно не дают даже головы поднять. Конечно, для губернских постановление Совнаркома – нож к горлу, потому и возникла такая огромная цифра заготовок по уезду, пять миллионов пудов из восьми по губернии. Страхуются ребята, а ему как быть?

Кузьминский не хотел об этом думать, но мысль пробивалась и заставляла искать ответ. Суровые условия заготовок диктуются жестокой обстановкой в стране, постановление Совнаркома об изъятии хлебных излишек в Сибири он изучил внимательно, причину столь крутых мер понимал, но теперь, когда ему придется эти меры применять, родилось сомнение. Не разделял он глубокого убеждения руководящих товарищей из Кремля, что Сибирь зажала хлеб и сидит на булках, в то время как Центральная Россия уменьшает рабочую пайку до одного жевка.

Кузьминский мог бы поспорить с кем угодно, что пропустили мимо в губернии указание товарища Ленина о налаживании товарообмена между городом и деревней. Крестьянин готов поделиться последним, если ему предложат самое необходимое в обмен на хлеб: плуг, боронку, керосин, мануфактуру, сахар, спички, соль. Первая волна под лозунгом «Деревня поможет городу» вынесла к пролетарскому столу буханки сибирского хлеба, и Кузьминский, как и крестьяне, был уверен, что навстречу пойдут изделия и товары, но ничего этого не случилось. Почему? В губернии отбояривались, утверждая, что хлеб ушел в центр, там и надо требовать отдачи, однако на угрозу Кузьминского направить телеграмму лично товарищу Ленину в губисполкоме посоветовали одуматься и припухнуть: у Ленина, мол, и без того проблем много. Кузьминский знал, что немало, но это же важнейшая, товарообмен способен организовать безболезненное изъятие излишков, крестьянин разумно подсчитает и оставит на прокорм и семена ровно столько, сколько надо, ни одной пудовкой больше, остальное отдаст, но на основе надежного и справедливого обмена, а не обмана.

Кузьминский подумал, что хорошо бы об этом сказать сегодня на совещании, но его предупредили, что председательствовать будет сам Инденбаум. Гирша Самуилович не любит просто так участвовать в процессе, он непременно должен им руководить. Революционное прошлое этого пламенного большевика неизвестно, зато настоящее яркое. Прибыв в губернию и получив должность губернского продкомиссара, двадцатипятилетний молодой человек удивил даже старых чиновников, оставшихся на должностях после переворота, не говоря о новых советских и партийных кадрах: он в недельный срок укомплектовал губпродком, создал управляемую коллегию, назначил энергичных уполномоченных в уезды, нескольких привез с собой, и вот лично прибывает в самый хлебный и обнадеживающий уезд.

Кузьминский видел Инденбаума на совещании в губкоме партии, когда обсуждали постановление Совнаркома и только говорили об организации продразверстки в этом году и новой продкомиссии. Инденбаум держал речь, и многих поразила энергия и революционный восторг, однако один из руководителей губЧК, только что побывавший в уезде и подружившийся с Кузьминским, шепнул ему на ухо, что утром на заседании бюро губкома оратор уже прищучил председателя губЧК, назвал его паникером и размазней за какие-то высказанные опасения. «Твой уезд числится в гарантах исполнения заготовок, так что учись спать стоя и бить наотмашь». На них зашикали, Кузьминский так и не уточнил, кого бить и за что.

В шесть утра позвонил на квартиру начальника уездной ЧК:

– Тебе были указания по встрече товарища Инденбаума?

– Нет, сказали, что он со своей охраной ездит, мне только совещание обеспечить.

– Ты дурачком не отходи, десяток человек верховых в форме и при оружии для сопровождения. Надо ему показать, что мы тут тоже не курей разводим.

Постучал по рычагу аппарата, попросил квартиру секретаря укома партии Сарина.

– Николай Иванович, Инденбаум прибывает к семи часам, ты не поедешь встречать?

– Не поеду, твой гость, ты и встречай.

– Ладно. Совещание в девять, помнишь?

– Я с пяти утра не сплю, пишу тезисы для выступления.

В окружении рослых азиатов, не то киргизов, не то китайцев, Инденбаум вышел из вагона, он был в длинном суконном пальто и в шляпе, сверкнул очками, перебросил в левую руку коричневый кожаный портфель и поздоровался с Кузьминским.

– Очень рад. Напомните имя-отчество.

– Иван Яковлевич.

– Очень мило, Иван Яковлевич. Стало быть, в девять большой сбор, мы успеем попить чаю. У вас есть буфет? Славно, а то я не люблю станционных, грязь, понимаете, и бескультурье. Вы на авто?

Кузьминский и не заметил, что забежал вперед:

– И своя, Григорий Самойлович, и вторая из укома тоже, да три пролетки, на всякий случай.

Инденбаум заливисто рассмеялся:

– Ах вы, шалунишка, знали, что я с обеспечением, ведь знали, верно?

Кузьминский округлил глаза:

– Откуда, товарищ Инденбаум? Просто на всякий случай.

Инденбаум был очень вежлив и деликатен, даже чай подливал Кузьминскому и Сарину, услужливо тарелку с печеньем подвинул поближе к Ивану Яковлевичу. Кузьминский крякнул: «Неспроста он стелет так мягко, тарелку эту мне еще припомнит, давиться буду его печеньем, уж точно».

Совещание открыл Сарин и сразу предоставил слово Инденбауму. Гирша Самуилович встал над столом, высокий, стройный, волосы назад, бородка и усики по форме, полувоенный костюм тонкого сукна чист и отсвечивает блесками.

– Товарищи! Партия большевиков крайне обеспокоена материальным, а точнее продовольственным положением пролетариата в крупных промышленных центрах страны, и не просто обеспокоена, но и принимает решительные меры. Товарищ Ленин подписал известное постановление Совнаркома по хлебу Сибири, таким образом, товарищи, хлеб Сибири есть суть спасения революции. Революция только тогда чего-нибудь стоит, когда она умеет защищаться. И мы защитим нашу революцию. Есть твердое задание, и есть сроки его исполнения. Есть хлеб, и есть губернский продовольственный комитет, который обязан его взять. В моем распоряжении до тысячи штыков и мощный работоспособный аппарат, здесь присутствуют члены коллегии губпродкома товарищ Майерс и товарищ Лаурис. В моем мандате записано право контролировать деятельность всех ведомств губернии, немедленно арестовывать и отдавать под суд всех не подчинившихся мне в деле продовольственной диктатуры, отстранять от должности и назначать на должности. В уезде есть наши продработники, знайте, что они – красные комиссары продовольственного фронта. Только так надо понимать сегодняшнее положение дел, и я так его понимаю. С теми, кто не пожелает присоединяться к нашему пониманию, мы будем разговаривать на языке пролетаркой диктатуры.

Замер зал и понуро внимал клятвенным заверениям оратора в исполнении долга и открытым угрозам тому, кто собирается или уже саботирует постановление Совнаркома. Уездные служащие и дюжина председателей волостных советов, которых успели предупредить и которые за ночь сумели добраться до города, разместились на трех десятках стульев и скамейках вдоль стен. Сарин нервно прихлебывал из граненого стакана тепловатую противную воду. Кузьминский как взял в карандаш, так и держал на взмахе, ничего не записывая, слушал, повернув голову в сторону оратора.

Инденбаум был бледен, белоснежным платком в синий горошек промокал влажный лоб, бросая в публику круглые и безжалостные фразы. Атаманов, сидевший у самой двери, слушал напряженно, такая манера публичной речи, агрессивная, с напором, была ему хорошо знакома по фронтовым митингам, когда неизвестно откуда взявшиеся господа в шляпах и кепочках, словно заводные, складно ругали царя, потом временное правительство, обещали народу мир, заводы и землю, славили коммуну как вожделенное будущее, до которого один только шаг, надо лишь брататься с врагом, выходить из окопов и поворачивать штыки в сторону внутреннего врага, допреж всего – богатых, они враги. Молодой человек тогда враз представил себя перед отцом, который в своих краях считался состоятельным, но как, да и кто из смирновских мужиков мог поднять руку, даже голос на Данилу Богдановича, который работу – да, требовал, но и платил за нее, и кормил работников, и в магазине его все могли взять мужики в обмен на свои труды, без обиды и обмана. Насмотрелся и наслушался таких ораторов Григорий, и нынешний ничем не отличается, только он воровато не оглядывается по сторонам, как те, боявшиеся офицеров, он напорист, уверен и полон нездорового оптимизма. Неприкрытый призыв сломать и если потребуется уничтожить крестьянина, хозяина своего хлеба, отнять хлеб, слышал Григорий в этой огненной речи. Другие, он потом заметил, не слышали, выходя из душного кабинета, перебрасывались пустыми фразами о погоде, а ведь жизнь на дыбы, ощущение грядущей бучи – вот оно, неужели не видят?

Рукотворная беда, как дикая стихия, пришла в деревню, безумным вихрем поднимала, звдымала людскую тревогу, густым туманом зависала над разумом и ощущением, грохотом запоздавшего грома взрывалась первым горем. Ни одну деревню не миновало лихо, вызывая стоны и боль, в каждый дом вошло, в каждую избу. До зубовного скрежета, до побелевших скул, до сжатых кулаков – с глухой обидой и осознанием, уже неотвратимым осознанием страшного присутствия. А куда податься? Вот он, представитель власти, с наганом в кобуре, хотя и прикрытым пиджаком, а все топорщится, он дискуссии не открывает и твоим мнением не интересуется. Ему пуды, фунты, сроки – будь добр, исполни.

Уполномоченные уездного исполкома повезли в волости задания, разнарядки, всяко их успели назвать, только фантазии быстро кончились, ЧК прибрала к рукам делопроизводителя из земельного отдела, обозвавшего врученную ему бумагу приговором. С такой бумагой и направился Григорий Атаманов в Бердюжскую волость. Раньше там бывать не приходилось, но о селе наслышан был, край богатой охоты и жирных карасей. Военком, бывавший там на рыбалке, рассказывал, что невод на Становом не могли вытащить, и в крыльях рыба, и в мотне не понять что, такие караси, как чурки колотые, широкие и объемные. Пришлось раздеваться и в воду лезть, выгребать улов, пока не облегчили мотню и выволокли на берег.

К обеду второго дня пути он подъехал к Бердюжью. Село словно вбежало на высокий бугорок, расклинилось двумя улицами рубленых домов, несколько явно купеческих вызывающе выделялись на фоне сибирской скромности. Спросил, где совет, указали на небольшой домик под железом. Конюх, наверное, предупрежденный, встретил у крыльца и взял под узцы лошадь.

– Я ее повожу маненько круг двора, пусть отпыхнет, а потом напою и корму дам маненько.

Григорий разминал ноги, ходил у крыльца, приседал, конюху бросил:

– Прозвание твое деревенское Маненько, угадал?

– Нет, Латуза.

– А это что значит?

– Холера его знат, зовут и зовут. Проходи, ждут уж тебя.

Ждали трое, все просто одеты, все курят и веселье давно не посещало их лица. Первым поднялся невысокий крепыш, подал руку:

– Русин, секретарь партячейки.

– Ашихмин, председатель исполкома.

– Неймышев, член.

Русин предложил:

– Давайте к столу, товарищ Атаманов, выкладывайте документ.

Григорий открыл планшетку и положил исполкомовский лист с печатью. Ашихмин ахнул:

– Вдвое больше, чем по прошлому году.

Русин взял счеты:

– Где у тебя цифра весеннего посева? Поделим задание на десятины, отсюда и плясать.

Мужики заглядывали через плечо, а костяшки счет летали из стороны в сторону, и никто кроме Русина не мог объяснить очередность, деление на счетах не каждому дается. Григорий тоже с интересом глядел, хотя дело знакомое, отец на счетах тоже чудеса творил, приходилось видеть.

– Вкругляка получается не по тридцать ли пудов с десятины. Гражданин Атаманов, кто такую разверстку мог наложить?

Григорий молча закурил папиросу и отошел к окну.

– Ты пересчитай, постучи повнимательней, может, напутал чего, как же можно взять по тридцать пудов с десятины, если я собрал на чуть больше? А мне еще год жить, да на семена. Пересчитай! – озабоченно попросил Ашихмин.

Русин безнадежно отодвинул от себя счеты, тоже закурил.

– Цифра верная, – отошел от окна Атаманов. – Я ее еще вчера вычислил, по данным статистики. И подход по уезду единый. Давайте по собранию.

Русин рассудил:

– Так понимаю, что нынче собрание граждан не токмо ни к чему доброму не приведет, оно еще и опасно. После такого доклада, не знаю, кто его насмелится делать, а я не рискну, после оглашения нас просто примутся бить или на вилы подымут, если кто догадатся захватить.

– И правильно, между прочим, сделают, без вил тут не обойтись, – горько пошутил Неймышев.

Атаманов в упор посмотрел на Русина:

– А как же вы собираетесь выполнять разверстку в установленные сроки, если боитесь назвать людям задания? Я не имею права обсуждать решения уездных органов, мне поручено организовать исполнение, хотя свое мнение тоже имею. Но скажите, как хозяину донести, сколько ему сдавать зерна, мяса и прочее, если вы уже сейчас людей боитесь?

Русин молча сел, Ашихмин выглянул из комнаты, нет ли кого под дверью, Неймышев в разговор не вмешивался. Тяжелое молчание повисло в воздухе, прокуренном и неприятном.

– Отворите окно, – попросил Атаманов.

– Залепила уже поломойка, никакой дырки нет.

– Так двери откройте, дохнуть нечем.

– Слыхать будет.

– А у нас секретов нету.

Неймышев покашлял и привлек внимание.

– Гражданин Атаманов, задание неверное, этак с крестьянином нельзя говорить. Что же такое – отдать все? Это же получится под весь намолот, дай Бог, чтоб на семена осталось. А жрать что? Ты сам говоришь, что такая картинка по всему уезду, стало быть, и мнения у мужиков будут такие же, верно? Потому я думаю, надо подаваться в уезд и открыть глаза начальству. Похоже, не только от нас ходоки будут, неужели в других местах хлеба лучше уродились? Не слыхал.

Атаманов молчал. Неймышев продолжал размышлять:

– Вот я и говорю, идти и в стол кулаком. Подскажи, к кому, к примеру, стучаться? В партию или в совет?

Григорий мучительно переживал неловкий разговор. В земле и крестьянских делах он не очень хорошо разбирался, но представлял все-таки всю неприемлемость для деревни таких сборов, и размышления мужиков принимал к сердцу. Ожидал и резкого, возмущенного протеста, почему-то думал, что власти непременно соберут сход или собрание и вовсе был обескуражен намерением идти к уездному начальству с просьбой уменьшить задание, срезать норму. Идти к тем, к то вчера утром вручил ему разнарядку на волость, а позавчера единогласно проголосовал за резолюцию в поддержку постановления Совета народных комиссаров.

Он видел и даже был уверен, что люди на том собрании и в зале, и в президиуме не были в восторге от цифр губернской директивы, но никто из них даже не попытался возразить. Они навсегда отрезали все возможности возвращения к этому вопросу. В памяти остался монументальный Инденбаум, размахивающий правой рукой в такт наиболее значительным моментам своей речи. Потому никто из уездных ничего не сможет сказать ходокам, сколько бы слез они не пролили и сколько бы убедительных доказательств в своих просьбах ни приводили. Инденбаум мог бы уменьшить задание, но он автоматически должен кому-то его тут же увеличить, потому ничего не будет делать тоже. Это даже если не брать во внимание его нежелание говорить с кем-то ниже уездного уровня и пренебрежение крестьянином и деревенщиной.

– Если вы понимаете, что такое задание не по силам, то лучше сейчас попытаться убедить власти. Только не партию и совет, а продком, в общем, товарища Инденбаума. Успеха не гарантирую, даже напротив, но пытаться надо. Только сделайте подробные расчеты, чтобы было конкретно. Смысл в том, если сигналов с мест будет много, власть должна уменьшить напор, потому что последствия могут быть еще хуже.

– Все-таки, гражданин Атаманов, поймет нас Инденбаум?

– Господи, о чем вы меня спрашиваете?

– Верно, Ашихмин, что вы прилипли к человеку, он же при исполнении, и так нам много чего открыл. – Русин с благодарностью посмотрел на Атаманова. – Григорий Данилович, ты не переживай, это все между нами, а в уезд я сам подамся. Как имя-отечество этого Инденбаума?

– Гирша Самуилович, но лучше Григорий Самойлович, ближе к русскому.

– Э-э-э, Атаманов, ты его хоть Иваном Ивановичем назови. Я что хотел сказать? Ты тут оставайся, пока шум среди народа поднимать не будем, съезди с моим братом на охоту, заяц сейчас хорошо идет. Это чтобы ты к моей выходке отношения не имел.

– На охоту не поеду, по деревням лучше пробегусь, с народом поговорю, похоже, мне до победы с вами тут…, так что знакомство лишним не будет.

– Как знаешь, Григорий Данилович, а я прямо сейчас отправлюсь, в Пегановой лошадь свежую возьму и завтра в городе буду, и сразу к властям. Давай хоть руку на прощание.

Они крепко поручкались, и Григорий проводил с крыльца отчаянного человека.

5

Инденбаум с помощниками и охраной занимал второй этаж кирпичного домика на Сенной. Утром ему доложили, что просит приема секретарь партячейки из Бердюжья.

– Секретарь ячейки? – переспросил Инденбаум. – Я не занимаюсь партийными делами, отправьте его к Сарину.

– Григорий Самойлович, он утверждает, что по делам продразверстки.

– Да? Любопытно. Зовите, интересно послушать партийного мужичка по вопросам продреволюции.

В кабинет вошел усталый человек лет тридцати, в помятой одежде, в дверях выпрямился и доложил почти по-армейски: